Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 09 мая 03:50

Иудушка жив: расследование — почему Щедрин описал нас точнее любого политолога

Иудушка жив: расследование — почему Щедрин описал нас точнее любого политолога

Он умер 137 лет назад. Но если взять «Господ Головлёвых» и читать вслух на кухне — соседи под дверью начнут узнавать знакомых. Это не метафора. Это диагноз, которому нет срока давности.

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин — один из тех редких случаев, когда писатель оказался точнее историка, злее прокурора и честнее зеркала. И при этом до сих пор считается «школьным автором» — тем, кого «проходят» в девятом классе и забывают к выпускному. Что характерно: сам Щедрин подобную судьбу своих книг наверняка бы описал в пяти строках — ядовито и без лишних слов.

Давайте по-честному. «История одного города» написана в 1869–1870 годах. Там есть градоначальник Угрюм-Бурчеев — человек с деревянной головой, буквально, — который решает уничтожить реку, потому что она течёт в неправильную сторону. Перекрыть. Подравнять под линейку. Заставить течь туда, куда надо. И когда читаешь это сегодня, что-то неприятно щёлкает в районе солнечного сплетения. Щедрин имел в виду аракчеевщину и николаевскую Россию — понятно. Но проблема в том, что эта история не стала историей. Она осталась настоящим.

Щедрин называл то, что писал, «сказками». Официально. Чтобы цензура не докопалась раньше времени. Форма — детская. Содержание — яд. «Сказка о том, как один мужик двух генералов прокормил» — это не про генералов. Это про то, как устроена система, где один работает, а двое едят; и все участники считают, что так и должно быть. Генералы — потому что привыкли. Мужик — потому что... ну, вы и сами знаете почему.

Кстати, о цензуре. В 1848 году Щедрина сослали в Вятку — за повесть, в которой чиновники выглядели нехорошо. Восемь лет. Там он работал вице-губернатором — то есть, по сути, стал частью той самой системы, которую критиковал. Это, знаете ли, даёт материал. Хорошего качества, проверенный изнутри; не из окна кабинета, а с самого дна административной машины.

Но главный его роман — «Господа Головлёвы» (1875–1880). Это не сатира. Это трагедия — почти невыносимая, если читать без спешки.

Семья Головлёвых разрушается. Не от внешних причин — не от войны, революции или голода. Изнутри. Потихоньку. Со смаком. Мать поглощает детей. Дети пьют. Один за другим они исчезают — кто в могилу, кто в никуда. И над всем этим возвышается Порфирий Головлёв, он же Иудушка — персонаж, которого в русской литературе, пожалуй, нет страшнее. Потому что он не злодей. Злодеев мы узнаём; от злодеев держимся подальше. Иудушка другой. Он добренький. Он говорит правильные слова. Ссылается на Бога. Никогда не повышает голоса. И при этом методично, почти ласково, уничтожает всех вокруг. Достоевский писал демонов с размахом. Щедрин написал обывателя — и это оказалось страшнее.

Поговорим о том, почему это важно сейчас — в 2026 году, когда Щедрина читают всё меньше, а Иудушек становится всё больше. Механизм «головлёвщины» несложный: говорят одно, думают другое, делают третье — и при этом искренне убеждены в собственной добродетельности. Это не лицемерие в чистом виде. Это хуже. Самолицемерие — когда человек врал себе так долго, что уже и сам не помнит, где правда. Такие люди не чувствуют себя плохими. Они чувствуют себя непонятыми.

Есть любопытный факт: «Господа Головлёвы» входят в программы европейских университетов по организационной психологии и корпоративной этике. Не потому что там занятный сюжет про помещиков. Потому что Иудушка — это клинически точная модель токсичного управленца, разрушающего коллектив через вкрадчивую доброту и имитацию заботы. Щедрин написал его в 1875-м. Учебники по менеджменту открыли этот образ в начале 2000-х. Разрыв — сто двадцать пять лет.

Язык. Отдельная история.

Щедрин придумывал слова, которые потом уходили в народ и там оседали. «Благоглупость», «мягкотелость», «пенкосниматель» — это всё его авторские неологизмы. «Пенкосниматель» — человек, который снимает пенки с чужих идей, выдавая их за свои. Слово придумано в 1863 году. Актуальность — неограниченная. «Чего изволите?» — коронная реплика из его же «Сказок», про журналиста, который пишет ровно то, чего хотят читатели. Тоже не устарело. Ни на день.

В конце концов, вот в чём дело. Великий сатирик — не тот, кто смешно описывает своё время. Это тот, кто описывает время вообще. Структуры власти, которые Щедрин анатомировал в николаевской и александровской России, не специфически русские — они человеческие. Угрюм-Бурчеев есть в каждой стране. Иудушка есть в каждом офисе. Мужик, который прокормил двух генералов, есть в каждом обществе — и чаще всего он не очень понимает, что можно иначе.

137 лет прошло. Книги живут. Персонажи — тоже, к сожалению.

Что с этим делать? Да ничего особенного. Просто перечитать. Желательно — не в девятом классе.

Статья 09 мая 02:51

Он поставил диагноз России в 1870-м — доктор до сих пор прав

Он поставил диагноз России в 1870-м — доктор до сих пор прав

137 лет прошло. Щедрин лежит в земле. А градоначальники его «Города Глупова» — живее всех живых, ходят по коридорам, подписывают бумаги и требуют уважения к должности. Вот что значит написать что-то по-настоящему точное: оно перестаёт быть историей и становится зеркалом. Неудобным таким зеркалом, которое невозможно разбить, потому что оно — книга.

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин умер 10 мая 1889 года. Болел давно, тяжело, последние годы почти не вставал — ревматизм съедал суставы, цензура съедала тексты, а власть съедала всё остальное. Писал до конца. Буквально: незавершённая рукопись лежала на столе, когда его не стало. Это, знаете, что-то говорит о человеке.

Начнём с неудобного факта. Его при жизни ненавидели. Не читатели — читатели обожали, «Отечественные записки» расходились как горячие пирожки именно из-за его фельетонов. Ненавидело начальство. Ссылка в Вятку в 22 года — за повесть, в которой усмотрели «вредный образ мыслей». Восемь лет он служил там чиновником, смотрел на провинциальный российский быт изнутри, как хирург смотрит на пациента — без иллюзий, с профессиональным холодком. Потом вернулся и написал «Губернские очерки». Цензуре не понравилось снова. Ну и дальше — по кругу, до самой смерти.

Но это биография. Биография — скучно. Интереснее другое.

«История одного города» вышла в 1870 году. Формально — сатира на российскую историю, галерея абсурдных градоначальников. Один из них, Брудастый, имел вместо головы органчик, который умел воспроизводить только две фразы: «Разорю!» и «Не потерплю!». Жители Глупова поначалу пугались, потом привыкли, потом вообще перестали замечать — градоначальник как градоначальник. Комедия? Да. Только смеяться почему-то не очень хочется.

Щедрин вообще устроен так, что смеёшься — и вдруг понимаешь, что смеёшься над собой. Или над соседом. Или над тем, что вчера видел в новостях. Это неприятное ощущение; оно никуда не уходит после того, как книгу закрываешь.

А «Господа Головлёвы» — это уже совсем не смешно. Совсем. Иудушка Головлёв — один из самых жутких персонажей русской литературы, и жуть его не в злодействе каком-то демоническом. Он не злодей в обычном смысле. Он просто говорит. Много говорит — о боге, о семье, о долге, о приличиях. Слова лезут из него, как вата из дырявой подушки. За словами — пустота. Он методично уничтожает родственников не из ненависти даже, а вот именно из этой пустоты; она сосёт и тянет всё вокруг внутрь себя.

Щедрин придумал тип, который потом русская литература будет разрабатывать снова и снова. Человек, у которого слова полностью оторвались от смыслов. Говорит «люблю» — не любит. Говорит «справедливость» — понятия не имеет, что это. Говорит «бог» — богохульствует этим самым словом. Психиатры называют это диссоциацией. Щедрин назвал Иудушкой — и попал точнее.

Вот что интересно: роман про помещичью семью 1870-х годов. Крепостное право только отменили, реформы идут вкривь и вкось, усадьба гниёт, дети спиваются один за другим. Частная история. Казалось бы — при чём здесь мы? А при том, что Иудушки не вымерли вместе с крепостным правом. Они адаптируются. Меняют словарь под эпоху — «эффективность», «патриотизм», «духовные скрепы» — но механизм тот же: слова как инструмент уничтожения, прикрытый благочестивой миной.

Да, это провокационное утверждение. Но Щедрин сам был провокатором — просто в XIX веке это называлось иначе.

Ещё одна штука, которую часто не замечают. Он писал о маленьком человеке — но иначе, чем Гоголь или Достоевский. Те маленького человека жалели. Щедрин — нет. Точнее: жалел и издевался одновременно, в одном абзаце. Потому что видел: маленький человек не только жертва системы. Он её соучастник. Он голосует за Брудастого с органчиком в голове, потому что так привычнее. Он терпит, потому что терпение возведено в добродетель. Он жалуется — и никуда не идёт. Это больная любовь к народу, не парадная.

Толстой его понимал — они переписывались, уважали друг друга. Тургенев ценил. Некрасов был другом и соредактором. А вот Достоевский не любил — видимо, слишком разные были взгляды на то, способен ли русский человек к самостоятельному нравственному выбору или нет. Щедрин считал: способен, но не торопится.

Сто тридцать семь лет. За это время сменилось всё: строй, идеология, технологии, язык, мода, деньги. Исчезли помещики, появился интернет. Глупов оцифровался — теперь у него есть телеграм-канал и пресс-служба. Но перечитайте главу про «Историю одного города», где жители сами не могут вспомнить, зачем и почему они делают то, что делают, — и скажите честно: вам это ни о чём не напоминает?

Щедрин писал не про Россию XIX века. Он писал про определённый тип отношений между властью и людьми. Этот тип, к сожалению, не имеет срока годности. Он воспроизводится в разных декорациях с завидным постоянством — не только в России, если честно, но у нас особенно хорошо.

Вот почему его читают. Не из патриотического долга, не потому что в школе задали. А потому что открываешь — и узнаёшь. С неприятным таким холодком под рёбрами. Узнаёшь соседа, начальника, депутата, себя в зеркале — в три часа ночи, когда честность приходит сама собой.

Сто тридцать семь лет. Диагноз не устарел. Это либо трагедия, либо свидетельство гения — зависит от настроения.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Господа Головлёвы: Весна, которая не пришла — Эпилог, не написанный Щедриным

Господа Головлёвы: Весна, которая не пришла — Эпилог, не написанный Щедриным

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Господа Головлёвы» автора Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Порфирий Владимирыч быстрыми шагами направился по дороге к погосту. Ещё ночью стала набегать облачная мгла, а к утру мокрый снег, подгоняемый ветром, застлал поле сплошным покровом. Он шёл без шапки, торопливо, задыхаясь, инстинктивно подаваясь вперёд, точно сзади его подстёгивало что-то. Полы его халата развевались; ветер, казалось, насквозь пронизывал его тело. Но он ничего не чувствовал — ни холода, ни ветра. Он только торопился, торопился, торопился... По дороге он упал и замёрз. На другой день Головлёво проснулось — и всё было тихо.

— Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, «Господа Головлёвы»

Продолжение

Порфирия Владимировича Головлёва нашли на дороге к погосту, где похоронена была Арина Петровна. Он лежал ничком, раскинув руки, и снег уже припорошил его спину и затылок. Мужик, ехавший поутру в Головлёво с возом сена, принял его сперва за пьяного, но, подойдя ближе, увидел, что барин мёртв.

В Головлёве об этом узнали не сразу. Евпраксеюшка, проснувшись поздно и не обнаружив барина, нисколько не встревожилась — решила, что запершись сидит у себя и бормочет, как обыкновенно. К полудню, однако ж, приехал становой, и тогда только всё открылось.

— Замёрз, — сказал становой, осматривая тело. — В одном сюртучке пошёл. По всему видать — ночью.

Становой был человек деловой, к мёртвым телам привычный и никакого особенного сожаления не выказывавший. Он деловито осмотрел карманы покойного, нашёл в них только медный пятак и клочок бумаги, на котором дрожащим, едва разборчивым почерком было написано: «Маменька, простите, Христа ради...»

— Так-с, — сказал становой и спрятал бумажку в портфель.

Евпраксеюшка выла. Выла не от горя — горя она не чувствовала, — а от страха и от той особенной растерянности, которая охватывает людей, привыкших жить в чужой тени, когда тень эта вдруг исчезает. Куда теперь? Что делать? Головлёво было не её, и даже та комнатка, в которой она спала, была не её, и самовар, из которого она пила чай, был не её. Всё принадлежало Головлёвым, а Головлёвых более не существовало.

— Господи, да что же это! — причитала она, сидя в людской и раскачиваясь взад и вперёд. — Что же мне теперь, куда же...

Никто ей не отвечал. Дворовые ходили тихо, переговаривались вполголоса, и в глазах их не было ни печали, ни радости — было только тупое любопытство и смутное ожидание перемен.

Похороны устроили скромные, почти нищенские. Денег в доме не нашлось — то есть нашлось семнадцать рублей с копейками в письменном столе, под грудой исписанных листков, на которых Порфирий Владимирыч вёл свои бесконечные, фантастические расчёты. Тут были и проекты сдачи лугов в аренду, и вычисления барышей от продажи леса, которого давно уже не существовало, и детальнейшие сметы ремонта дома, который давно уже разваливался. Целая жизнь, переложенная на цифры, — и вся эта жизнь была фикцией, выдумкой, пустословием на бумаге.

Становой, разбирая эти бумаги, только головой покачивал.

— Это, батюшка, Головлёво-с, — сказал ему старый приказчик Финогеич, единственный, кто ещё помнил прежние времена. — Тут и при Арине Петровне всё на соплях держалось, а уж после неё — и вовсе.

— А наследники имеются?

Финогеич развёл руками.

— Какие наследники-с! Стёпка-балбес — помер. Павел Владимирыч — помер. Арина Петровна — померла. Петенька — в Сибири-с, ежели жив ещё. Аннинькины дочки... да что ж, Аннинька сама... — Финогеич замолчал и махнул рукой.

— Так, стало быть, выморочное?

— Стало быть, так-с.

Господский дом стоял на пригорке и смотрел на деревню тёмными, незрячими окнами. Краска на стенах облупилась, крыша протекала в трёх местах, крыльцо покосилось. В зале, где некогда Арина Петровна вершила свои хозяйственные дела, пахло сыростью и мышами. Портрет покойного Владимира Михайлыча висел криво, и моль проела в холсте две дырки — одну на месте левого глаза, другую на шее, отчего покойный имел вид человека, одновременно подмигивающего и удавленного.

Весна в тот год пришла поздно. Уже и апрель был на исходе, а снег всё лежал в оврагах грязными, осевшими пластами. Деревья стояли голые, чёрные, и грачи, прилетевшие по обыкновению рано, сидели на ветвях неподвижно, нахохлившись, точно и они чувствовали, что прилетели не туда.

В деревне жизнь, впрочем, шла своим чередом. Мужики пахали, бабы стирали в речке бельё, ребятишки бегали босиком по грязи. Головлёво, со своими драмами, со своими мертвецами и безумцами, было для них не более чем пейзажем, задником, на фоне которого разворачивалась их собственная, настоящая жизнь. И когда кто-нибудь из мужиков, проходя мимо барского дома, взглядывал на его заколоченные окна, то во взгляде этом не было ничего — ни сочувствия, ни злорадства, — а была только та особенная крестьянская привычка смотреть на вещи так, как они есть, без прибавлений.

— Вымерли Головлёвы, — говорили в деревне, и говорили это так же просто, как говорят: «нынче дождь будет» или «овёс-то дорог стал».

Финогеич, оставшись один в пустом доме, некоторое время ещё ходил по комнатам — не по обязанности уже, а по привычке, — трогал вещи, заглядывал в шкафы. В кабинете Порфирия Владимирыча он нашёл образ, перед которым тот молился, — Спас Нерукотворный в серебряном окладе. Финогеич долго стоял перед этим образом, потом перекрестился и сказал вслух, обращаясь неизвестно к кому:

— А ведь веровал... По-своему, а веровал.

Это было, пожалуй, самое доброе, что кто-либо сказал о Порфирии Владимировиче Головлёве за всю его жизнь и после неё.

Евпраксеюшка уехала к родне в уездный город. Перед отъездом она попыталась увезти с собой серебряные ложки, но Финогеич отобрал — не из честности даже, а из того же чувства привычки, которое заставляло его обходить комнаты и трогать вещи.

— Это господское, — сказал он строго.

— Да нету больше господ-то! — крикнула Евпраксеюшка.

— Нету, — согласился Финогеич, — а ложки всё одно положь.

Летом приехал из уезда чиновник, составил опись имущества, заколотил дом и уехал. Головлёвское имение было признано выморочным и поступило в казну. Землю разделили, дом простоял ещё несколько лет, постепенно разрушаясь, потом мужики разобрали его на кирпич — тот, что поценнее, продали, остальной пустили на печи.

К осени от Головлёва не осталось почти ничего. На месте дома торчали только фундаментные камни да одичавшие кусты сирени, которые Арина Петровна посадила ещё в молодости, когда приехала в Головлёво молодой женой и думала, что жизнь будет хороша.

Сирень цвела каждую весну — пышно, богато, точно не замечая, что дома больше нет, что людей больше нет, что вся головлёвская история кончилась. Цвела бездумно, безучастно, как цветёт всё живое, которому нет дела до человеческих судеб.

А на погосте, среди покосившихся крестов, лежали рядом Арина Петровна и Порфирий Владимирыч. Стёпка-балбес был где-то тут же, но креста его уже нельзя было найти. Павел Владимирыч — тоже здесь. Целое семейство собралось, наконец, вместе, в полном согласии, и никто более никого не упрекал, не подсиживал, не высчитывал и не пустословил.

Тишина стояла такая, какая бывает только на заброшенных русских погостах, — полная, окончательная тишина, в которой слышно, как растёт трава.

И если бы нашёлся какой-нибудь сторонний наблюдатель, который захотел бы сформулировать мораль всей головлёвской истории, он, вероятно, сказал бы что-нибудь вроде того, что вот, мол, к чему приводит бездушие, стяжательство и нравственное одичание. Но никакого стороннего наблюдателя не было, да если бы и был, то формулировать мораль было бы, пожалуй, излишне. Головлёво само было моралью — страшной, наглядной, не нуждающейся в пояснениях.

Ветер шумел в берёзах. Грачи кричали. Жизнь продолжалась — только уже без Головлёвых.

Статья 25 янв. 09:23

Салтыков-Щедрин: человек, который троллил всю Россию за 150 лет до интернета

Салтыков-Щедрин: человек, который троллил всю Россию за 150 лет до интернета

Двести лет назад родился человек, который превратил сатиру в оружие массового поражения. Пока другие писатели XIX века страдали о берёзках и несчастной любви, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин методично препарировал русскую действительность скальпелем своего пера. И знаете что? Его тексты сегодня читаются так, будто написаны вчера — и это, честно говоря, немного пугает.

Представьте себе чиновника, который днём подписывает бумаги в губернском правлении, а ночью пишет едкие памфлеты на своих же коллег. Это не сюжет современного сериала — это биография Салтыкова-Щедрина. Родился он 27 января 1826 года в селе Спас-Угол Тверской губернии, в семье помещика. Детство было так себе: мать — деспотичная барыня, атмосфера в доме — та ещё. Неудивительно, что потом он так смачно описывал помещичий быт в «Господах Головлёвых». Там всё: и лицемерие, и жадность, и полная деградация дворянского рода. Говорят, писал с натуры.

В четырнадцать лет юный Михаил поступил в Царскосельский лицей — да-да, тот самый, пушкинский. Правда, к тому времени лицей уже переехал в Петербург и порядком обюрократился, но какая-то магия места, видимо, осталась. После выпуска началась чиновничья карьера, которая для любого другого человека стала бы концом творческих амбиций. Но не для нашего героя. Он умудрялся совмещать службу с литературой так виртуозно, что иногда становится непонятно: он писатель, который притворялся чиновником, или чиновник, который баловался писательством?

В 1848 году случился первый скандал. За повесть «Запутанное дело» молодого автора сослали в Вятку. Николай I лично распорядился — видимо, текст попал в цель. Семь лет ссылки могли бы сломать кого угодно, но Салтыков-Щедрин вернулся только злее и талантливее. Провинциальная Россия во всей красе предстала перед его глазами, и он запомнил каждую деталь. Каждого взяточника, каждого самодура, каждый абсурд российской бюрократии.

«История одного города» — это, пожалуй, главный шедевр. Формально — хроника вымышленного города Глупова. Фактически — беспощадная сатира на всю российскую историю. Там есть градоначальник с фаршированной головой (буквально — вместо мозгов у него начинка). Есть правитель, который знал только два слова: «Не потерплю!» и «Разорю!». Есть Угрюм-Бурчеев, который хотел всё выровнять и упорядочить до полного абсурда. Критики XIX века спорили: это про прошлое или про настоящее? Читатели XXI века уже не спорят — просто нервно смеются.

А «Господа Головлёвы» — это уже не смешно. Это страшно. История деградации дворянской семьи, где главный злодей — Иудушка Головлёв — разрушает всё вокруг себя не насилием, а словами. Елейными, сладкими, лицемерными словами. Он благочестив, он всё время говорит о Боге, о морали, о семейных ценностях — и при этом планомерно уничтожает каждого родственника. Психологический портрет настолько точный, что становится не по себе. Такие иудушки никуда не делись, они просто сменили сюртуки на пиджаки.

Салтыков-Щедрин изобрёл особый жанр — сказки для взрослых. «Премудрый пискарь», «Дикий помещик», «Как один мужик двух генералов прокормил» — это не детское чтение, это социальная сатира в фольклорной обёртке. Пискарь, который всю жизнь дрожал и прятался, а потом «жил — дрожал, и умирал — дрожал» — это про нас? Генералы, которые без мужика даже яблоко с дерева сорвать не могут — это про элиты? Помещик, который выгнал всех крестьян и одичал — это про что? Вопросы риторические.

Интересно, что Салтыков-Щедрин дослужился до вице-губернатора. То есть сатирик, высмеивающий власть, сам был частью этой власти. Когнитивный диссонанс? Возможно. Но это давало ему материал из первых рук. Он знал систему изнутри, знал все её механизмы, все способы имитации деятельности, все методы отчётности ради отчётности. И выносил это знание на страницы своих книг с хирургической точностью.

Его язык — отдельная песня. Салтыков-Щедрин создавал неологизмы, которые вошли в русский язык навсегда. «Головотяпство», «благоглупости», «пенкосниматели» — это всё его изобретения. Он играл словами так, что цензоры иногда просто не понимали, над чем именно он издевается. А когда понимали — было уже поздно, тираж разошёлся.

Умер он в 1889 году, измученный болезнями и вечной борьбой с цензурой. На надгробии хотели написать что-то пафосное, но, честно говоря, лучшей эпитафией служат его собственные слова: «Если я усну и проснусь через сто лет, и меня спросят, что сейчас происходит в России, я отвечу: пьют и воруют». Прошло не сто, а сто тридцать пять лет. Комментарии излишни.

Сегодня Салтыкова-Щедрина изучают в школе, но, кажется, не совсем понимают. Его записывают в классики, ставят на полку и забывают. А зря. Потому что это не пыльный классик — это острейший публицист, который писал о вечных болезнях российского общества. Бюрократия, лицемерие, приспособленчество, очковтирательство — всё это было, есть и, судя по его книгам, будет ещё долго. Двести лет со дня рождения — хороший повод перечитать. Не для экзамена, а для понимания, где мы находимся и почему.

Гений Салтыкова-Щедрина в том, что он смеялся над бездной. И заставлял смеяться других. А смех — это первый шаг к осознанию. Может быть, поэтому его книги так упорно переиздают, экранизируют и цитируют. Сатира не устаревает, пока жив её объект. А объект, судя по всему, бессмертен.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй