Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Белая комната: эпилог, которого не было

Белая комната: эпилог, которого не было

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Идиот» автора Федор Михайлович Достоевский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Что же касается до Евгения Павловича, то он уехал за границу и довольно часто, по крайней мере раз в несколько месяцев, навещает своего больного друга у Шнейдера; но Шнейдер все более и более хмурится и качает головой; он намекает на совершенное повреждение умственных органов; он не говорит еще утвердительно о неизлечимости, но позволяет себе самые грустные намеки. Евгений Павлович принимает это очень к сердцу, а у него есть сердце, что он доказал уже тем, что получает письма от Коли Иволгина и даже отвечает на них.

— Федор Михайлович Достоевский, «Идиот»

Продолжение

Евгений Павлович Радомский приехал в Швейцарию во второй раз — через полтора года после первого визита, и на этот раз без всяких к тому особенных причин; то есть причины, разумеется, были, но он и сам бы затруднился объяснить их вполне. Просто ехал из Рима в Лион по делу, не имевшему к князю никакого отношения, и вдруг — свернул. На станции в Базеле — взял билет не туда, куда следовало, и даже удивился этому, хотя удивляться, собственно, было нечему.

Шнейдер встретил его во дворе — постаревший, сутулый, с какой-то новой привычкой тереть левый глаз ладонью, точно ему все время что-то мешало.

— Без перемен, — сказал он сразу, не дожидаясь вопроса. — Совершенно без перемен. Впрочем...

Он замолчал.

— Впрочем — что? — переспросил Евгений Павлович, и что-то сдвинулось у него внутри, какая-то мелкая, колючая штука — не надежда, нет; скорее предчувствие, что ему сейчас скажут нечто, к чему он не готов.

— Он заплакал, — сказал Шнейдер. — Позавчера. Первый раз за весь этот период.

Тишина.

Двор клиники был залит тем бледным, жидковатым швейцарским солнцем, от которого все выглядит чисто, но не весело — как на акварели, забытой на подоконнике и выцветшей с одного краю. Каштан у ограды уронил несколько листьев; дворник, судя по всему, еще не выходил, потому что листья лежали ровно, нетронутые, и один — прямо на ступеньке у входа, желтый, с подвернутым краем, — чем-то напоминал ладонь.

Евгений Павлович поднялся по лестнице. Коридор. Запах — аптечный, ровный, привычный, из тех запахов, к которым привыкаешь на третьем вдохе и перестаешь замечать. Дверь — третья слева.

Князь сидел у окна.

Вот именно так — сидел у окна, как и в прошлый раз, как и, вероятно, во все те пятьсот с лишним дней, которые прошли между двумя визитами. В том же кресле. Лицом к свету. Руки на коленях — не сложенные, а просто лежащие, как чужие. Левая — чуть ниже правой, и от этого крошечного, бессмысленного неравенства делалось почему-то больнее всего.

Он не обернулся.

Евгений Павлович сел напротив, на стул, который, очевидно, стоял здесь специально для посетителей, хотя посетителей — он узнал от Шнейдера — почти не было. Коля Иволгин написал два письма и обещал приехать, но не приехал; Вера Лебедева прислала образок; более никто.

— Лев Николаевич, — сказал он.

Ничего. Глаза — открытые, светлые, знакомые — смотрели в окно, на каштан, на ограду, на что-то за оградой, чего Евгений Павлович не видел отсюда, а может быть, и ни на что — просто смотрели, как смотрит зеркало: все отражает и ничего не понимает.

— Лев Николаевич, это я, Радомский.

И тут князь повернул голову.

Не быстро — медленно, с какой-то почти механической плавностью, от которой Евгению Павловичу стало нехорошо; так поворачиваются куклы в часовых механизмах — точно, без рывков, без намерения. Но повернул. И посмотрел.

Евгений Павлович потом думал об этом взгляде — думал долго, неделями, и так и не решил окончательно, было ли в нем узнавание или нет. Нечто было, несомненно; какое-то движение, какое-то — ну, пусть не движение — шевеление, что ли, в глубине этих светлых глаз, точно рыба на большой глубине повернулась боком и блеснула чешуей, и снова ушла в темноту. Секунда, много — две.

А потом князь сказал:

— Парфен.

Одно слово. Хриплым, разъезженным голосом, голосом человека, который не говорил год и больше, — и от этого голоса, от этого одного слова Евгений Павлович вскочил со стула и несколько мгновений стоял, не зная, что делать с руками, с лицом, с собою.

— Нет, — сказал он наконец, — нет, это не Парфен. Это Радомский. Евгений Павлович.

Князь моргнул. Раз, другой. Потом снова повернулся к окну, и все кончилось — и движение в глазах, и голос, и этот внезапный, невозможный мост, переброшенный через полтора года тишины и обрушившийся прежде, чем по нему успели сделать хоть шаг. Хотя нет — один шаг был сделан: слово. Одно.

Парфен.

Из всех имен, из всех людей, которых он знал, из всех слов, которые еще оставались в этом разрушенном, промытом мозгу, уцелело — это. Имя человека, который убил Настасью Филипповну. Имя человека, с которым он провел последнюю ночь перед тем, как разум его — или то, что было разумом — погас окончательно и бесповоротно.

Что это значило? Евгений Павлович мучил себя этим вопросом всю дорогу до Лиона и потом, в Лионе, и потом, в Париже, где он задержался на неделю, и потом — еще месяцы. Ничего, вероятно. Или — все. С князем Мышкиным всегда было так: все или ничего, без середины, без ступенек, без постепенности.

***

Между тем в Омском остроге, за четыре тысячи верст от базельской клиники, человек по фамилии Рогожин — чье имя только что было произнесено — тоже не спал; но не спал по причинам совершенно иным.

Острог. Барак. Нары.

Парфен Семенович лежал на верхних нарах у стены и слушал, как каторжный Семка Косой на нижних скребет ногтями по доске — не то чесался, не то ловил вошь, не то просто не мог уснуть и занимал руки. Звук был мерзкий, деревянный, частый — тр-тр-тр — и от него хотелось встать и ударить Семку, но Парфен не встал, потому что за полтора года каторги научился одной вещи, которой не умел на воле: терпеть. Не в высшем, христианском смысле — нет; просто терпеть, физически, как терпит камень, когда по нему текут дождевые ручьи; не потому что камню хорошо, а потому что он камень.

Он много думал — вот что было странно. На воле он не думал почти никогда; действовал, чувствовал, хватал, бросал, любил, ненавидел — но не думал. Здесь — думал. Может быть, потому что больше делать было нечего, а может — потому что что-то переменилось внутри; что-то такое, чему он не знал названия и не хотел знать.

О ней он думал реже, чем можно было бы предположить. Странно — но факт. Первые месяцы — каждую ночь, каждое утро, каждую минуту; лицо ее стояло перед ним, точно выжженное на внутренней стороне век, и не уходило, и было невыносимо. Потом — стало бледнеть. Не сразу, не вдруг — постепенно, как бледнеет фотографический снимок, забытый на свету. Черты расплывались; голос — тот голос, от которого его когда-то бросало в жар — замолкал, уходил, терялся среди тысячи других звуков: храпа, скрипа нар, лязга кандалов, утренней переклички. И однажды он обнаружил, что не может вспомнить, какого цвета были ее глаза. Темные — да. Но темные — это не цвет. Темные — это как «далеко» вместо адреса.

О князе он думал чаще.

Вот это было по-настоящему странно и необъяснимо, и Парфен, который никогда не читал книг (кроме Евангелия, да и то не целиком, а урывками, по закладкам, которые ставила покойная мать), — Парфен не мог бы сформулировать, почему, но чувствовал: князь был — другое. Не человек; или — человек, но из другого вещества, из того, из которого людей обычно не делают. Князь смотрел на мир так, как ребенок смотрит на огонь: без страха, без расчета, просто — смотрел, и мир в его глазах становился чем-то иным, чем был. И Парфен — тогда, в ту ночь, — сидел рядом с ним, и рядом лежала мертвая Настасья Филипповна, и князь гладил его по щеке, и шептал что-то, и...

Нет. Дальше он не шел. Каждый раз останавливался на этом месте — как перед обрывом, как перед краем, за которым уже не земля, а что-то другое, черное, беззвездное. Не шел — и не мог, и не хотел, и знал, что когда-нибудь — придется.

Семка Косой перестал скрести доску и захрапел. Тишина наполнила барак — тяжелая, вязкая, сибирская тишина, от которой закладывало уши и в которой, казалось, можно было расслышать, как падает снег за стенами. Парфен перевернулся на бок и закрыл глаза, но не заснул — лежал и слушал, как где-то далеко, за стенами и степями, за тысячами верст, человек по имени Лев Николаевич сидит у окна в белой комнате и тоже не спит, хотя спать и не спать для него давно уже значило одно и то же.

Швейцарская тетрадь Коли Иволгина

Швейцарская тетрадь Коли Иволгина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Идиот» автора Фёдор Михайлович Достоевский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Князь не отвечал на вопросы и уже никого не узнавал; но если бы Шнейдер сам приехал теперь в Россию и взглянул на своего бывшего ученика и пациента, то сам бы махнул рукой и сказал, как тогда, в Швейцарии: «Идиот!»

— Фёдор Михайлович Достоевский, «Идиот»

Продолжение

В начале апреля, когда в горах еще лежал голубоватый снег, а внизу уже пахло мокрой землей, Коля Иволгин сошел с дилижанса у клиники доктора Шнейдера. Ему было двадцать три года; он успел поседеть у висков, хотя лицо его, все такое же открытое, сохраняло мальчишескую торопливость.

Он вошел к князю без доклада. Мышкин сидел у окна, положив руки на колени, и улыбался той детской, почти беспомощной улыбкой, от которой у Коли всякий раз сжималось горло. На столике лежали три письма: одно от Веры Лебедевой, другое от больного генерала Иволгина, третье без подписи, с иностранным штемпелем.

Коля долго стоял на пороге, не решаясь заговорить. Ему казалось иногда, что стоит сказать первое слово неосторожно, и вся эта хрупкая тишина, в которой жил теперь князь, осыплется, как стекло. Но Мышкин вдруг повернул к нему голову, точно услышал шаги не ушами, а каким-то старинным доверием, и очень тихо произнес:
— Коля... ты опять приехал.

После этих трех слов, ясных и несомненных, Коля бросился к нему, поцеловал руку и тотчас же заплакал, как плакал в детстве, когда его несправедливо бранили. Князь погладил его по волосам и снова замолчал.

Доктор Шнейдер, встретив Колю в коридоре, сказал по-немецки:
— Сегодня хороший день. Но вы не обольщайтесь. Память приходит к нему не как река, а как молния: вспыхнет и погаснет.
— А если читать ему письма?
— Читайте. Иногда одно имя делает чудо, иногда то же имя убивает остаток сил.

Коля вернулся в комнату и, сдерживая дрожь в пальцах, распечатал сперва письмо Веры Лебедевой: там были домашние пустяки, рождение ребенка, долги, споры о наследстве, и все это звучало почти неприлично рядом с этим бледным лицом у окна. Второе письмо было от генерала: неуклюжие признания, жалобы на здоровье и трогательное, почти комическое раскаяние. Князь слушал без выражения, только иногда переводил взгляд на огонь свечи.

Третье письмо Коля не решался открыть долго. Наконец вскрыл. Почерк был женский, ровный, строгий: «Я не подписываюсь. Если он когда-нибудь спросит обо мне, скажите только: жива. Скажите еще, что я больше не смеюсь над тем, что не понимаю. И если он молится, пусть помолится не о моем счастье, а о моем уме». Коля прочел это шепотом, опуская глаза. Когда он поднял голову, князь смотрел на него с выражением такой детской муки, что Коля испугался.
— Аглая... — произнес князь, — не надо ей... ума... надо сердца... всем надо сердца...

Он вдруг схватил Колю за рукав с неожиданной силой:
— А Парфен? Где Парфен?

Будто по вызову, в этот же вечер явился Рогожин. Он вошел молча, в потертом дорожном пальто, постаревший на десять лет, с тяжелым темным лицом, но в глазах его уже не было прежнего огня, одна усталость. Он поклонился Коле почти смиренно.
— Можно к нему?
— Он сейчас тих. Но, Парфен Семеныч, не пугайте его.
— Я себя пугаю, не его, — ответил Рогожин и усмехнулся так, что Коле стало жутко.

Он сел у кровати и долго смотрел на князя, точно ждал приговора. Мышкин сначала не узнавал его; потом, внезапно просветлев, сказал ясно и отчетливо:
— Брат...
Рогожин дернулся всем телом.
— Князь, я ведь...
— Знаю, — перебил Мышкин, — ты страдал.
— Это не страдание, — глухо сказал Рогожин, — это гниль.
— Нет... страдание... если стыдно, значит жив.

Рогожин закрыл лицо руками. Коля вышел в коридор, потому что почувствовал, что присутствует при чем-то, чего человек не имеет права видеть долго. Через минуту он услышал глухой звук: у Рогожина случился приступ рыданий, почти звериных, и в этих рыданиях было больше веры, чем в его прежних клятвах.

Ночью, когда князь уснул после припадка, Рогожин и Коля сидели на кухне при одной свече. Рогожин вертел в пальцах медный крестик.
— Я думал, он меня проклянет, — сказал он.
— Он никого не проклинал.
— Вот потому и страшно. Если бы проклял, я бы понял, что делать. А так... живи с этим.

Перед рассветом Рогожин уехал, оставив крестик на столике у князя. Князь, проснувшись, увидел крестик, улыбнулся, прижал его к губам и вдруг, в редкую минуту ясности, сказал Коле:
— Не стыдись жалости, Коля. Ум устает, жалость никогда.

Это были последние связные слова, которые Коля записал в свою тетрадь. Вечером того же дня туман снова опустился на сознание князя. Но Коля уже не чувствовал прежнего отчаяния. Он сидел у окна рядом с Мышкиным, слушал, как внизу капает талая вода, и думал, что, может быть, для некоторых душ и одной минуты правды достаточно, чтобы оправдать целую жизнь.

Группа поддержки «Слишком Хорошие Люди»: князь Мышкин среди нас

Группа поддержки «Слишком Хорошие Люди»: князь Мышкин среди нас

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Идиот» автора Фёдор Михайлович Достоевский

# ГРУППА ПОДДЕРЖКИ «СЛИШКОМ ХОРОШИЕ ЛЮДИ»
## Протокол заседания №47. Конференц-зал при центре «Гармония», ул. Литейная, 12
## Ведущий: Артём Валерьевич, клинический психолог

---

**Артём Валерьевич:** Итак, давайте начнём. Правила вы знаете — мы не осуждаем, мы слушаем. Представьтесь, пожалуйста. Имя и одно предложение о том, зачем вы здесь.

**Лев:** Лев. Я… мне кажется, я слишком верю людям. И от этого всем вокруг меня становится плохо.

**Артём Валерьевич:** Спасибо, Лев. Это мужественно — признать.

**Парфён:** Парфён. Я здесь из-за него. *(кивает на Льва)* Нет, серьёзно. Из-за него.

**Артём Валерьевич:** Парфён, мы говорим о себе, не о других.

**Парфён:** Ну хорошо. Я — человек с проблемами управления гневом. И ножами. В основном с ножами.

**Артём Валерьевич:** …Давайте пока запаркуем тему ножей. Дальше?

**Настасья Филипповна:** Настасья. Я не знаю, зачем пришла. Вру — знаю. Хочу понять, почему каждый мужчина в моей жизни либо хочет меня спасти, либо убить. Промежуточного варианта нет.

*(Пауза.)*

**Артём Валерьевич:** Это… серьёзная формулировка. Спасибо за откровенность.

**Настасья Филипповна:** Не за что. Семьдесят пять тысяч — вот такая была цена моей «откровенности» в прошлый раз. В рублях. Наличными. В конверте.

**Артём Валерьевич:** Мы к этому вернёмся. Кто ещё?

**Аглая:** Аглая. Мне двадцать один. Я влюбилась в человека, который, кажется, физически не способен выбрать между мной и женщиной с trauma-бэкграундом. Я думала — ладно, я же умная, красивая, из хорошей семьи. Что может пойти не так? *(Смешок.)* Всё. Всё пошло не так.

---

**Артём Валерьевич:** Хорошо. Лев, давайте с вас. Расскажите группе — когда вы впервые поняли, что ваше… скажем так, доверие к людям создаёт проблемы?

**Лев:** Наверное, когда я приехал в Петербург. У меня ничего не было — ни денег, ни связей. Только узелок. И я сразу рассказал первому встречному всё о себе. Про болезнь, про Швейцарию, про лечение…

**Парфён:** Это был я. Первый встречный — это был я. В поезде. И он мне такое рассказал — я чуть не заплакал. Я! Рогожин! Чуть не заплакал в плацкарте!

**Артём Валерьевич:** Парфён, это нормально — испытывать эмпатию.

**Парфён:** Нет. Не нормально. Потому что через два месяца я его чуть не зарезал. Вот что ненормально.

*(Кто-то в группе роняет стакан.)*

**Артём Валерьевич:** Так. Давайте… давайте это разберём. Лев, вас пытались убить — и?

**Лев:** У него приступ был. Я не виню его.

**Артём Валерьевич:** Вас. Пытались. Убить.

**Лев:** Да, но он же не от злости. Он от любви. Он Настасью Филипповну любит до… до темноты в глазах. Я это понимаю.

**Настасья Филипповна:** *(тихо)* Лев Николаевич, вы опять.

**Лев:** Что — опять?

**Настасья Филипповна:** Опять всех оправдываете. Вы же идиот.

*(Повисает тишина. Длинная, неудобная, как пальто не по размеру.)*

**Настасья Филипповна:** Нет. Подождите. Я не в оскорбительном смысле. Я в медицинском. Или в… каком он там. В достоевском.

**Артём Валерьевич:** Давайте без диагнозов друг другу, хорошо? Настасья, расскажите про ваш опыт. Вы упомянули семьдесят пять тысяч.

**Настасья Филипповна:** Семьдесят пять — это то, что Тоцкий заплатил. За меня. Мне было шестнадцать. Нет, вру — он начал раньше, платить стал потом. Чтобы я красиво одевалась и не скандалила при гостях. Содержание. Благодарность. Всё элегантно, всё пристойно, все довольны. Кроме меня. Но кого это волновало.

*(Артём Валерьевич записывает что-то. Ручка скрипит — и это единственный звук секунд десять.)*

**Артём Валерьевич:** Это абьюз. Вы это понимаете?

**Настасья Филипповна:** Я-то понимаю. А вот Лев Николаевич — он посмотрел на мой портрет и решил, что я — страдающая. Что меня нужно спасти. Жениться на мне и спасти. *(Поворачивается к Льву.)* Вы ведь не меня любили. Вы идею любили. «Прекрасная несчастная женщина». Красиво звучит на похоронах.

**Лев:** Я…

**Аглая:** *(перебивает)* Вот! Вот именно это! Я ему говорила — выбери. Просто выбери. Одна или другая. А он стоит — глаза грустные, руки дрожат — и жалеет обеих. Жалеет! Не любит — жалеет! Вы представляете, каково это — когда тебя жалеют вместо того, чтобы любить?

**Артём Валерьевич:** Аглая, я слышу в этом много боли.

**Аглая:** Да бросьте. Боль — это когда тебя не выбирают. А когда тебя не выбирают, потому что человек не способен выбрать, потому что ему всех жалко — это не боль. Это… это фарс какой-то. Цирк. Клоунада с надрывом.

---

**Артём Валерьевич:** Парфён, вы молчите. Что вы чувствуете, слушая это?

**Парфён:** Что чувствую. *(Долгая пауза.)* Я однажды принёс ей сто тысяч. Наличными. В газетной обёртке. Бросил на стол. Как собаке кость. И она — знаете, что она сделала?

**Артём Валерьевич:** Что?

**Парфён:** Бросила в камин. Сто. Тысяч. Рублей. В камин. И смотрит на меня — глаза мокрые, губы трясутся — и говорит Ганьке: «Хочешь — доставай. Голыми руками из огня». И тот… стоит. Белый как мел.

**Настасья Филипповна:** Я хотела, чтобы кто-нибудь сделал хоть что-то настоящее. Не деньгами. Не жалостью. Просто — настоящее. Руками в огонь. Понимаете?

**Лев:** Я понимаю.

**Настасья Филипповна:** Нет, Лев Николаевич. Не понимаете. Вы думаете, что понимаете — и в этом вся катастрофа.

---

**Артём Валерьевич:** *(глотает воду; стакан чуть дрожит)* Так. Я хочу… хочу обратить ваше внимание на паттерн. Лев — вы спасатель. Классический треугольник Карпмана. Вы видите жертву — Настасью Филипповну — и автоматически включается программа: спасти, пожалеть, взять на себя.

**Лев:** Но ведь ей действительно плохо.

**Артём Валерьевич:** Ей плохо — да. Но вы не психотерапевт. Не муж. Не отец. Вы — человек, который принимает чужую боль на себя и думает, что от этого кому-то станет легче. А что происходит на самом деле?

**Лев:** …На самом деле всем становится хуже.

**Настасья Филипповна:** Ну наконец-то.

**Аглая:** Три месяца ему объясняла — без результата. Психолог сказал одну фразу — прозрел. Невероятно.

**Артём Валерьевич:** Аглая, сарказм — это тоже защитный механизм.

**Аглая:** А что, лучше в камин деньги кидать? У всех свои механизмы.

---

**Артём Валерьевич:** Парфён, вернёмся к вам. Вы сказали — ножи. Расскажите.

**Парфён:** Я купил нож. Садовый. В хозяйственном. Двести рублей — дешёвка, в общем. Даже лезвие кривое было. И я ходил с ним. Неделю. Две. Просто ходил. Не знал, для чего. Врал себе — для яблок. Какие яблоки в ноябре. *(Трёт лицо руками.)* Я знал, для чего.

**Артём Валерьевич:** Лев, как вы себя чувствуете, слыша это?

**Лев:** Мне его жалко.

**Аглая:** Боже.

**Настасья Филипповна:** *(смеётся — тихо, страшно)*

**Лев:** Нет, подождите — мне правда жалко. Он же страдает. Он не плохой. Он просто… не знает, как иначе.

**Парфён:** *(хрипло)* Князь… Лёва… Я же тебя чуть не убил. А ты мне — жалко.

**Лев:** Крест помнишь? Мы же крестами поменялись. Ты мне — свой, я тебе — свой. Братья.

**Парфён:** *(закрывает лицо руками)*

---

**Артём Валерьевич:** *(пишет в блокноте, потом останавливается, откладывает ручку)*

Знаете что. Я двенадцать лет веду группы. Алкоголики. Созависимые. Люди с паническими атаками. Но такого… *(качает головой)*

Давайте подведём. Лев — вам нужно научиться различать сочувствие и саморазрушение. То, что вы делаете — это не доброта. Это аутоагрессия в красивой обёртке. Вы уничтожаете себя, думая, что спасаете других.

Настасья — вы провоцируете, чтобы проверить, кто останется. Деньги в камине — это тест. На который никто не может ответить правильно, потому что правильного ответа нет.

Парфён — вы путаете любовь с одержимостью. Садовый нож — это не любовь.

Аглая — вы злитесь, потому что вам кажется, что вас должно быть достаточно. И вас достаточно. Просто не для человека, который не умеет выбирать.

*(Тишина.)*

**Лев:** *(тихо)* А что делать?

**Артём Валерьевич:** Приходить сюда. Каждый четверг. И учиться. Медленно. Без ножей, без каминов, без ста тысяч. Просто — учиться быть рядом с людьми и не ломать ни их, ни себя.

**Настасья Филипповна:** Четверг мне не подходит. У меня по четвергам Тоцкий звонит.

**Артём Валерьевич:** Блокируйте номер.

**Настасья Филипповна:** *(долго смотрит на психолога)* Вы серьёзно? Вот так просто?

**Артём Валерьевич:** Иногда — да. Вот так просто.

---

*Протокол составлен: Артём Валерьевич, клинический психолог, лицензия №481-П*
*Примечание: рекомендована индивидуальная терапия для всех четверых участников. Отдельно — консультация психиатра для П. (ножи). Камин в помещении при следующей встрече не топить.*

Идиот: Возвращение князя Мышкина

Идиот: Возвращение князя Мышкина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Идиот» автора Фёдор Михайлович Достоевский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Князь сидел подле него неподвижно на подстилке и тихо, каждый раз при взрывах крика или бреда больного, спешил провести дрожащею рукой по его волосам и щекам, как бы лаская и унимая его. Но он уже ничего не понимал, о чём его спрашивали, и не узнавал вошедших и окруживших его людей. И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год своего лечения в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: «Идиот!»

— Фёдор Михайлович Достоевский, «Идиот»

Продолжение

Прошло четыре года с тех пор, как князя Льва Николаевича Мышкина увезли обратно в Швейцарию. Профессор Шнейдер, осмотрев его, только покачал головой: болезнь прогрессировала, и надежды на выздоровление почти не оставалось. Князь сидел в своей комнате, глядя на горы, и, казалось, ничего не понимал из происходящего вокруг.

Однако весной 1872 года случилось нечто неожиданное. Утром, когда сиделка принесла завтрак, князь вдруг посмотрел на неё осмысленным взглядом и произнёс: «Где Настасья Филипповна?» Сиделка уронила поднос.

Профессор Шнейдер был потрясён. Он немедленно провёл осмотр и констатировал то, что казалось невозможным: сознание возвращалось к больному. Медленно, постепенно, как весенний ручей пробивает себе дорогу сквозь лёд, мысль начинала свою работу в измученном мозгу князя.

— Вы помните, что с вами произошло? — осторожно спросил профессор.

Князь долго молчал. Его лицо, постаревшее и осунувшееся, выражало мучительное напряжение.

— Я помню... ночь, — произнёс он наконец. — Я помню, что мы сидели вдвоём. Парфён и я. Было темно. И пахло... нехорошо пахло.

Он замолчал и закрыл глаза. Профессор понял, что расспрашивать далее было бы жестоко.

***

К осени князь уже мог говорить связно, хотя часто впадал в задумчивость, из которой его трудно было вывести. Он много спрашивал о России, о Петербурге, о тех, кого знал. Профессор отвечал уклончиво: он сам мало что знал, а то, что знал, предпочитал скрывать.

Однажды к заведению подъехала карета. Из неё вышла дама в трауре — уже не первой молодости, но с остатками удивительной красоты в чертах лица. Это была Аделаида Ивановна Епанчина, в замужестве княгиня N.

— Я приехала к князю Мышкину, — сказала она профессору. — Мне написали, что он... что ему лучше.

Шнейдер провёл её в сад, где князь сидел на скамейке, закутанный в плед.

— Лев Николаевич, — тихо позвала Аделаида.

Князь поднял голову. Несколько мгновений он смотрел на неё, не узнавая, потом вдруг улыбнулся — той самой детской, беззащитной улыбкой, которая когда-то так поразила всё семейство Епанчиных.

— Аделаида Ивановна! Вы приехали! Как добры... Как это добро с вашей стороны!

Аделаида села рядом. Она приготовила много слов, но теперь все они казались ненужными и фальшивыми.

— Князь, — начала она, — я должна вам рассказать... Многое изменилось за эти годы.

— Расскажите, — просто ответил он. — Я хочу знать.

И Аделаида рассказала. О том, что Рогожин отбывает каторгу в Сибири — его приговорили к пятнадцати годам. О том, что Аглая вышла замуж за польского эмигранта, который оказался авантюристом, и теперь она где-то за границей — несчастная, разочарованная, ни с кем из семьи не общается. О том, что Лизавета Прокофьевна тяжело болеет и всё время вспоминает князя. О том, что генерал Епанчин скончался два года назад от удара.

Князь слушал молча. По его щекам текли слёзы, но он, казалось, не замечал их.

— А Ипполит? — вдруг спросил он. — Что с Ипполитом?

Аделаида удивилась, что он помнит этого несчастного юношу.

— Ипполит умер вскоре после... после всего. Его чахотка...

— Да, — прошептал князь. — Да, я знаю. Он так хотел жить. И так боялся. И так страдал от того, что боится.

Они долго сидели молча. Солнце садилось за горы, и в воздухе разлилась та особенная прозрачность, которая бывает только в Швейцарии осенними вечерами.

— Князь, — наконец сказала Аделаида, — maman просит вас приехать. Она хочет вас видеть прежде, чем... пока ещё может.

Князь покачал головой.

— Нет. Я не могу вернуться в Россию. Не сейчас. Может быть, никогда.

— Но почему?

Он посмотрел на неё, и в его глазах она увидела что-то такое, от чего ей стало страшно.

— Потому что я всё помню, Аделаида Ивановна. Я помню ту ночь. Я помню, что мы сидели рядом с ней... с её телом. Всю ночь. И я держал его за руку — Парфёна. И он плакал. И я знал, что он убил её, и я... я понимал его. Вот что страшно. Я понимал.

Аделаида отшатнулась.

— Князь, вы были больны! Вы не отвечали...

— Нет, — перебил он с неожиданной твёрдостью. — Нет, в ту минуту я был совершенно здоров. Это потом... потом разум не выдержал. Но в ту ночь я всё понимал. И вот что я понял: я любил её. По-настоящему любил — только её одну. И он тоже любил. И мы оба погубили её — каждый по-своему. Он — ножом. Я — своей неспособностью... своей невозможностью быть таким, как все. Быть просто мужчиной, который любит женщину.

Он замолчал и снова устремил взгляд на горы.

— Вы знаете, — продолжил он тише, — я много думал здесь. Когда разум вернулся ко мне, я думал о том, почему всё так вышло. И я понял одну вещь, Аделаида Ивановна. Страшную вещь.

— Какую?

— Красота не спасёт мир. Это я говорил когда-то, и это неправда. Красота — это страдание. Красота — это то, чего все хотят, но никто не может удержать. И те, кто красоту несёт в себе, — они обречены. Настасья Филипповна была обречена с той минуты, как осознала свою красоту. И я был обречён с той минуты, как увидел её портрет.

***

Аделаида уехала на следующий день. Она обещала написать матери, что князь поправляется, но что приехать он не сможет. Она не стала передавать их разговор — к чему умирающей женщине знать такое?

Князь остался в заведении профессора Шнейдера. Он жил тихо, много читал, гулял в саду. Иногда к нему приходили письма из России — от Веры Лебедевой, которая не забыла его, от Коли Иволгина, который вырос и стал учителем.

Однажды пришло письмо без подписи. Князь прочёл его и долго сидел неподвижно. Потом позвал профессора.

— Парфён бежал с каторги, — сказал он. — Он пишет, что хочет приехать сюда. Увидеться со мной.

Шнейдер побледнел.

— Это невозможно! Это опасно! Я должен сообщить властям!

— Не надо, — мягко сказал князь. — Он не причинит мне вреда. Он никогда не причинит мне вреда. Мы связаны — он и я. Мы были связаны с той первой минуты, когда встретились в поезде. И мы останемся связаны до конца.

Профессор хотел возразить, но что-то в лице князя остановило его. Это было лицо человека, который знает что-то недоступное другим — что-то важное и, может быть, ужасное.

***

Рогожин приехал через месяц. Он изменился страшно: постарел, поседел, лицо избороздили глубокие морщины. Но глаза остались прежними — тёмные, горящие, неистовые.

Они встретились в саду. Долго стояли друг против друга, не говоря ни слова. Потом Рогожин опустился на колени прямо на влажную от росы траву.

— Прости меня, князь, — хрипло произнёс он. — Прости, если можешь.

Князь поднял его и обнял. Так они стояли — два постаревших человека, два живых призрака того страшного времени.

— Я давно простил тебя, Парфён, — сказал князь. — Я простил тебя ещё в ту ночь, когда мы сидели рядом с ней. И ты простил меня. Мы оба виноваты, и мы оба прощены.

— Ты один был добр к ней по-настоящему, — сказал Рогожин. — Ты один видел в ней не красоту, не женщину, а душу. Страдающую душу.

— И ты видел, Парфён. Потому и мучился так. Потому и любил её до безумия.

Они прожили в заведении вместе до конца своих дней. Рогожин так и не вернулся в Россию — не потому что боялся наказания, а потому что не мог оставить князя одного. Они сделались неразлучны — эти два человека, которых судьба свела так странно и так страшно.

Когда князь умирал — тихо, во сне, зимней ночью 1880 года — Рогожин сидел рядом и держал его за руку. Как когда-то князь держал его руку в ту ночь.

— Она нас ждёт, — прошептал князь перед самым концом. — Она нас простила.

И улыбнулся — той самой детской, светлой улыбкой.

Рогожин пережил его на три дня. Профессор Шнейдер нашёл его утром — он сидел в кресле князя, глядя на горы, и был уже холоден. Лицо его было спокойно — впервые за много лет.

Их похоронили рядом, на маленьком кладбище в горах. На общем надгробии по просьбе Веры Лебедевой, которая приехала на похороны, высекли слова из Евангелия: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих».

И странно — те, кто знал эту историю, говорили потом, что это было правдой. Потому что оба они — и князь, и Рогожин — положили души свои. Не друг за друга даже, а за ту, которую любили и которую не сумели спасти. За Настасью Филипповну — женщину, погубленную красотой и любовью, женщину, которая так и не узнала счастья, но которая, может быть, там, за чертой, наконец обрела покой.

Таков был конец истории, которую современники называли странной, безумной и нелепой. Но те, кто понимал, знали: это была история о любви. О той любви, которая не ищет своего и не превозносится. О той любви, которая всё переносит и всё прощает. О той любви, которая никогда не перестаёт — даже за чертой смерти.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин