Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 19 мар. 11:56

Нас было пятеро

Нас было пятеро

Нас было пятеро.

Я знал. Точно так, как знаешь — не раздумывая — день рождения или где живешь. Пятеро: командир Рогов, бортинженер Лена, геолог Аскар, биолог Юля и я, техник Дима Корсаков. Пять коек. Пять щёток для зубов. На ужин — пять порций.

Марс — совсем не такой, какой показывают в кино. Нет там никакого величия, понимаете? Пыль везде, свет ржавый, горизонт близко-близко, как будто тебя засунули в колпак и закрыли крышку. Станция «Элизиум-4» стояла на равнине Утопия, и название это было, знаете, иронией из тех, что смешит разве что горечью: утопия. Ага. Конечно.

На сороковой день я заметил кое-что.

Не сразу. Сначала цепило так, как соринка в глазу, которую ловишь-ловишь, а не поймаешь. В общем модуле сидели, пасту из тюбиков ели — якобы говяжья, хотя вкус... ну, как у ничего, честно, — и я просто считал. Не специально. Глаза так прошлись по столу.

Шесть тюбиков лежало.

Пересчитал. Рогов справа, крышку ковыряет. Лена напротив, в планшет уткнулась, читает; у неё привычка — одновременно жевать и читать, мы ей столько раз замечания делали, всё бесполезно. Аскар. Юля. И я.

Пятеро.

Тюбиков — шесть штук.

— Кто лишний взял? — спросил я.

Все головы подняли. Пять пар глаз смотрит на меня.

— Лишний? Дим, что-то не то? — Рогов прищурился.

Считаю заново. Пять. Мой тюбик и четыре чужих. Всё нормально.

— Да показалось, — ответил я.

Показалось.

На сорок второй день я проверял рециркуляцию — рутина, скучнейшая, раз в двое суток надо. Воздух считать на Марсе — как деньги считать; каждый кубометр кислорода стоит на вес золота, вернее — на вес жизни, если совсем честно. Система показывала расход. Я сверил с нормой, как в инструкции написано, и...

Расход на шестерых.

Минут пять смотрел на цифры. Может, десять. Потом перепроверил вручную, на листочке старом — да, у меня была бумага, я из тех, кто не верит экранам; смейтесь сколько угодно. Шесть. Станция как свиноматка жрала кислород — на шестерых человек расход.

Утечки проверил. Два раза. Потом три. Герметичность нормальная, модули все зелёные, как положено. Потом датчики проверил. Потом себя в зеркало посмотрел — пульс, давление, зрачки. Я не сумасшедший. По крайней мере зрачки одинаковые были.

Рогову сказал.

Рогов кивнул, велел датчики перекалибровать. Я перекалибровал.

На следующий день — опять расход на шестерых.

День сорок пятый. Начал считать. Постоянно. Людей за завтраком (пять), в коридоре (двое, может трое, зависит), в душевой (один — я). Следы на полу считал, хотя какие следы — пол пластиковый, гладкий же. Тени считал.

Тени.

Это было в оранжерее вечером. Юля с помидорами возилась — единственная зелень на всей планете, живая, — а я зашёл вентиляцию проверить. Свет там фиолетовый, светодиодные лампы для фотосинтеза, от них всё как в дешёвом клубе на Рубинштейна выглядит. Юля у стеллажа стояла, я у двери.

Двое нас было.

На стене — три тени.

Третья между моей и Юлиной тенью. Среднего роста, может чуть ниже меня. Неподвижная, как бы ждущая. Я обернулся — никого. Стену посмотрел — две тени. Моя и Юлина.

— Юль, — сказал я; голос какой-то хриплый получился. — Ты видела?...

— Что видела?

— Ничего, нет.

Не стал говорить дальше. Что я скажу — «тут лишняя тень на стене»? После таких фраз в фильмах героя сразу в медблок запирают и колют какое-нибудь успокоительное.

На сорок восьмой день под койкой ботинок нашёл.

Не мой. И не чей-либо вообще — проверил. У каждого по два комплекта обуви, маркировано всё, по описи. Этот ботинок — стандартный, точно как наши, серый, логотип программы на боку, — лежал под шестой койкой в жилом модуле.

Шестой койки не было.

Нет, подождите. Раньше не было. Я помню точно. Пять коек, пять ниш, пять перегородок. Но вот я встал и смотрю — их шесть. Шестая у стены, аккуратная, заправленная, подушка лежит. На подушке — вмятина, как будто голова здесь лежала только что.

Недавно.

Руки — трясутся немного. Потрогал подушку.

Тёплая.

Чёрт возьми, тёплая.

Собрал всех в общем модуле. Рогова, Лену, Аскара, Юлю. Четверо. И я пятый.

— В жилом модуле шесть коек, — сказал я.

Они переглянулись.

— Шесть, — Рогов кивнул медленно. — Запасная всегда была.

— Не было её.

— Дим, — Лена спокойно, как с больным, начала говорить; она была фельдшер, половину нашей команды лечила, — когда ты последний раз нормально спал?

— Шесть часов спал.

— Это мало, друг мой.

— Кто на шестой койке спит?

Тишина. На Марсе тишина — она особенная, знаете? Нет птиц, нет ветра в станции, нет машин за окном, потому что окон нет. Одно гудение — система жизнеобеспечения, ровное такое, монотонное, тупое, как пульс у трупа, если бы его записали на диктофон. Бред, конечно. Но именно так это и звучит.

— Никто, — ответил Рогов. — Запасная, я говорю.

— На подушке вмятина. Подушка тёплая.

Рогов встал, в жилой модуль ушёл, вернулся через минуту.

— Подушка холодная, Дима. Вмятины никакой нет.

Я пошёл сам посмотреть. Холодная, да. Ровная. Как будто к ней вообще не прикасались никогда.

На пятьдесят второй день я камеру поставил. Личную, маленькую, привёз для видео-дневника — жена просила, мол, покажешь, как там на Марсе живётся. Направил на шестую койку, и пошёл спать.

Утром смотрю запись.

Первые четыре часа — ничего. Койка, подушка, стена. Потом в 03:17 по бортовому времени...

Нет. Не хочу это описывать.

Ладно, опишу.

В 03:17 на койку кто-то лёг. Камера зернистая, ночной режим, всё зелёное, как в тех военных съёмках, что показывают в документалках. Но видно же — кто-то, или как там называть, медленно лёг на койку, медленно, с какой-то нечеловеческой аккуратностью, одеяло натянул до подбородка и закрыл глаза. Лица не разобрать хорошо. Контуры человеческие; ничего чудовищного, щупалец нет, никакой потусторонней дряни. Просто... человек. Шестой. Которого не должно быть.

В 05:40 встал и ушёл. Одеяло заправил. Аккуратно, как подолжается.

Перемотал, поставил на паузу в 03:22 — лицо чуть повернулось к камере. Пиксели, шум, зерно везде.

Мое лицо.

На койке лежал — я.

Нет, не я. Похож — очень похож, с точностью до родинки. Но что-то не совпадает: разрез глаз, может, или линия челюсти, или вот это выражение, которое спящие люди не имеют, — спокойное и одновременно внимательное, как кошка, притворяющаяся спящей и наблюдающая в то же время. Как фото в зеркале отражённое: вроде ты, вроде я, только всё наоборот.

Стёр запись.

Потом жалел.

Потом радовался, что стёр.

Потом опять жалел.

На пятьдесят четвёртый день Аскар вышел наружу — плановый забор грунта, обычное дело. Вернулся два часа спустя. Скафандр снял, деконтаминацию прошёл, сел за стол.

Десять минут прошло.

В шлюз вошёл Аскар.

Скафандр снял. Деконтаминацию прошёл. За стол сел.

Два Аскара. Одинаковых. Оба в одном комбинезоне — как это вообще... — оба пахли марсианской пылью, этот кисловатый, металлический запах, к нему никогда не привыкнешь. Оба спокойные, оба пасту жуют из тюбика.

Я ждал крика. Думал, Лена ахнет. Рогов за голову схватится.

Ничего не произошло.

Они сидели и ели. Все шестеро. Рогов, Лена, Аскар, Аскар, Юля и я. Шестеро на станции — а никто, кроме меня, не видит, что их шестеро.

Может, видят, но им всё равно?

Или.

Или я один остался тем, кем был.

Сегодня день шестьдесят первый. Пишу это в техническом журнале, от руки, шариковой ручкой — привёз с Земли, маленькую, синюю, логотип автосервиса на Варшавке. Нелепо, конечно. На Марсе писать ручкой из автосервиса. Но она настоящая. Земная. Моя.

Нас на станции восемь.

Два Рогова, две Лены, Аскар — непонятно сколько, двое или трое; иногда я третьего в коридоре вижу, но он за поворот сбежит прежде, чем я считать успею, — Юля и я.

Пока один я.

Но вчера ночью проснулся и вижу: на шестой койке кто-то лежит. Встал, подошёл, наклонился.

Он открыл глаза.

Мои глаза открыл.

И улыбнулся.

Я лёг обратно. Что мне, в общем-то, оставалось делать?

До смены — сто восемьдесят два дня. Корабль должен прийти в августе. Если придёт. Если к тому времени останется, кого забирать.

Если к тому времени «я» — это ещё «я» буду.

Ночные ужасы 19 мар. 11:10

Не та планета, Серёга

Не та планета, Серёга

Серёга предложил срезать через Калачёвку. Ну, предложил — тут я имею в виду, что он ткнул пальцем в навигатор и давай трещать что мол сорок минут в кармане. Навигатор врал? Или не врал? Вообще кто разберёт, после всего, что случилось потом.

Ноябрь был такой. Тот самый ноябрь, когда уже в четыре темнеет, а в шесть вообще ощущение, что ночь уже давно здесь живёт, как квартирант, который никуда не собирается. Мы из Саратова в Камышин — дорога избитая, проезженная раз... не знаю, пятьдесят раз? Больше, может. Серёга за рулём, я карту смотрю. По расписанию.

Вначале грунтовка была нормальная.

Потом перестала.

Не в смысле что вот выехали на асфальт и готово. Нет. Она просто... растворилась, знаете? Дорога ушла в колею, колея забрела в какой-то просёлок, просёлок вообще забыл куда он ведёт. Поле. И это уже было не то.

В ноябре ковыль выглядит определённо. Сухой, ломкий, серый, как старый волос. А этот — зелёный. Не яркий там, нет, тусклый совсем, болотный даже, но живой, понимаете? Живой в ноябре, это не очень-то нормально.

— Серёг, трава, — сказал я.

— Угу.

Навигаторы к тому моменту оба светились серым. Не ошибка, не сигнала нету — просто серое поле, как если б карты вообще никогда не существовало и мы оба это вдруг вспомнили. Время на экранах — 00:00. На обоих. Одновременно. Глупо, конечно, но вот.

Заправка показалась с километров пять. Или десять. Без спидометра расстояние теряет смысл, оно становится философским, типа как долго длится вечность.

Маленькая. Один пистолет. Вывеска — «ГОРЮЧКА». Крупные красные буквы на железе, буквы криво нарисованы, как по трафарету, но трафарет соскользнул и никто не переделывал.

Серёга встал. Бензина на четверти было, до Камышина хватило бы, но мы же не знали где мы в точности.

Вышел я первым. Воздух — неправильный. Не плохой, конкретно неправильный. Ноябрьское поле, да, но кто-то сюда подмешал сладковатое что-то, тёплый привкус, вроде нагретой пластмассы только приятнее. Я стоял, нос вытягивал, пытался опознать эту гадость, и не мог; и от этого внутри начинало расти — не страх ещё, а такой каркас, скелетик страха, на который потом страх натянется, как мокрая ткань на вешалку.

Магазинчик светился жёлтым светом. Тепло. Полки, товары, холодильник, касса. Женщина — сорок с кепкой, полная, синий фартук, совсем обычная на вид.

— Горючку? — спросила.

— Девяносто второй есть? — Серёга.

— Двадцать второй есть.

Мы с Серёгой смотрим друг на друга.

— Двадцать второй? — я переспросил.

— Ну да. И тридцать шестой. Тридцать шестой подороже.

Серёга рот открыл, закрыл, потом:

— Тридцать шестой. Полный.

Она колдовала с колонкой. Цифры на табло — они справа налево бежали, кстати, странно это видеть. Я зашёл глубже. Товары везде. Чипсы, вода, шоколад, консервы. Знакомо вроде. Только...

Этикетки.

Русский язык, грамматика правильная, буквы кириллица, читаемо. Но названия — не те. «Быстрица». «Хрумтяши» со вкусом озёрного лука. Шоколад «Бодрый», фабрика «Заря», город Кормильцын.

Кормильцын.

Этого города нету. Я знаю точно.

Руки мгновенно вспотели. Серьёзно, секунду назад всё было окей, а теперь — ладони мокрые и тот каркас внутри обрастает, становится тяжелее.

Банку с полки взял. «Мясной двор. Говяжина, соль, перец, вода. Годен до 14.21.3». Четырнадцатого двадцать первого третьего. Какой вообще это календарь?

— Серёга, подойди, — я стараюсь спокойно, но голос дрожит.

Он зашёл. Я ему банку совал. Он крутит, читает. Лицо его — вот как бывает: улыбается, а глаза уже всё поняли и не участвуют совсем в этой улыбке.

— Залила, — крикнула женщина. — Четырнадцать двенадцать.

Четырнадцать двенадцать. Просто так, без рублей, без тысяч. Серёга карту достал. Она посмотрела как на кусок коры.

— Бумажками? — она спросила.

Наличные были. Тысячную положил. Она взяла, крутит, как артефакт из раскопок, и говорит:

— Красивая. Пойдёт.

Мы выходим.

Серёга двигатель завел. Всё обычно на панели, только одометр. Он в обратную сторону идёт. Были 186 тысяч, теперь 185 997. 996. 995. Каждую секунду минус.

— Серёга.

— Вижу.

— Это не наша заправка.

— Вижу.

— Это вообще не... не наше, Серёг. Ничего из этого.

Он выехал. Дорога та же, поле то же, трава той же невозможной зелени. Двадцать минут ехали. Потом впереди — «ГОРЮЧКА». Та же. Щит жестяной, буквы кривые, всё.

Серёга развернулся. Назад поехал. Двадцать минут — «ГОРЮЧКА» опять.

— Может, другая? — я говорю, но знаю.

— Не другая, — Серёга.

Мы в машине сидим. Двигатель работает. Одометр: 185 940. 939. 938. За окном — поле тёмное. Трава зелёная в фарах светит. И небо. Небо было нормально: чёрное, ноябрьское, облака. Но в просвете между ними, где луна должна висеть, висело... не луна. По размеру похоже, по свету, но форма — луна круглая же, а это было вытянуто, сжато с боков, овальное.

— Серёга.

— Вижу, — почти шёпотом.

— Это не та планета.

Пауза. Двигатель. Щелчки одометра. Назад, назад.

— Как мы сюда попали?

Он не ответил.

— Как отсюда выберемся?

Он выключил фары вместо ответа. Темнота хлынула мгновенно, плотно, как вода в отверстие. И там, в чёрном, я вижу: со стороны заправки к нам идут огоньки. Маленькие, парные, много. Десятки. Не спешат. Идут так, как идёт тот, кто знает — торопиться нечего, добыча не убежит.

Серёга фары включил обратно.

Поле пусто. Ни огней, ни теней, ничего. Трава шевелится от ветра, которого нету.

— Едем.

И мы поехали. Не потому что знали куда. Стоять было нельзя.

Одометр: 185 900. 899.

Она стоит посреди дороги. Не видели как появилась — просто есть уже, в свете фар, тридцать метров, синий фартук. Серёга газанул в тормоз.

Улыбается. Теплая улыбка, как продавщица, которой постоянного рада видеть.

— Вы куда? — она спрашивает, хотя стекло и расстояние между нами. — Обратно нету. Обратно — нету.

Серёга ничего. Газанул, объехал справа по траве, которая хрустит неправильно, слишком громко, как стекло ломается.

В зеркале её нету. Зато там, далеко, пределе видимости, те огоньки. Ближе чем раньше. Намного ближе.

Одометр: 185 799.

Серёга ехал, и дорога ехала с ним, и небо с овальной луной зависло, и трава — живая, ноябрьская трава — тянулась до горизонта, неправильная, как всё вокруг, как этот воздух, как обнулённые телефоны, как эта планета.

Не та.

Мне казалось — когда одометр дойдёт до нуля, а дойдёт, с его упрямством, — что-то произойдёт. Окончательное. И я не хотел знать что.

Но у нас был полный бак. Тридцать шестой. И он не кончался.

Статья 24 февр. 19:40

Они не просто пугают — они ломают психику: самые страшные книги в истории литературы

Они не просто пугают — они ломают психику: самые страшные книги в истории литературы

Ты думаешь, что знаешь, что такое страх? Стивен Кинг, клоун Пеннивайз, «Оно» — ну да, классика, спорить не буду. Только вот в чём штука: настоящий ужас в литературе — это не когда монстр выпрыгивает из-за угла с криком «БУ!». Это когда закрываешь книгу в три часа ночи и понимаешь, что что-то внутри тебя уже никогда не будет как раньше. Некоторые тексты не пугают — они тихо, методично разбирают тебя на части. И это куда страшнее любого Фредди Крюгера.

Начнём с азов. Говард Филлипс Лавкрафт. Человек, который придумал концепцию настолько жуткую, что её до сих пор не могут нормально экранизировать. Его «космический ужас» — это идея о том, что вселенная абсолютно равнодушна к нам. Не враждебна — именно равнодушна. Там нет злых богов, которые тебя преследуют. Есть Ктулху — существо, для которого ты примерно то же самое, что бактерия на подошве ботинка. Стоп. Даже это сравнение слишком лестное. Ты просто не существуешь в масштабах этой твари. Лавкрафт написал «Зов Ктулху» в 1926 году — и с тех пор философы всерьёз обсуждают «лавкрафтианский пессимизм» как законченную концепцию бессмысленности человеческого существования. Не плохо для парня, который боялся морепродуктов.

Погоди, это ещё цветочки. Есть Ширли Джексон — и вот тут начинается настоящее. Её «Призрак дома на холме» 1959 года — книга, которую Стивен Кинг назвал лучшим американским романом ужасов всех времён. Кстати, Кинг в этом разбирается — он сам написал 65 романов и знает, что работает. Так вот. В этой книге почти ничего не происходит. По сути — группа людей живёт в старом доме. Дом странный. Немного жуткий. Только... ты начинаешь читать и через сто страниц понимаешь, что не можешь различить: это дом сводит главную героиню Элинор с ума — или она уже была сумасшедшей, когда приехала? Джексон никогда не отвечает на этот вопрос. Никогда. Книга заканчивается — и ты остаёшься с этой пустотой. Вот это — мастерство.

А теперь про книгу, которая реально ломает мозг. «Дом листьев» Марка З. Данилевского, 2000 год. Это роман о доме, который внутри больше, чем снаружи. Буквально — внутренние измерения не совпадают с внешними. Но дело не в сюжете. Дело в том, как сделана сама книга. Текст расположен хаотично, некоторые страницы нужно читать через зеркало, сноски ведут в другие сноски — и ты в буквальном смысле теряешься в тексте так же, как персонажи теряются в доме. Один читатель на Reddit написал, что бросил книгу на полпути и три недели не мог нормально спать в своей квартире. Потому что начал обмерять комнаты. Просто так. Проверить. Это, наверное, и есть настоящая литература ужасов — когда граница между текстом и реальностью размывается.

Теперь про наших. Гоголь — блин, ну про это вообще мало говорят. «Вий» 1835 года — это же не просто история про хоронца Хому Брута и страшную панночку. Это текст, в котором ужас построен на абсолютно конкретных деталях. Гоголь описывает нечисть так — трухлявые гробы, запах сырости, длинные ногти — что читаешь и физически чувствуешь холод. Не метафорически. Именно физически. Достоевский, кстати, говорил, что Гоголь научил его писать страх через деталь, а не через обобщение. Хотя сам Достоевский в «Двойнике» создал ужас другого рода — психологический, липкий, как паутина. Его Голядкин, который встречает собственного двойника — это история о распаде личности настолько точная, что психиатры до сих пор её цитируют.

Едгар Аллан По. Куда же без него. Только хочу сказать кое-что, о чём обычно молчат: По был страшен не сюжетами — он был страшен ритмом. «Сердце-обличитель» — короткий рассказ, который ты прочитаешь за двадцать минут. Там убийца слышит стук сердца убитого им старика — из-под половиц, где спрятано тело. Хотя нет. Погоди. По ни разу не говорит, что это настоящий стук. Может, это галлюцинация. Может, совесть. И вот этот вопрос — это то, что преследует тебя потом. По написал этот рассказ в 1843 году — будучи в таком алкогольном аду, что удивительно, как он вообще держал перо. Но именно эта неустойчивость, этот надлом — они слышны в каждом предложении.

Отдельная история — Томас Лиготти. Малоизвестный широкой публике, но среди знатоков — фигура культовая. Его сборник «Театр гротеска» и эссе «Заговор против человеческой расы» — это литературный ужас, доведённый до философского предела. Лиготти убеждён: само сознание — это ошибка природы, источник всех страданий, и человечеству было бы лучше не существовать. Это не депрессия, это последовательная аргументированная позиция. Страшно не содержание — страшно то, что спорить с ним крайне трудно. Сценарист сериала «Настоящий детектив» Ник Пиццолатто вложил мысли Лиготти в уста персонажа Раста Коула — и вызвал скандал. Вот тебе и малоизвестный автор.

Про Стивена Кинга скажу вот что — он гений маркетинга ужаса, но его по-настоящему страшные вещи не «Оно» и не «Сияние». Его по-настоящему страшная книга — «Мизери» 1987 года. Там нет ни одного монстра. Писатель попадает в плен к своей «лучшей поклоннице», которая ломает ему ноги кувалдой. Реально ломает. Описание этой сцены — физически невозможно читать без морщин. Потому что это могло случиться. Это происходит. Не с призраками, не с Ктулху — с живым человеком, которому просто не повезло.

Вот в чём секрет настоящего литературного ужаса, если честно. Самые страшные книги — не те, где много монстров. Монстр — это утешение. Монстра можно убить, ему можно противостоять, он существует отдельно от тебя. Самые страшные книги — те, где ты в процессе чтения вдруг понимаешь что-то про себя. Или про мир. Что-то такое, что уже нельзя незнать. Лавкрафт говорит: ты ничтожен во вселенной. Джексон говорит: может, проблема в тебе. Данилевский говорит: пространство вокруг тебя не такое, каким кажется. По говорит: виноватых не существует — существует только то, что ты сам себе придумал.

Закрой эту статью. Возьми одну из этих книг. Начни читать в темноте, когда дома никого нет. И когда в какой-то момент ты поймёшь, что прислушиваешься к звукам за стеной — знай, что всё работает как надо.

Ночные ужасы 18 мар. 12:04

Небо было не наше

Небо было не наше

Серёга первым заметил. Или сделал вид. Честно говоря, потом я так и не понял — что хуже.

Третью ночь мы торчали в палатках. Восточный Саян, конец августа, какой-то НИИ нас загнал туда геологию искать (названия уже не помню, забил на договоре). Обычная рутина: камни, блокнот, макароны с тушёнкой, комары. И Серёгин храп из соседней палатки — мерный, словно метроном, завидный в общем-то для нормального сна.

Двадцать третьего числа я в три ночи вылез отлить. Глянул вверх.

Небо было не так.

Не то чтобы сразу сбился в цвет или звёзды прыгают. Просто Кассиопея куда-то съехала. Буква W стала иначе — шире там, или левее, или вообще по-другому. Я глаза тёр. Вторую попытку. Полярная — нормально, на месте. А вот Медведица, её ковш... стоп, ковш выглядит как ковш. Странное дело было в промежутках. В расстояниях между звёздами, которые я, можно сказать, наизусть знал — у нас, у геологов, профдеформация: каждую ночь на небо пялимся, нечего больше делать.

Промежутки изменились.

Утром я списал на усталость. Сварил кофе (растворимый, полная дрянь) и к ручью с образцами. Ручей на месте. Камни тоже. Лиственницы стояли, как вчера. Нормально. Конечно, нормально.

Серёга у палатки с GPS-навигатором возился. Я про завтрак ему что-то кричу. Не ответил. Смотрит в экран, ждёт — тридцать секунд, может, больше, — потом повернулся: «Координаты плывут». Вот так, буднично. Как про погоду рассказывает.

Я подошёл. На экране точка мигает — мы. 52°41' северной, 98°33' восточной. Вчера было 52°41', но 98°32'. Одна минута разницы. Серёга — может, сбоит, может, спутники глючат. Я кивнул. Может, спутники, конечно.

Конечно.

К полудню жука нашёл.

Тут объяснить надо. Я энтомолог по образованию — бросил, в геологию ушёл, но жуков помню. Большинство саянских видов я в лицо знаю. А этот экземпляр... похож на бронзовку, да? Зелёный, отлив металлический. Но ноги — шесть, как положено, — они заканчиваются чем-то вроде присосок. У бронзовок не бывает присосок. Вообще ни у каких жесткокрылых в регионе нет. Ну или я не знаю. Но не бывает.

Положил в банку. Серёга глянул, плечом пожал: «Мутант какой-нибудь. Экология, знаешь». Я не стал спорить. В рюкзак.

Экология. Ясно.

Ночью опять небо смотрел. Кассиопея ещё съехала. Градуса на долю, может быть. Но я видел. Точно видел.

Двадцать четвёртого к западному склону пошли за базальтами. Тропа знакомая — два раза по ней ходили. Но минут через двадцать я понял: камень не узнаю. Не конкретный камень — породу вообще. Гранит, который серый должен быть, вот розовенький стал. Слабо, еле видно. Будто кто-то марганцовку в тесто капнул.

— Серёг, — говорю. — Цвет видишь?

— Какой цвет?

— Розовый. Камни розовые.

Он присел, потрогал, ногтём поскрёб. Смотрит на меня, как на психа.

— Гранит обычный. Ты вообще спал?

Спал. Спал я нормально. Это не то.

(Спал. Шесть часов, без снов. Только ему не сказал.)

К вечеру двадцать четвёртого — рация сбоила. Вышли на связь с базой, плановый сеанс, двадцать ноль-ноль. Частота правильная. Позывные правильные. А голос... голос Палыча, нашего начальника, звучит не совсем так. Интонации те же, слова те же. «Как обстановка, мужики?» — его фраза, его манера. Но тембр — тоньше на полтона, может, на четверть. Я не музыкант, но слышу.

Серёга с ним минуту поговорил, выключил рацию, к костру сел.

— Палыч чудит, — говорит. — Говорит, мы в квадрате стоим, где нас быть не должно. По его карте — озеро там.

— Озера нет, — сказал я.

— Озера нет, — повторил и засмеялся.

Смех нормальный. Серёгин, хриплый, с присвистом. Но глаза... глаза были, как сказать, плоские при этом. Смеялся рот, а остальное просто наблюдало. Вот и всё.

Двадцать пятого проснулся от тишины. Полной. Никаких птиц, ветра, ручья. Ручей — в двадцати метрах, под его бормотание я засыпал каждую ночь. А здесь — ничего. Как в банке с ватой лежишь.

Расстегнул палатку. Вылез.

Туман, утро. Ручей там. Вода течёт. Только молча. По камням совершенно беззвучно, как ртуть текла.

Вот тогда я испугался. По-настоящему.

Не как в кино, не от хлопка двери. А внутри — где-то между желудком и позвоночником, проснулось что-то такое, чего раньше в себе не знал. Не страх даже — знание. Тело поняло раньше мозга.

Это не то место.

Стою я босиком на траве — и трава неправильная. Мягкая. Слишком мягкая, синтетический газон, что ли. И тёплая чуть, хотя утро холодное было, градусов пять.

Серёга из палатки. Потянулся. Зевнул.

— Кофе есть?

Я смотрю на него. На лицо; знакомое, небритое, шрам на подбородке от велосипедной аварии в детстве. Четырнадцать лет вместе в поле. Человека знаю лучше, чем жену.

— Серёг, — говорю. — Шрам у тебя на какой стороне?

Он подбородок трогает.

Слева.

Шрам слева.

У Серёги шрам всегда справа был. Справа. Точно помню, потому что он его двадцать лет трогает правой рукой, когда думает — жест такой характерный, я его наблюдал бесконечно.

Слева.

— Ты чего? — спрашивает (или то, что Серёгой выглядит). — Плохо спал?

— Нормально, — сказал я.

Нормально. Нормально. Нормально.

Рюкзак за двенадцать минут собрал. Рекорд мой личный. Серёга удивился — ещё двое суток должны были стоять. Я ему: плохо, живот, в посёлок надо. Не спорил. Кивнул, собираться начал.

Шли по тропе. Та же тропа. Деревья те же. Небо голубое, нормальное, дневное — дневных звёзд не видно, вот беда. Я шёл и шаги считал. Если бы не считал — кричать бы начал.

На привале Серёга мне флягу.

— Вода, — сказал.

Я на флягу. Наша, армейская, с вмятиной на боку.

Вмятина с другой стороны была.

— Спасибо, — ответил я и сделал вид, что пью.

Вода без вкуса. Совсем. Как дистиллированная. Горная вода из ручья так не бывает — всегда привкус есть: минералы там, железо, что-то. А это — ничего. Ноль.

К вечеру грунтовка. Машина — «Буханка», убитая, с трещиной на лобовом. Трещина из правого нижнего угла.

Из левого нижнего.

Я за руль. Руки не дрожат — удивительно, думал, будут. Серёга рядом, ноги на бардачок закинул — его привычка.

Серёга левой ноги всегда начинает. Тысячу раз видел.

Сейчас правой начал.

Молча ехали. Двадцать километров до посёлка по грунтовке, в темноте, фары одно и то же выхватывают: колея, трава, лес. Нормальный. Нормальная дорога.

На семнадцатом километре (по одометру считал) Серёга повернулся:

— Ты ведь тоже заметил, да?

Я не ответил. На газ давил.

— Заметил, — сказал он утвердительно. И улыбнулся — той плоской, наблюдающей улыбкой.

— Не волнуйся. Привыкнешь.

— К чему? — спросил я, хотя вопрос задавать не хотел.

— Здесь хорошо, — сказал Серёга. И руку мне на плечо положил. Рука тёплая. Слишком тёплая, как та трава утром.

— Здесь всё почти так же. Почти.

Молчу. Впереди Кырен — огни, столбы, нормальная жизнь. Люди нормальные.

На заправку заехали. Мужик в будке кивнул. Обычный мужик, бурят, куртка в масле.

Обычный.

Я на вывеску смотрю.

«БƐНЗИН».

Вторая буква — не «Е». Не кириллица. Похожа, почти идентична, но горизонтальная линия лишняя.

Я моргнул.

«БЕНЗИН».

Вывеска нормальная. Буквы нормальные.

Серёга стоит рядом, смотрит на меня и улыбается. Терпеливо. Как взрослый — ребёнку, который правила новой игры ещё не понял.

Не та планета, Серёга, подумал я.

А потом понял: Серёга-то знает.

Серёга знает.

И ему это нравится.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Ночные ужасы 22 февр. 01:08

Борозды на поле

Борозды на поле

Нина переехала в Сосновку после того, как развелась. Просто — взяла деньги, купила домик. За забором было поле, за полем лес. Тишина. Чистый воздух, конечно, но главное — соседей не видно за полкилометра во все стороны. Именно это ей было нужно. Забыть город, забыть его супруга, забыть саму себя, если честно.

Две недели прошли отлично. Красота, спокойствие, всё такое. А потом, в пятнадцатую ночь, над полем загорелось. Не просто свет — свечение, зеленоватое, как фосфор в детстве. Нина помнила этот цвет: светлячок в банке, потом мама рассердилась, что она его не отпустила. Свечение держалось, может, пять минут. Может, дольше — в полусне времени не считаешь. Потом исчезло.

Болотный газ, решила она с утра. Хотя болот поблизости не было — только поле, суходол, чернозём. Но что ещё это могло быть?

Вышла в траву после завтрака. И сразу заметила — её примяло. Не топтали, не вытаптывали, нет. Примяло. Ровные полосы, как после катка, как после чего-то очень тяжёлого и, главное, последовательного. Десять полос. Параллельные. Между ними — ровно полтора метра. Измерила шагами, да и это видно было невооруженным глазом. Каждая метров двадцать длиной. Идеально. Откровенно противно смотреть на такую идеальность посреди живого поля.

Трава была тёплой. Горячей, блин. Ночью было минус пять, а эта трава — горячая в прямом смысле, прикасаться почти больно. Что это всё значит?

Соседке Валентине рассказала — та махнула рукой: мол, трактор. Какой трактор оставляет десять идеальных полос с интервалом в полтора метра? Не имеет смысла. Нина не стала спорить — зачем с Валентиной спорить, та всё равно в свои мысли возвращается, не слышит.

Следующей ночью свечение повторилось.

Нина не спала — сидела у окна, держала в руках остывший чай, смотрела. Зелёный свет поднялся медленно, как туман из болота (хотя болот, повторяем, не было), повис, затем таял, но не горел, не светил слишком ярко, скорее свечился, как люминесцентная краска, помню из детства, светлячки в банке, мама рассердилась. Ни звука при этом. Ни треска. Ни ветра. Только зелень в воздухе, только молчание, которое давит.

Утром новые борозды.

Перпендикулярны первым. Сетка получилась. Десять на десять. Как в школе на уроке геометрии — идеальная решётка, которую циркулем и линейкой не начертишь так, чтобы получилось.

И вот тут деталь. На каждом пересечении борозд — маленький конус из земли. В каждой точке, где горизонталь встречает вертикаль. Конусы, сантиметров десять высотой. Ровные, как будто песочница той же кошмарной идеальности. Земля в них — не как на поле, чёрная, жирная. Нет. Красновато-бурая, словно из самых глубин, из тех слоёв, куда ни один плуг не заходит.

Нина принесла один конус. Поставила в банку на подоконник. К вечеру земля в банке нагрелась — стекло запотело, покрылось мутной плёнкой. Открыла банку — поднялся пар. Запах... ну, описать сложно. Не земля. Не химия, как в лаборатории школьной. Что-то металлическое и одновременно сладкое, как гниющие фрукты, только не совсем, и совсем не гниющие. Запах, которого не должно быть.

Проснулась ночью от света в комнате.

Банка. Светилась. Мягко, зелёным, как та сетка в поле. Но внутри земля не просто фосфоресцировала — она двигалась. Перетекала, как очень густая жидкость, как мёд, не, как что-то более медленное, формируя структуры. Спирали. Ветвящиеся узоры. Похоже на нейронную сеть, если честно, хотя откуда ей знать нейронные сети, но книги читала, и это было похоже — узлы, связи между ними, потом снова узлы.

Нина встала.

Покрывало было тёплым, Кошка слазила, недовольно мяукнула. Подошла к окну.

Поле. Горело. Зелёным светом, как люминесцентная вывеска, как реклама магазина, только на всё поле сразу. Вся сетка борозд светилась. Каждый конус был ярким узлом, и эта вся структура пульсировала, медленно, в ритме дыхания, да, как дыхание живого, и с каждой пульсацией новые борозды протягивались от краёв, расширяя решётку. Двести на двести метров стало теперь больше, протянулось до самого леса, до тёмной кромки деревьев, которые стояли и молчали, как свидетели преступления.

Кошка — рыжая, с оборванным ухом, подобрана в городе у метро, помнит Нина — сидела на подоконнике рядом с банкой. Смотрела. Не шипела, не пряталась, как обычно боится. Смотрела с каким-то нечеловеческим вниманием, зрачки расширены в чёрные окружности, уши напряжены, направлены в поле.

Потом кошка повернула голову. Посмотрела на Нину. И в этот момент Нина поняла — не логикой, не словами, а как понимают во сне, когда ничего не нужно объяснять, — что кошка знает. Что животные знали с самого начала. Что собаки в деревне неделю назад перестали лаять не потому, что привыкли. Что их попросили. Молча попросили.

Нина спустилась вниз. Открыла заднюю дверь — ключ всегда в замке. Вышла на крыльцо босиком, даже не подумав взять что-то надеть.

Свет был везде. Везде. Борозды протянулись под домом — в кухне пол едва заметно мерцал сквозь щели в старых досках, и она видела это, стоя снаружи, хотя кухня была с другой стороны, но свет проходил через всё, через доски, через землю, через бетон. Сеть была уже не в поле. Она была под деревней. Под каждым домом. Под каждой дорогой. Она росла не наружу — вверх, в небо? нет, вниз, вглубь, в породу, в мантию, в самое ядро земли, как корни из света, которые ищут питание в самых глубоких тьмах.

Нина стояла босиком на гнилых досках крыльца, и сквозь них шло тепло. Живое, мерное, как от спящего животного, огромного и спокойного, которое дышит под деревней.

Тут она поняла.

Это не вторжение. Не высадка армии с неба. Не атака. Это было чем-то совсем другим, на которое у людей не было слова, потому что люди этого никогда не встречали.

Это посев.

Кто-то сажал. Не зёрна. Не споры. Не семена в человеческом смысле. Что-то другое, для чего в русском языке — в любом языке, наверное, — нет слова, потому что с этим люди никогда не сталкивались, и эта вещь (существо? организм? программа?) прорастёт. Не завтра. Не через год. Через тысячу лет. Или через миллион. Или её прорастание длится так долго, что поколения сменяют поколения, и никто не замечает, как медленно меняется что-то в недрах. Но прорастёт. Обязательно.

Нина подняла голову на звёзды. Высоко, среди обычных звёзд (которые вообще уже видно ли в феврале из деревни? может, вообще помнит неправильно), одна горела ярче остальных. Не мерцала. Смотрела. Наблюдала за деревней Сосновка, над которой проводилась эта тихая, важная работа.

Деревня была засеяна. Земля, на которой стояли дома, на которой люди топтались, пили чай, ссорились, была засеяна.

Нина вернулась в дом. Закрыла дверь. Легла в кровать. Кошка свернулась в её ногах, тёплая, тяжёлая, как мешок песка, и урчала, как она не урчала никогда раньше.

Нина лежала в темноте и ощущала, как под полом, под фундаментом, под метрами глины и чёрного камня что-то медленно, с каким-то бесконечным терпением пульсирует. Как сердце. Как зёрна хлеба перед прорастанием, когда они набухают, трещат, готовясь к взрыву зелени.

Утром борозды исчезли. Просто нет. Поле было обычным, как всегда, как будто её вообще не было. Конусы земли сровнялись, засыпались, растаяли, либо их забрали. Банка на подоконнике — пустая. Чистая. Без единого следа этой красновато-бурой земли, без следа того, что в ней было.

Нина выпила кофе. Холодный, кстати, она забыла его с вечера. Посмотрела в окно — обычное утро, хотя уже конец февраля, снег давно растаял. Поле как поле. Может быть, ей приснилось. Может быть, она спит прямо сейчас, и всё это — сон сна.

Но когда пошла за водой к колонке, заметила одно.

Трава. На поле. Была зеленее, чем вчера. Значительно. В конце февраля, когда земля промёрзнутая, чёрная, безжизненная — молодая, яркая, почти тропическая зелень пробивалась из каждой точки, где вчера стояли конусы. Рассыпана по полю с идеальной геометрией. Все точки видны, ярко-зелёные, как засеянный огород.

Валентина это заметила тоже — стояла у забора, молчала, смотрела на это с таким выражением лица, которое бывает, когда видишь что-то невозможное, но слова есть, но произнести их стыдно, потому что тогда это станет реальным.

— Нина, — сказала она тихо, — это что вообще? Откуда такая трава в феврале?

Нина не ответила. Смотрела на зелёные точки, рассыпанные по полю, и думала о посеве. О том, что посев — это работа терпеливая, долгая, на которую не спешат. Тот, кто сажает, не ждёт урожая завтра, не интересуют его сезоны, он думает эпохами, поколениями, может быть, геологическими масштабами. Сеет, потому что так надо, потому что план был такой с самого начала, с той ночи, когда зелёный свет впервые поднялся над полем.

Кошка сидела на крыльце и смотрела на это всходящее чудо. Глаза у неё были спокойные. Довольные, даже, может быть.

Что бы ни посеяли — оно уже пробивалось сквозь землю. Уже было не остановить.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин