Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 09 мая 00:01

Кукла из дома на Янака-Гиндза

Кукла из дома на Янака-Гиндза

Митико держала мастерскую в районе Янака — там, где трамвай еще ходит, где улочка Янака-Гиндза пахнет жареными моти и старым деревом. Тридцать два года она реставрировала ичимацу-нинге — японских кукол с фарфоровыми лицами и человеческими волосами, которые матери покупали дочерям еще в эпоху Мэйдзи.

Волосы. Это всегда были настоящие волосы.

Соседи привыкли. Утром Митико здоровалась с зеленщиком на углу Сансаки-дзака, покупала у него натто и одну хурму — всегда одну, никогда две, потому что две — это для гостей, а гостей у нее не бывало. Вечером, проходя мимо храма Тэнно-дзи, кланялась статуям так же привычно, как мы кланяемся знакомым в подъезде.

Дело было в кукле, которую принесли в марте.

Мужчина. Лет сорока. В сером плаще, в круглых очках, с какой-то бумажной сумкой из универмага «Мицукоси» — старого, еще бумажного, без пластиковых ручек. Митико отметила это машинально: профессиональная привычка замечать анахронизмы. Сумке этой было лет сорок.

— Это от бабушки, — сказал он. И улыбнулся. Очень вежливо. Очень.

Кукла была хорошая. Конец Тайсе, начало Сева. Лицо целое, но волосы — волосы были подстрижены неровно, как будто кто-то торопился. И еще: на затылке, под прической, было несколько прядей другого оттенка. Темнее. Жестче.

— Восстановите как было, — попросил он. И ушел.

Митико работала по ночам — так делали все мастера ее поколения. В мастерской было тихо, только вентилятор постукивал, и из транзистора негромко шел NHK. В ту ночь крутили старое — Цой, русская волна восьмидесятых. Митико выучила русский в университете — давно, когда еще ездила в Хабаровск.

«Песен еще ненаписанных, сколько?
Скажи, кукушка, пропой.
В городе мне жить или на выселках,
Камнем лежать или гореть звездой?»

Она слушала вполуха. Снимала старые волосы. Расчесывала. Перебирала.

И в какой-то момент поняла, что в одной из прядей запутался волос — не тот, не от куклы. Длинный. Светлый. С засохшим у корня темным.

Митико положила инструменты. Подошла к окну. На Сансаки-дзака горел один фонарь — тот, у бамбуковой лавки. Кошка сидела под ним, смотрела в ее сторону. Кошки в Янака знают все. Их рисуют на открытках, их фотографируют туристы, но местные знают: кошки видят то, чего не видим мы.

Эта смотрела не на нее. На что-то за ее спиной.

Митико медленно обернулась.

Кукла лежала на столе так же, как она ее положила. Лицом вверх. Ничего не изменилось. Только...

Только за день до этого, она помнила точно, на левом запястье куклы была родинка. Маленькая, нарисованная аккуратно, тушью. Мастерская работа — кто-то очень хотел, чтобы кукла была похожа на конкретную девочку.

Родинки не было.

Митико взяла лупу. Посмотрела внимательнее. Родинка была. Но на правом запястье.

Она простояла минут пять. Или десять. Или три — кто считал.

Потом сняла трубку. Полицейский участок Янака отвечал быстро, она знала дежурного — Сато-сан, он покупал у того же зеленщика. Митико собиралась сказать про сумку из «Мицукоси», про волос, про родинку. Про то, что в новостях с конца восьмидесятых иногда всплывали истории о пропавших девочках в районе Сайтама, которых так и не нашли. О человеке, который, говорили, складывал что-то на полки. Коллекционировал.

Его взяли в восемьдесят девятом. Казнили в две тысячи восьмом.

Но мужчина, который принес куклу, был молод. Лет сорока. И сумка из «Мицукоси» — той, старой эпохи.

Сато-сан взял трубку.

— Митико-сан? Что-то случилось?

Она открыла рот. И в этот момент из транзистора — последняя нота песни, протяжная — оборвалась. Тишина. Полная. Даже вентилятор замолчал.

А потом — еле слышно, изнутри, из мастерской, из того угла, где лежала кукла — детский смех. Очень тихий. Девочка. Лет восьми.

— Ничего, Сато-сан, — сказала Митико. — Простите. Я ошиблась номером.

Она положила трубку. И не двинулась с места до рассвета.

Куклу на следующий день забрали. Мужчина пришел ровно в десять, как договаривались. Поблагодарил. Заплатил больше, чем нужно. Ушел по Сансаки-дзака в сторону станции Ниппори.

Митико смотрела ему вслед. Кошка под фонарем — та же самая, или другая, кто их разберет — провожала его взглядом.

Митико закрыла мастерскую. Навсегда. Уехала к сестре в Сэндай.

А в Янака до сих пор иногда говорят: если идти по Сансаки-дзака после полуночи, у бамбуковой лавки можно услышать тихий смех. Детский. И вежливый, очень вежливый мужской голос, который что-то шепчет в ответ.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Куклы не моргают

Куклы не моргают

Юко Танабе реставрировала кукол всю жизнь. Буквально с шести лет — бабушка показала, как это делается. Ниндзё, японские куклы. Потом Юко расширилась: фарфор европейский, немецкий бисквит, французские механизмы в дереве и керамике. Всё, что имело черты лица и знало, как ломаться.

Первый этаж старого дома в спокойном районе Нагои, где улицы похожи друг на друга, как однояйцевые близнецы — это была её мастерская. Два окна, пропускающие мутный свет. Рабочий стол, заставленный инструментами так плотно, что на краю не помещался даже карандаш. Полки — стеклянные глаза в картонных коробочках, фарфоровые кисти рук, парики из волос, которые когда-то росли на чьих-то головах. Для человека с воображением — ужасно. Для Юко — просто среда обитания, понимаешь? Обычный вторник.

Четверг принёс клиента.

Мужчина. Лет пятидесяти, может быть, может быть и меньше — лица не разглядеть, сидел он в тени. В очках. С портфелем из дешёвой кожи, краска облезла. Говорил... да нет, шептал почти. Вежливо, как будто каждое слово стоило ему усилий. Достал из портфеля коробку, обёрнутую в шёлковую ткань — тёмно-синюю, с потёками краски.

«Реставрация нужна».

Твёрдо сказал, без лишних слов. Юко развернула ткань.

Кукла.

Кварцевый фарфор — нет, погоди, бисквитный, да. Сорок сантиметров, может быть, чуть меньше. Работа европейская, французская скорее всего, конец девятнадцатого — начало двадцатого столетия? Красивая при первом взгляде: голубые стеклянные глаза, которые смотрели куда-то вверх и в сторону одновременно, каштановый парик, сплетённый неудачно, кружевное платье, белое, с жёлтыми пятнами времени.

«Что требуется?»

«Руки трещат. Видите? Парик надо поменять. Остальное — как хотите.»

Юко осмотрела куклу при дневном свете. Руки — да, трещины, не сложный ремонт, заполнить, отшлифовать, закрепить. Парик потрепан, но может быть, проще было бы его оставить? Лицо хорошее, не требует внимания. Она, почти машинально, открыла кукле рот — привычка, проверить механизм.

Замерла.

Зубы. У куклы были зубы. Это было нормально для дорогих образцов — фарфоровые, иногда костяные, подобранные под цвет, вставленные в челюсть. Но эти — совсем другое дело.

Настоящие. Молочные. Детские. Маленькие, с неровностями — такие, как они растут, неправильно, криво — с корнями, ещё с корнями! Вставлены в фарфоровую челюсть каким-то тёмным веществом, похожим на клей, или смолу, или кто знает что.

Юко подняла глаза. Клиент смотрел в окно, на улицу, где ничего интересного, просто серый асфальт и стена соседнего дома.

«Это... оригинальные?»

«Семейная реликвия».

Повторил спокойно, как приговор. «Рот не трогайте».

Лeft деньги — аванс. Ушёл. Юко записала его номер, имя — Сато. Половина Японии называется так.

Она сидела с куклой в руках долго. Потом достала лупу, увеличение пятнадцать раз, может быть, двадцать. Зубы были настоящими, человеческими, молочными — четыре верхних резца, отчётливо видны характерные неровности эмали, корни, всё правда.

Смотрела на зубы. На куклу. Опять на зубы.

Не думать об этом, решила Юко. Работа — работа. Она занялась руками, зашпатлевала трещины, отшлифовала, покрыла глазурью. Поставила куклу на полку, третью сверху, для просушки — обычная процедура.

Утро. Кукла стояла на столе.

Она помнила точно, помнила совершенно точно — полка. Третья сверху. Сама поставила, сама.

Юко вернула куклу на полку. Проверила замок. Окна. Балкон закрыт (хотя балкона нет). Всё как надо.

Второе утро — кукла на полу. Лицом к двери. Как если бы собиралась уходить, да? Как если бы ждала, когда кто-нибудь откроет.

Позвонила подруге — Мики, тоже реставратор, только мебель.

«Ты когда-нибудь встречала кукол с настоящими зубами?»

Молчание в трубке. Потом: «Нет. И не хочу».

«А если они двигаются?»

«Юко».

«Да?»

«У тебя стресс».

Может быть. Может и правда. Юко поставила камеру — дешёвую, на картe памяти. Ночная съёмка, инфракрасная подсветка. Направила на полку.

Утром посмотрела запись. Восемь часов, непрерывно. Кукла на полке. Не движется. Мёртвая вещь, как и должно быть.

Но в 3:14 запись прерывалась. Тринадцать секунд — чёрный экран, статический шум, помехи. Потом картинка возвращалась, и кукла уже — на полу, лицом к камере, к объективу смотрит вниз.

Тринадцать секунд, когда её не видели. Юко перемотала, посмотрела снова. Снова. Чёрный экран. Статический гул. И — щелчок. Очень тихий, на грани слышимости. Как — нет, именно как — будто кто-то закрыл рот. Зубы склонились друг к другу.

Л полу мастерской Юко обнаружила рисунки. Мелом. Детские, совсем детские — палка-палка-огуречик, у них так говорят? Домик, окно, дверь, точка вверху (солнце). Цветок, стебелёк, лепестки. Нарисовано уверенно, но в манере ребёнка, понимаешь? Такая вот растерянная уверенность.

Мела в мастерской не было. Никогда не было. Юко мелом не работает.

В голове застряла мелодия. «Как на войне, как на войне...» Агата Кристи, голос Вадима Самойлова, русский язык, хотя Юко его не знает. Но мелодию узнала — слышала когда-то в чужой машине, случайно, в пробке на Meiji-dori, давно это было.

Теперь она не уходила. Играла, тихо, фоном, постоянно, как если бы застряла в стенах, в проводке, в щелях между досками пола.

Юко перестала спать в мастерской. Приходила с утра, работала в светлое время, уходила до темноты. Каждый день кукла оказывалась не там, где её оставили. Каждый день на полу — новые рисунки. Новые домики. Новые цветки. Новые солнца.

На седьмой день рисунок другой.

Два человека. Большой и маленький. Маленький держит большого за руку. Большой без лица — просто линия там, где должна быть голова. Маленький с улыбкой, с зубами, с множеством зубов.

Юко позвонила клиенту. Номер в гудит. Гудит и молчит. Она нашла адрес, который он оставил — здание не существует, улица существует, но номера такого нет, в городе такого дома никогда не было.

Десятый день. Юко открыла мастерскую и увидела куклу на её стуле. За рабочим столом. Руки — те, что она отреставрировала — лежали на столе ладонями вверх, как для поимки. Рот был открыт. Зубы блестели в свете лампы.

А перед куклой — мелок. Белый, новый, с острым кончиком.

Куклу она упаковала в коробку, заклеила скотчем, двойным слоем, и отнесла в кладовку. Заперла дверь, проверила, что дверь закрыта, ещё раз проверила.

Следующее утро — коробка на столе. Вскрытая. Лежит там, как раскрытая книга.

Пустая.

Куклу нашла на подоконнике. Лицом к улице, к людям, к шуму. Рот закрыт. А на стекле, изнутри, мелом — надпись.

Одно слово. По-японски.

Мама.

Юко до сих пор работает. Реставрирует кукол, старых, ломаных, потерянных. Эту куклу вернуть не смогла — клиент не пришёл, номер его не работает. Кукла стоит на полке. Не двигается, Юко проверяет, каждое утро проверяет, когда приходит на работу.

Но мелок на столе — он становится короче. День за днём. Медленно, но коротче.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Ночные ужасы 26 мар. 19:50

Шёлк и проволока

Шёлк и проволока

Шёлк портится. Вот и всё, что нужно знать. Остальное — детали.

Все думают, что главное — фарфор. Стекло, там, дерево. Дерево сгнивает, стекло бьётся, фарфор тоже давно уже не то. Но шёлк — шёлк это совсем другое. Шёлк, он как кожа. И именно кожа решает, будет это кукла или просто набор запчастей, конструктор из детского магазина. Кожа — она делает её живой. Ну, условно.

Львом Карловичем зовут. Возраст? Шестьдесят два. Тридцать последних лет я занимаюсь антикварными куклами. До того работал рентгенологом в больнице — да, знаю, звучит странно. Но рентген учит видеть то, что внутри. Каркас, проволока, кости — если хочется называть это костями. Человеческое тело или кукольное, когда делаешь снимок, разница не так велика. Одни и те же линии. Углы. Пропорции.

Мастерская.

В подвале. Не потому что деньги плохие, а потому что влажность. Точнее — контролируемая влажность. Шёлку нужны пятьдесят пять, может, шестьдесят процентов. Больше нельзя. Я это знаю. Выше, на улице, ветер с моря, соль везде, всё лезет в щели, воркует, портит материал. А здесь — мой мир. Четыре стола, лампы дневного света, полки. На полках — банки. В банках живут глаза. Стеклянные, разумеется. Хотя, постойте, а разумеется ли? Кто-то скажет, что разумеется. Кто-то — что вовсе нет.

По ночам я пью ром. Тёмный, ямайский, чуть подогретый. Ложка гречишного мёда туда же. Привычка из девяностых, когда в больнице платили раз в три месяца, а спирт стоил копейки — кубинский, грозненский, что было. Мёд позже добавил для горла. Горло у меня никудышное; впрочем, разговариваю я редко. С кем разговаривать?

Я не одинок.

Есть Елена. Мой главный проект, самая сложная за всю карьеру. Семь лет назад — нет, не принесли, я сам нашёл. И вот, нашёл, посмотрел на неё, и стало ясно: не имею права оставить в таком состоянии. Это было бы преступлением. Именно что преступлением. Против красоты, против идеи самой сохранения.

Мне потом скажут: чудак ты, помешанный, одержимый старик в подвале. Скажут — и будут правы. Может быть. Но вы не видели её лица. Вы — нет.

Радио шепчет что-то невнятное — я включаю его на ночь, когда работаю. Подвал глушит звуки, даже если наверху рухнет что-то, я услышу только скрип. А радио — это якорь. К морской поверхности. К другим людям, к улице, к тому, что верх существует. Что я не один вообще, не совсем один.

Наутилус. Бутусов тянет эту свою песню — вы знаете, этим голосом, в котором одновременно мольба и требование и какая-то обречённая уверенность:

«Я хочу быть с тобой,
Я так хочу быть с тобой...»

Мурашки. Каждый раз мурашки, хотя слышал сто раз, может, больше. Но в подвале ночью, когда руки в шёлке, когда она передо мной сидит — по-другому звучит. Как диагноз.

«И я буду с тобой.»

Да.

Проволока.

Медная, калибр 1.2, вручную каждый сустав, каждый позвонок, пальцы — все по отдельности. Анатомию я знаю не по книгам, хотя по книгам тоже, но в основном по рентгеновским снимкам. Тысячи снимков за годы в больнице. Грудная клетка: двенадцать пар рёбер, грудина, ключицы. Я воспроизвожу всё. Кто-то скажет — избыточно, кукле не нужен скелет из сорока деталей. Но Елена — это не кукла. Елена — это возвращение того, что забрало время.

(Время и болезнь. Лёгкие. В этом городе с его влажностью, с ветром, первыми забирают лёгкие.)

Воск для лица. Лицо — самое сложное, потому что лицо это не форма, это выражение. Можно вылепить идеальный нос, подбородок, скулы — и получишь маску. Трупное лицо. А нужно, чтобы она улыбалась. Не улыбкой, приклеенной, а так, чуть-чуть, уголками. Словно знает что-то, чего ты не знаешь.

В чём разница? Скульптор создаёт. Реставратор — он возвращает. Я не придумываю Елену. Я помню, какой она была. Была. Точка.

Ром.

Кончился. Встаю, три шага до шкафчика, подвал маленький, наливаю ещё. Мёд загустел; ковыряю ложкой. Банка жестяная, старая, с надписью «Краснодарский край». Мёд оттуда — тёмный, почти чёрный, терпкий, травяной, с горелым привкусом. Правильный мёд.

Возвращаюсь. Елена ждёт.

Волосы я делал три месяца. Натуральные, человеческие, покупал на развес у парикмахерской за углом — тёмные, длинные, каждую прядь крепил отдельно, воском у корня. Сто сорок прядей. Или может пятьдесят. На второй неделе я сбился, начал заново, потом плюнул. Не в точности дело, не в численности. В том, чтобы было правильно ощущение. Чтобы когда проводишь рукой — сразу чувствовалось, что это настоящее. Живое, почти.

Духи.

Это важно. Тубероза и ваниль. Не потому что я так решил — потому что она так пахла. Когда-то. Я запомнил. Запах остаётся в памяти, когда уже ничего другого не остаётся; вернее, он первый возвращается, когда остальное давно забыто. Покупаю масло туберозы в аптеке — флакон из чёрного стекла, двести рублей — и каждый вечер обновляю: шея, запястья, за ушами. За ушами — это из медицины, там пульсовые точки, кожа тоньше впитывает. У Елены кожа — это буквально шёлк. Три слоя, проклеенных рисовым клеем. Не портится, если следить. Я следю.

Соседи.

Ничего не знают. А какие соседи — дом старый, три квартиры, две пустуют годами. Сверху живёт Зинаида, бабка, глухая, как этот подвал. Я ношу ей хлеб по четвергам. Она думает, я чудесный — тихий старик, одинокий, чинит кукол. Чудесный.

Если бы Зинаида спустилась вниз, если бы — но не спустится. Лестница крутая, колени у неё ни к чему, зачем ей вообще туда идти? Что она будет смотреть? На банки с глазами? На проволочные каркасы, развешанные, как в анатомичке? На Елену? Нет. Нет.

Елена — мне принадлежит. Это мой проект, моя работа. Семь лет, четыре месяца, двенадцать дней. Я считаю не потому что одержим. Считаю, потому что реставрация — это процесс, а процесс требует учёта. Вожу журнал: каждый вечер запись. Что сделано, материалы, температура, влажность. По науке.

По науке. Да. Только вот наука не объясняет — в четвёртом часу ночи, когда ром уже давно допит, когда радио молчит, хотя я не выключал его, — мне кажется, что она дышит. Не грудь поднимается, этого не бывает, шёлк не дышит, я знаю. Но что-то смещается в воздухе. Запах туберозы становится гуще, плотнее.

Или это формалин.

Формалин я использую под основу. Под шёлком, под воском, под проволокой — основа. Каждый реставратор знает: без основы ничего не держится. Дерево гниёт, пластик трескается. Основа должна быть правильной. Должна.

Допиваю ром, убираю инструменты. Проволока в ящик. Шёлк в контейнер с силикагелем. Ножницы, кисти, клей — каждому своё место. Порядок. Без порядка — хаос, и хаос — враг реставрации. Это правило.

Выключаю лампу.

Подвал тонет в темноте мгновенно, как под водой. Только красный огонёк радио. Запах. Тубероза, ваниль и под ними — что-то химическое, тонкое. Если не знать, не учуешь.

— Спокойной ночи, Елена.

Тишина.

Поднимаюсь по лестнице. Двенадцать ступеней. На восьмой я всегда оборачиваюсь — привычка, глупая, но ничего с собой не могу поделать. Оборачиваюсь, и в красном полумраке вижу её силуэт. За столом. Сидит. Ждёт меня.

Завтра продолжу. Осталось немного: левая рука, два пальца. Безымянный и мизинец. Безымянный — важен особенно. На кольцо, которое я купил на барахолке у вокзала — серебро, бирюза, тридцатые годы, может быть, или вообще врал продавец, неважно. Елене подойдёт.

«Я хочу быть с тобой.»

Радио выключено.

Я точно его выключил.

Ночные ужасы 06 февр. 22:31

Бабушкина швейная машинка

Бабушкина швейная машинка

После похорон бабушки мне досталась её старая швейная машинка «Зингер». Чёрная, чугунная, с золотыми вензелями на корпусе. Мама сказала — продай, она никому не нужна. Но я оставила.

Бабушка шила всю жизнь. Платья, костюмы, занавески — весь район ходил к ней. В детстве я часами сидела рядом, слушая стрёкот машинки и глядя, как ткань превращается в одежду под её морщинистыми пальцами.

— Эта машинка особенная, — говорила бабушка. — Её нельзя останавливать. Она должна шить. Всегда.

Я не понимала, что она имела в виду. Теперь понимаю.

Первую неделю машинка просто стояла в углу моей комнаты. Я накрыла её кружевной салфеткой — той, что бабушка связала сорок лет назад. Казалось правильным.

А потом началось.

Я проснулась от знакомого звука — стрёкот швейной машинки. Тот самый ритмичный, убаюкивающий звук из детства. Но бабушки больше не было. Кто же шил?

Машинка работала сама. Педаль поднималась и опускалась, игла прокалывала пустоту — ни ткани, ни нитки. Просто движение. Словно кто-то невидимый сидел за столом и работал.

Я включила свет — машинка остановилась. Подошла ближе — всё было на месте. Никаких следов ночного шитья.

Решила, что приснилось.

На следующее утро рядом с машинкой лежала кукла. Маленькая, сантиметров пятнадцать, сшитая из лоскутков. Вместо глаз — две чёрные пуговицы. Вместо рта — стежок красной нитью.

Кукла была похожа на мою соседку — тётю Валю. Тот же халат в цветочек, та же причёска каре, даже родинка на щеке — из коричневой бусины.

Я позвонила тёте Вале. Она не ответила. Позвонила её дочери — та сказала, что мать увезли на скорой ночью. Инсульт.

Совпадение, сказала я себе. Просто совпадение.

Вторая кукла появилась через три дня. На этот раз — мужчина в сером костюме. Мой начальник, Сергей Петрович. Та же лысина, те же очки из проволоки.

Он не пришёл на работу. Сердечный приступ по дороге в офис.

Я хотела выбросить машинку. Вынесла её на помойку, вернулась домой — машинка стояла на прежнем месте. Как ни в чём не бывало.

Ночью стрёкот был громче. Настойчивее. Словно машинка злилась.

Утром — новая кукла. Женщина в синем платье. Моя подруга Марина. Я узнала её по серёжкам-капелькам — таким же, как в реальности.

Я немедленно позвонила Марине.

— Не выходи сегодня из дома, — сказала я. — Пожалуйста. Просто поверь мне.

Она засмеялась, но согласилась. Весь день мы переписывались. Вечером она была жива и здорова.

А ночью машинка шила без остановки. Стрёкот был яростным, механическим, бесконечным. Я лежала без сна, слушая этот звук и понимая: машинка недовольна. Ей помешали.

Утром кукла-Марина лежала на полу. Разорванная пополам. Нитки торчали из разрыва, как внутренности.

Марина позвонила в обед. Она попала в аварию — такси столкнулось с грузовиком. Выжила чудом, но обе ноги сломаны.

— Их можно задержать, — прошептала я, глядя на машинку. — Но нельзя отменить.

Я пошла в архив. Искала историю этой машинки, историю бабушки. Нашла старые газеты, записи из домовой книги.

В сорок первом году в этом доме жила женщина — Ефросинья Марковна. Швея. Она шила кукол из обрезков ткани и раздавала детям в бомбоубежище. Говорили, что дети, получившие её кукол, выживали в бомбёжках. А те, кому не хватило...

Ефросинью Марковну убило осколком в сорок третьем. Машинка осталась. Переходила из рук в руки. К моей бабушке попала в шестидесятых.

— Её нельзя останавливать, — говорила бабушка. — Она должна шить.

Теперь я понимаю. Машинка шьёт смерть. Или, может быть, она шьёт судьбу. И если не давать ей ткань и нитки — она берёт сама. Из воздуха. Из тьмы. Из чего-то, что мы не видим.

Вчера я купила материалы. Теперь каждый вечер я сажусь за машинку и шью. Наволочки, фартуки, сумки — что угодно. Главное — не останавливаться.

Машинка довольна. Стрёкот ровный, мирный, почти ласковый.

Но иногда, засыпая, я слышу, как она продолжает работать. Шьёт что-то своё, пока я сплю.

Сегодня утром рядом с машинкой лежала новая кукла.

Я узнала платье сразу. Узнала причёску. Узнала родинку над губой.

Кукла была похожа на меня.

Игла уже вдета. Нитка — красная, как кровь.

Осталось только дошить последний стежок.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл