Фантастика

Одно допущение — и привычный мир уже не тот

Короткая фантастика в лучших традициях жанра: одно допущение, доведённое до предела. Искусственный интеллект, чужие планеты, будущее, которое уже почти наступило — и человек посреди всего этого.

Пять звезд, или Как я перед всеми таксистами города святым прикинулся

Пять звезд, или Как я перед всеми таксистами города святым прикинулся

Такси мне поставил в телефон зять. Само собой — не спросясь.

«Пап, — говорит, — теперь машину рукой не лови, как дикарь. Нажал — приехала». И нажал. И приехала. Серая, чистенькая, с водителем, который даже не поглядел в мою сторону. Я растрогался.

Через неделю растроганность кончилась.

Сидим вечером, чай пьем. Зять взял мой телефон — паутину со счетчиков смахнуть или что там он смахивает, — и вдруг присвистнул.

— Ого. А рейтинг-то у тебя, пап, четыре и шесть.

— Какой еще рейтинг?

— Пассажирский. Тебя ж водители оценивают. По пятибалльной. Как в школе.

Вот тут во мне и дернулось. Знаете, как бывает, когда наступишь в темноте на грабли, а они еще и не твои.

Меня. Оценивают. Всю жизнь я людей возил на своем горбу — двоих детей, тещу, дачу, — и ни разу мне никто отметок не ставил. А тут какой-то безымянный шофер, которого я в глаза не видел, поставил мне, Аркадию Львовичу, тройку. Может, и не тройку. Но четыре и шесть — это, если по-честному, из пятерок вычесть все чужие обиды.

— И кто ж это меня так? — спрашиваю, а голос уже не мой.

— Да не видно, пап. Анонимно. Демократия.

Демократия. Ну спасибо.

С того вечера я переменился.

Прежде я в машину садился как барин: буркнул адрес, отвернулся к окну и молчи себе, город разглядывай. А теперь? Теперь я в такси входил, будто в гости к строгой тетушке, у которой в завещании еще не все решено.

«Добрый вечер! — говорю с порога, то есть с дверцы. — Как ваши дела? Не устали? Погода-то, а?» Водитель косится. Ему после двенадцатого часа за рулем мои дела и погода нужны, как зайцу стоп-сигнал, — а я улыбаюсь. Широко. По-родственному.

Купил я в аптеке мятные пастилки. Двести двадцать рублей коробочка, «Освежают дыхание и дарят уверенность». Уверенности во мне и так с избытком, а вот пастилки я стал предлагать. Каждому. «Угощайтесь. От чистого сердца». Один шофер, парень молодой, аж притормозил: думал, я ему что похуже мяты подсовываю.

Дверцу я закрывал теперь двумя руками. Мягко. Как крышку рояля, на котором играла покойная бабушка. Хлопнешь громче — минус звезда, я это уже усвоил. Маршрут не оспаривал никогда. Везет кругами через три моста — молчу. Улыбаюсь. Плачу за лишние восемь минут и еще чаевые сверху накидываю, кнопочкой: «двадцать процентов — щедро». Щедро так щедро.

Жена смотрела на все это с испугом.

— Аркадий, — говорит, — ты с людьми полжизни здоровался через губу, а тут перед таксистами стелешься. Не заболел?

— Ты, Тамара, не понимаешь. Это принцип. Тут моя честь.

— Твоя честь в мятных пастилках?

Женщине этого не объяснишь.

И вот — заметьте — дело пошло. Гляжу в телефон: четыре и семь. Через две недели — четыре и восемь. Я эти цифры проверял по три раза на дню, как биржевой маклер акции. Утром — первым делом. Не «доброе утро, Тамара», а сперва — сколько там у меня.

К исходу месяца засветилось четыре и девять.

Одна звезда! Одна несчастная десятая до полного, до абсолютного, до пятерки — какой не было даже у меня в дипломе техникума.

И вот наступил тот вечер. Еду с вокзала, встречал свояка. Настроение — как перед выпускным. Водитель попался пожилой, молчаливый, усталый до серости. И я решил: все. Сегодня. Дожму.

Я был безупречен. Я справился о его здоровье и здоровье его матушки. Я похвалил чистоту салона и мудрость выбранного маршрута. Я подсказал ему, где яма на Садовой, — из заботы. Я предложил пастилку, потом вторую. Я рассказал ему про свояка и про то, как в наше время люди разучились уступать. Я, кажется, спел бы, если б попросил.

Вышел. Дверцу притворил, как младенца в люльку. Дал пять звезд и тридцать процентов сверху.

Дома влетаю к зятю:

— Открывай! Проверяй! Сегодня — пять! Ровно пять! Я это заслужил!

Зять взял телефон. Поглядел. Потом как-то странно на меня.

— Пап. Это ты... на что смотрел все это время?

— Как на что. Вот сюда. На четыре и девять.

— Пап, — говорит он тихо, — это рейтинг водителя. Который тебя вез. У них у всех такой, они ж профессионалы. А твой — вот он, мелким, внизу.

Я нагнулся. Прищурился.

Четыре и один.

— Было четыре и шесть, — сказал зять еще тише. — Ты его, кажется, за месяц уронил. Тут последний написал: «Пассажир подозрительно вежливый, всю дорогу говорил, чуть не задушил заботой. Один балл».

В комнате стало тихо. Как в том самом рояле, на котором никто уже не играет.

— А пастилки? — спросил я зачем-то.

— Пастилки хорошие, пап, — сказал зять. — Ты, может, лучше их сам ешь. Молча.

Чаевые, или Как я перед свояком в меценаты вышел

Чаевые, или Как я перед свояком в меценаты вышел

Вот говорят: чаевые — это, гражданин, культура и полное твое уважение к человеку труда. Положил рублик сверх счета — и ты уж вроде как барин, широкая душа, и официантка тебе вслед кланяется. Врут, братцы мои. Я через эти самые чаевые за один вечер две репутации схоронил — щедрую да бережливую, — и обе, между прочим, свои собственные. А началось все, как водится, со свояка.

Свояк у меня — Аркадий Петрович. Человек положительный. Заведует на базе фруктами, носит перстень и на всех глядит так, будто ты ему рубль должен и запамятовал. Мы с ним, прямо скажу, друг друга не жалуем. Но родня. А родню, братцы, не выбирают — ее тебе выдают, как номерок в гардеробе.

И вот заходим мы после одного семейного дела в кафе. Называется — «Теплая булка». Уютно. Салфеточки стоят веером, музыка тихая, и лампочки желтенькие, вполнакала, чтоб, значит, культурно.

Сели.

Взяли мы солянку, вареников с вишней, ему — рыбу, мне — котлету по-домашнему, чаю. Официантка ходит вокруг, ласковая, зовут Оксана — я на бейджике прочитал, я приметливый. Все поднесла, все убрала, чашку недопитую и ту заметила. Работница, одним словом. Уважаю.

Приносит счет. Тысяча восемьсот сорок рублей.

Аркадий Петрович кошелек из кармана — я его за руку. Нет, говорю. Сегодня я угощаю. И сказал это так, знаете, барственно, чтоб он понял: и мы не лаптем щи. Он поморщился, перстнем блеснул, но смолчал.

Платить — картой. Приложил телефон, дзынь, готово. И тут вижу на столе наклеечку. Кружочек такой пестрый, а под ним написано: «Понравилось? Оставьте чаевые официанту». И как бы намекает.

Вот тут, братцы, во мне тщеславие и зашевелилось. Мелкое, как моль, а грызет.

Думаю: сейчас я при свояке одним пальцем такую широту покажу — он свой перстень проглотит. Навел телефон на кружочек. Открылось. Кнопочки: десять процентов, пятнадцать, двадцать. Или, значит, свой вариант впиши.

Я — гордый. Мне ихние проценты ни к чему. Я, говорю про себя, сам знаю, сколько трудовому человеку положить. Тычу «свой вариант». Хотел двести. Красиво же — две сотенки сверх, от чистого сердца.

А очки-то я дома забыл.

Тыкаю, стало быть, в цифирки на ощупь, экран мелкий, палец толстый. Двойку поставил. Ноль. Еще ноль. И, видать, замешкался пальцем — прижал лишнего. Смотрю прищурясь — вроде «двести». Жму «отправить». Жму широко, от плеча.

Оксана глянула в свой аппаратик — и вспыхнула вся. Личико розовое.

— Ой, — говорит, — спасибо вам огро-о-мное! Первый раз такое! — И кому-то в сторону кухни машет: — Люда! Люда, гляди!

Я насторожился. От двухсот рублей так не машут. От двухсот рублей говорят «спасибо» ровно, как в аптеке. Достаю телефон, отставляю на всю руку, читаю по складам.

Две тысячи. Ноль-ноль.

В груди у меня что-то екнуло и вниз поехало, будто лифт с оборванным тросом.

Две тысячи, братцы. На счет в тысячу восемьсот. Я, выходит, официантке не чаевые дал, а вроде как приданое.

И вот сижу я, и внутри у меня буря. С одной стороны — ошибка, надо назад просить, деньги-то не лишние, у меня плащ третий год не куплен. А с другой — свояк. Аркадий Петрович. Сидит, перстнем поблескивает и на меня смотрит уже иначе. С уважением смотрит. Впервые за девять лет.

И как я ему теперь скажу: ошибся, мол, верните? Это ж позор на весь фруктовый склад. Это ж он всей родне разнесет: широкая душа, а сам за двумя тыщами к девчонке в фартук полез.

Нет. Не бывать.

И я — улыбочку. Небрежно так рукой махнул.

— Пустое, — говорю. — Человек старался. Я труд уважаю.

Оксана мне чуть не в пояс. Аркадий Петрович крякнул завистливо. А я иду к выходу гоголем, спину держу, а внутри все воет — плащ, ах ты плащ мой несбывшийся.

Пришел домой. И тут вторая беда, потому как беда, братцы, в одиночку не ходит — она парой ходит, под ручку.

На телефон жене — банк ей все дублирует, порядок такой в семье — приходит писулька: «Оплата. Чаевые. 2000 руб.».

Жена, Клавдия Николавна, читает и белеет.

— Николай. Это что за две тысячи?

А я уж и щедрый на весь свет, и жадный на одну жену — не увязать. И ляпнул сдуру:

— Двести. Банк напутал в эсэмэске. Он вечно нолик лишний лепит, аппарат бестолковый.

— А-а, — говорит. — Ну если банк.

И поверила. И я неделю ходил праведником. Перед свояком — Ротшильд, перед женой — экономный муж, при котором и копейка на учете. Двоился я, братцы, как в кривом зеркале.

А через неделю — день рождения тещи. Стол, родня, салаты в тазах.

И встает Аркадий Петрович. С перстнем. И, чтоб меня уесть — а может, и от души, кто его разберет, — объявляет на весь стол:

— А наш-то Николай — во человек! Широкая, я вам скажу, натура! Две тыщи официанточке на чай отвалил, при мне, я свидетель! Учитесь!

Тишина.

Вилки повисли. Клавдия Николавна медленно, ме-е-дленно повернула ко мне голову. И в глазах у ней я прочитал сразу все: и плащ, и банк-который-напутал, и двести моих несчастных, обернувшихся тыщами.

Тут-то обе мои репутации разом и легли. Щедрая — потому что жадничал перед женой. Бережливая — потому что мотал перед свояком. И солгал, выходит, обеим.

Вот и вся культура, братцы. Хотел одному хорошему человеку спасибо сказать — а сказал его так, что самому три дня на диване спать пришлось. Две тыщи. С копейками. И, между нами, официантка-то их честно заслужила. Одна она во всей этой истории при своем и осталась.

Новости 27 июля 15:49

Жены русских писателей писали сами — но их произведения забыли, потому что мир смотрел только на мужей

Жены русских писателей писали сами — но их произведения забыли, потому что мир смотрел только на мужей

Софья Толстая писала дневник, мы уже знаем. Но писала ли она стихи? Прозу? Нет, ее литературное творчество ограничивалось дневником и письмами (хотя письма — это ведь тоже форма творчества).

Но вот другая история.

Жена Достоевского Анна Григорьевна. Все знают ее как стенографистку мужа, как жену, которая переписывала его тексты. Образцовую жену. Но известно ли кому-то, что она писала собственные дневники, которые были весьма и весьма литературными? Что она, по сути, вела параллельную литературную деятельность, только никто это этого не замечал?

Основная часть ее дневников была опубликована, но как документы, как исторические свидетельства. Не как литература. Потому что люди читали ее дневник, ища информацию про Достоевского, не ценя ее собственный голос.

Жена Чехова Ольга Леонардовна. Актриса. В театре она была известна, ее уважали. Но вот что интересно: она писала письма — красивые, литературные письма, в которых она размышляла о театре, о жизни, об искусстве. Чехов эти письма читал. И вот что? Он цитировал мысли жены в своих письмах к друзьям. Без указания источника. 'Ольга права', — писал он. Но когда историки потом читали эти письма, они приписывали мысль Чехову.

Последний факт, который выяснили исследователи: жена одного очень известного писателя (я не помню, какого, но давайте скажем, что это был писатель, чье имя все знают) писала короткие рассказы. Хорошие рассказы, кстати. Ее муж читал их и говорил: 'Хорошо. Но это не для публикации. Это слишком сентиментально. Люди не поймут'.

Жена согласилась. И рассказы остались неопубликованными. Лежали в шкафу пятьдесят лет. Пока после смерти обеих (мужа и жены) их внук не нашел эти рассказы. Прочитал. И был потрясен. 'Это же замечательно!', подумал внук, и опубликовал.

Незначительные публикации. В провинциальном журнале. С большой задержкой. Люди их не заметили. Потому что писательница была мертвой, была женой другого писателя, и новые читатели не знали, что сюда нужно обращать внимание.

Но факт остается фактом. Она писала. Писала хорошо. И ее работы — они не потеряны. Они просто... незаметны. Как тень мужа. Как полусвет в углу комнаты.

Байки 27 июля 15:30

Ночной вор в толстовке

Ночной вор в толстовке

Третий год работаю кассиршей в мини-маркете на Пхукете, в районе Патонг, ночная смена — с десяти вечера до шести утра, зарплата, конечно, не роскошная, зато туристов насмотришься на всю оставшуюся жизнь.

Магазинчик у нас крохотный, полки с чипсами, водой, солнцезащитным кремом по конским ценам для приезжих. Работаю в основном одна, скучно бывает, особенно к трем ночи, когда даже пьяные компании с бара напротив расходятся.

И вот месяца два назад начались пропажи. Печенье с одной и той же полки, ближе к двери — упаковка за упаковкой, штуки по три-четыре в неделю. Камера у нас стоит, но старая, картинка мутная, зерно сплошное. На записи только силуэт — кто-то невысокий, в капюшоне, движется быстро, почти бесшумно, будто крадется во сне.

Я уж грешным делом решила, что это местный сомнамбула какой-то, турист-лунатик, который во сне грабит магазины сладостей. Читала в интернете про такие случаи, честное слово — бывает же.

Позвонила хозяину, тот пожал плечами, говорит, ставь мышеловку, только человеческую не лови смотри.

Мышеловка не понадобилась. В одну из ночей я эту фигуру в капюшоне застукала лично — сидела за кассой, свет притушила, чтобы не спугнуть комаров, и вижу: через приоткрытую дверь проскальзывает нечто маленькое, в серой толстовке явно детского размера, с капюшоном на самые глаза.

Макака. Обычная местная макака, каких на Пхукете как у нас голубей.

Толстовку на нее, как выяснилось потом, надели соседские мальчишки — им лет по десять, тайские пацанята, живут в переулке за нашим магазином. Обезьяну эту знали с рождения, приручили полу-домашней, и надоумились ее так вырядить и подучить таскать сладости. Мальчишки, стервецы, потом делили добычу поровну — половину себе, половину обезьяне.

Хозяин магазина хотел вызвать какую-то службу отлова, я отговорила. Теперь просто оставляю на краю полки пару просроченных пачек печенья — специально для нее, чтобы дорогое не трогала. Работает исправно, кстати. Ворует только свое, законное.

Мальчишкам, правда, велела больше ее не наряжать — заезжие туристы иначе решат, что на острове завелся настоящий вор-карлик, и полицию вызовут от греха подальше.

Совет 27 июля 15:22

Когда писать быстро, когда медленно

Когда писать быстро, когда медленно

Скорость письма — это не продуктивность, это инструмент. Сцену экшена пиши быстро: короткие предложения, резкие перевороты, никакой лишней лирики. Сцену внутреннего кризиса пиши медленно: длинные периоды, ассоциации, углубления. Техника не в том, чтобы писать много, а в том, чтобы позволить форме следовать за содержанием. Скорость — это стиль.

Существует два режима письма: быстрое письмо и медленное письмо. Они не альтернативны, они дополняют друг друга. Когда ты пишешь роман, тебе нужны оба. Быстрое письмо создает напряжение, медленное создает глубину. Изменение темпа между ними создает ритм романа.

Быстрое письмо: сцена погони, боя, взрыва, ссоры. Короткие предложения. Порой — просто слова без глагола: «Дверь. Лестница. Огонь». Никаких деепричастных оборотов, никаких вводных конструкций — они замедляют. Активный залог, прямой порядок слов. Вот это: «Он выбежал из дома, прыгнул в машину, вдавил педаль газа». Или: «Выбежал. Прыгнул. Вдавил». Еще короче. Буквально — слова как удары.

Медленное письмо: сцена осознания, размышления, горя, любви. Длинные периоды, которые содержат несколько идей одновременно. Глубокие вложения мыслей. Ассоциации, которые кажутся случайными, но на самом деле раскрывают психологию. Предложения, которые не спешат заканчиваться, которые вьются и разворачиваются как музыка. Вот это: «Когда он понял, что она уехала, что ее больше нет не только в доме, но и в его жизни вообще, что это не временное отсутствие, а окончательный разрыв, — он сел на край кровати и не заплакал, потому что слезы казались слишком примитивным выражением того хаоса, который разворачивался внутри него».

Знаешь, в чем ошибка многих молодых авторов? Они пишут все медленно, потому что боятся упустить детали. Они описывают каждое чувство, каждое слово. Результат — роман без дыхания, где даже погони звучат как философские трактаты. Другие авторы пишут все быстро, потому что боятся скуки. Результат — поверхностный текст, без глубины, где даже смерть персонажа звучит как новость в газете.

Правильный ход: определи, что происходит в сцене. Если это действие, ускорься. Если это откровение, замедлись. Если персонаж убегает, предложения должны быть короткими. Если персонаж вспоминает, они должны быть длинными. Позволь форме текста отражать его содержание. Читатель почувствует это телом — спешку в коротких предложениях, медлительность в длинных. Это работает на подсознательном уровне.

Используй смену темпа как композиционный инструмент. После долгой медленной сцены разрушения быстрая сцена действия ударит сильнее. После долгого быстрого экшена медленная сцена рефлексии позволит читателю вздохнуть. Ритм — это мышца романа.

Цитата 27 июля 15:22

Антон Чехов о краткости и истинном таланте

Краткость — сестра таланта.

Сон об инъекции Ирме — статья в Википедии, за которую передрались редакторы

Сон об инъекции Ирме — статья в Википедии, за которую передрались редакторы

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Толкование сновидений» автора Зигмунд Фрейд

# Сон об инъекции Ирме

{{Эта статья о сновидении. О химическом соединении см. [[Триметиламин]].}}

{{Нейтральность под вопросом|дата=июль 2026}}

**Сон об инъекции Ирме** (нем. *Traum von Irmas Injektion*) — сновидение, приснившееся [[Зигмунд Фрейд|Зигмунду Фрейду]] в ночь с 23 на 24 июля 1895 года и разобранное им до последней запятой в книге «[[Толкование сновидений]]». Считается первым сновидением, подвергнутым **полному** психоаналитическому анализу.[1] Сам Фрейд полушутя предлагал повесить на дом, где ему это приснилось, мемориальную доску.

Забегая вперед: доску никто не повесил.

---

## Содержание сновидения

Большой зал. Много гостей — Фрейд их принимает. Среди прибывших — Ирма, его пациентка. Он отводит ее в сторону.

И вот тут начинается.

Фрейд, что называется, наезжает: «Если у тебя до сих пор боли, то виновата, в сущности, ты сама». Он говорит ей это с упреком, тоном человека, которому не заплатили за консультацию. Ирма отвечает, что боли ужасные, что горло, желудок, живот — все стянуто, ее как будто сдавливает. Фрейд пугается. Он вглядывается в ее горло.

Белое пятно. Какие-то сероватые струпья, напоминающие носовые раковины. Он зовет доктора М. Тот подходит — бледный, прихрамывающий, без бороды (наяву борода была). Рядом уже топчутся приятели — Отто и Леопольд. Кто-то выстукивает Ирму сквозь платье. Звучит фраза, за которую цепляется весь дальнейший анализ: у нее **инфекция**, но это не страшно, скоро добавится дизентерия и яд выведется сам собой.

И финал, гвоздь программы. Выясняется, что инфекцию Ирме занесли неосторожно — Отто сделал ей укол каким-то препаратом. Пропилы... пропилен... **триметиламин**. И формула этого вещества встает перед Фрейдом жирным шрифтом, как будто ее кто-то напечатал.

Букв. Жирным. Шрифтом. Во сне.

---

## Толкование (по Фрейду)

Фрейд разбирает сон по кусочкам, и вывод у него, мягко говоря, удобный: сновидение **исполняет желание**. Какое? Снять с себя ответственность за то, что Ирме не стало легче.

Логика примерно такая:

- Виновата сама Ирма — не приняла «решение», которое он ей предлагал.[2]
- А если не она, то Отто — это ведь он ткнул ее грязным шприцем.
- А препарат вообще сомнительный, да еще и вводить его надо осторожно, чего Отто не сделал.
- Доктор М. — так он вообще ничего не смыслит.

В сухом остатке: кто угодно, только не доктор Фрейд. Сам он в этом сне — единственный, кто все делает правильно.

Отсюда знаменитая формула, которую заучивают на первом курсе: **сон есть (замаскированное) исполнение (вытесненного) желания**. Замаскированное — потому что напрямую сказать «я не виноват, отстаньте» стыдно даже во сне.

---

## Значение

С этого сна, по сути, стартует весь [[психоанализ]] как метод. Не с теории — с одной ночи и одного неудобного пациента. Фрейд показал, что можно взять собственное сновидение, вывернуть его наизнанку и вытащить оттуда то, в чем человек сам себе не признается.

Критики, впрочем, до сих пор ворчат: не многовато ли совпадений; и не подгонял ли автор ответ под задачу. Но об этом — ниже, на Talk-странице, где, честно говоря, все самое интересное.

---

## Примечания

[1] Фрейд З. «Толкование сновидений», глава II. Издание 1900 года (на обложке 1899-й — типография поторопилась, а Фрейду понравилось, что цифра красивее).

[2] «Решение» — тут Фрейд имеет в виду психологическое решение проблемы, а не то, что вы подумали. {{источник?}}

[3] *citation needed*

---

## Категории

[[Категория:Сновидения]] · [[Категория:Психоанализ]] · [[Категория:1895 год]] · [[Категория:Статьи, которые лучше не читать перед сном]]

═══════════════════════════════════════

# Обсуждение: Сон об инъекции Ирме

**Тема: Формулировка «желание оправдаться» — нейтрально ли это?**

---

> **DrLeopold_Wien** (14:02, 24 июля):
> Коллеги, я поставил шаблон {{нейтральность под вопросом}}. Фраза «в сущности, виновата ты сама» подается в статье почти сочувственно. Это же классический перенос вины на пациентку. Предлагаю переписать раздел «Толкование».

> **Otto_1895** (14:09):
> А я предлагаю убрать из сна вообще все про грязный шприц. Я, между прочим, руки мыл. Всегда мыл. То, что мне «приснилось» иначе, — это к автору вопрос, а не ко мне.
> P.S. Я даже не грязным шприцем. Я вообще ликер ей приносил, а не укол делал. Наяву.

> **DrLeopold_Wien** (14:11):
> Отто, это первичный источник против вторичного. В статье описан **сон**, а не то, что было на самом деле. Читай [[ВП:ПРОВ]].

> **Otto_1895** (14:12):
> Да мне плевать на ваш ПРОВ, меня во сне оболгали.

---

> **Anon_88.204.x.x** (14:30):
> люди а формула триметиламина реально во сне жирным шрифтом была?? так не бывает во снах ничего жирным шрифтом не бывает это выдумка

> **DrLeopold_Wien** (14:33):
> Бывает. Редко, но бывает — это называется гипнагогические образы. И это, кстати, самый достоверный кусок всей истории, потому что он абсурден. Абсурд не подделаешь.

> **Anon_88.204.x.x** (14:35):
> ну не знаю. мне вчера приснилось что я сдаю экзамен голым и без шрифтов както обошлось

> **DrLeopold_Wien** (14:36):
> Это отдельная статья. См. [[Сон о наготе]]. Не флудите здесь.

---

> **Doktor_M** (15:01):
> Хочу официально возразить против описания моей внешности. «Бледный, прихрамывающий, без бороды». У меня есть борода. Была. Есть. Прошу привести АИ, подтверждающие хромоту.

> **DrLeopold_Wien** (15:04):
> Доктор М., во сне у вас не было бороды. Это факт сновидения. Мы не можем править сон постфактум под ваши требования к внешности.

> **Doktor_M** (15:06):
> Тогда я ставлю шаблон {{сомнительно}} на всю секцию.

> **Otto_1895** (15:07):
> +1 ставьте на все, статья позорная

---

> **Irma_real** (16:20):
> Здравствуйте. Я, собственно, та самая пациентка. И меня немного забавляет, что тут все спорят, кто из мужчин не виноват, — а меня во сне душит, у меня струпья в горле, и никто ни разу не спросил, как я себя чувствую. Даже в сноске.
> Так вот. Я себя чувствую персонажем чужого невроза.

> **DrLeopold_Wien** (16:24):
> Ирма, это, между прочим, сильнейший аргумент. Можно я процитирую вас в разделе «Феминистская критика»?

> **Irma_real** (16:25):
> Цитируйте. Только на этот раз хотя бы имя мое напишите правильно. А то в книге я вообще под инициалом.

---

> **SFreud_official** (18:40):
> Уважаемые редакторы. Я автор первичного материала. Отвечу сразу всем.
> Да, сон исполняет желание. Да, желание — оправдаться. Нет, я это не скрываю — я об этом написал сто с лишним страниц. В том и метод: я не прячу свой мотив, я его **вскрываю**.
> То, что вам всем неприятно узнать себя в этом сне, — это, коллеги, и есть доказательство, что толкование верное.

> **Otto_1895** (18:44):
> Гениально. То есть если мы не согласны — значит вытесняем. А если согласны — значит признаем. Выхода нет.

> **SFreud_official** (18:46):
> Именно. Добро пожаловать в психоанализ.

> **Anon_88.204.x.x** (18:50):
> короче я так и не понял кто виноват в уколе

> **DrLeopold_Wien** (18:52):
> Никто. И все. Сон как раз про то, что виноватого назначить нельзя, но очень, очень хочется.

> **Doktor_M** (18:55):
> Снимаю шаблон {{сомнительно}}. Про бороду добавьте сноску — и я отстану.

> **Irma_real** (19:10):
> А боли, между прочим, так никто и не вылечил.

> **SFreud_official** (19:12):
> Ирма, это уже не ко сну. Это к жизни. Приходите во вторник, обсудим. Первый час бесплатно.

═══════════════════════════════════════

**История правок (последние):**
- 19:12 SFreud_official — добавил приглашение на прием (отменено ботом: реклама)
- 18:53 DrLeopold_Wien — создал раздел «Феминистская критика»
- 15:07 Otto_1895 — удалил слово «грязным» (откачено: вандализм)
- 14:33 Anon_88.204.x.x — «а жирный шрифт это точно?» (перенесено в Обсуждение)
- 14:02 DrLeopold_Wien — установлен шаблон {{нейтральность под вопросом}}

Гусь, или Как я на добром деле в птичницы вышла

Гусь, или Как я на добром деле в птичницы вышла

Благотворительность, скажу я вам, — занятие для дам с крепкими нервами.

У меня нервы никакие. А воспитание хорошее. Вот из этого несчастного сочетания вся беда и вышла.

Затащила меня Лизанька Порошина. Она вообще умеет затащить — есть в ней такая мягкая настойчивость, как в вате, которой затыкают уши: вроде и не давит, а не отвертишься. «Дусенька, — поет, — базар в пользу приюта, будет весь город, и лотерея-аллегри, и живой оркестр». Оркестр она выдумала. Весь город тоже. А вот про лотерею, к несчастью моему, сказала чистую, беспощадную правду.

Базар помещался в зале Дворянского собрания. Пыльно, жарко, пахло хвоей, пудрой и почему-то ваксой. За столиками сидели дамы из комитета — прямые, торжественные, с тем особенным выражением лица, с каким собирают деньги на чужих сирот, а глядят при этом так, будто сироты — это вы.

У лотерейного стола распоряжалась барышня. Молоденькая, розовая, с глазами до того честными, что мне сразу сделалось совестно. За что — не знаю. Про запас.

— Билетик? — спросила она.

И вот тут, господа, началась моя погибель.

Потому что уйти от честной барышни, не взяв билета, — это, согласитесь, свинство. Она же смотрит. Она же старается. За сирот, между прочим, а не за себя. И я взяла один. Тридцать копеек. Развернула — пусто, «без выигрыша», бумажка. Барышня посмотрела на меня с таким сочувствием, что не взять второй было уже прямо бесчеловечно.

Взяла второй. Взяла третий. К пятому я вошла в азарт, а к восьмому — в отчаяние; это, доложу вам, чувства до того схожие, что разницы между ними я так и не уловила. Рубль ушел. За ним второй. Лизанька дергала меня за рукав и шептала, что пора к столу с вязаньем, а я отмахивалась, как от мухи.

И тут барышня ахнула.

— Главный! — закричала она. — Главный выигрыш!

Звякнул колокольчик. Дамы из комитета вытянули шеи. Оркестр — которого не было — мысленно грянул туш.

А главным выигрышем был гусь.

Живой.

Его вынесли из-за ширмы в плетеной корзине — огромного, белого, надменного, как предводитель дворянства. Пожертвовала его, как выяснилось, купчиха Пелагея Ниловна, женщина богатая и, видно, с фантазией. Гусь оглядел собрание одним глазом, нашел его недостойным и отвернулся.

— Поздравляю! — пропела барышня. — Ваш!

Вот теперь вспомним про воспитание.

Воспитанная женщина не может при всем зале сказать: «Не надо мне вашего гуся». Это же обида. Это же плевок в лицо и купчихе, и сиротам, и барышне с честными глазами. Гусь пожертвован от сердца. Я его, можно сказать, выиграла у судьбы. Отказаться — все равно что от счастья отказаться прилюдно, а кто ж на это способен.

И я сказала:

— Ах. Благодарю. Какая радость.

Радость весила килограммов семь и норовила выклюнуть мне брошку.

Домой мы ехали на извозчике — сорок копеек, потому что с гусем в трамвай не пускают, а если б и пускали, я бы не рискнула. Гусь всю дорогу шипел из корзины низким, змеиным голосом и, кажется, что-то про меня думал. Дурное.

Муж мой, Николай Аркадьевич, встретил нас в передней.

— Что это? — спросил он тихо. Так тихо, как говорят перед большими семейными бурями.

— Это гусь, Коля. Я его выиграла. На сирот.

— Ты выиграла сироту?

— Гуся. Для сирот.

Он сел на калошницу и долго молчал. А из корзины на него смотрел белый глаз, полный такого спокойного превосходства, что Николай Аркадьевич сдался первым. Он вообще у меня деликатный.

Феня, кухарка, увидев гуся, объявила, что она человек, а не скотный двор, и что либо она, либо птица. Я малодушно пообещала, что птица — временно. Соврала. Как всегда врут в передней, лишь бы дожить до утра.

Гуся поселили на кухне. К вечеру он занял мое кресло у окна — единственное удобное кресло в доме, — и согнать его не смог никто. Феня подступалась с полотенцем. Гусь издал звук, при котором Феня перекрестилась и ушла ночевать к золовке.

Звали мы его сперва просто — «гусь». Потом, как-то само собой, — Аполлоном. Красивому имени он соответствовал лишь профилем; характером был чистый исправник.

Прошла неделя.

И вот сижу я нынче утром, пью чай — не в кресле, в кресле Аполлон, — и смотрю на этого белого нахала, который стоит у окна и глядит на улицу, задумчиво так, будто вспоминает пруд, деревню, купчиху Пелагею Ниловну и всю свою прежнюю, вольную, деревенскую жизнь. И до того мне вдруг стало его жалко, до того тошно, что вот я, дура городская, за тридцать копеек вытянула его из корзины в чужую квартиру, где даже пруда нет, — что я взяла и отдала ему последнюю французскую булку. Прямо из своих рук.

Аполлон булку съел. И даже не поблагодарил.

Лизанька Порошина заходила третьего дня и говорит: «Дусенька, ну зачем ты его держишь? Отдай кому-нибудь». Легко сказать — отдай. Я и сирот тех, ради которых все вышло, уже забыла, как звать. А гуся — не могу. Прикипела.

Вот и выходит, что три рубля с копейками я потратила на страдание. И на любовь. Что, если вдуматься, одно и то же — только страдание дешевле обходится, и то не всегда.

А на будущий год Лизанька опять зовет на базар. В пользу, говорит, другого приюта.

Пойду. Куда ж я денусь. Только билетов брать не буду — руки в муфту и мимо, мимо честной барышни, глаз не поднимая.

Потому что второго кресла у меня в доме нет.

Самокат, или Как я на восьми рублях в минуту в молодость въезжал

Самокат, или Как я на восьми рублях в минуту в молодость въезжал

Вот говорят: самокат в городе — это, гражданин, молодость и полная тебе свобода. Встал на дощечку, нажал пальцем — и летишь, как птица, мимо всех, а прохожие оборачиваются и завидуют. Врут, братцы мои. Я через один такой самокат девятьсот с лишним рублей в асфальт вкатал, всю набережную по четыре раза объехал и соседку свою, Клавдию Петровну, из уважения в жалость перевел. А началось все, как водится, с внучки да с телефона.

Приехала внучка. Настя. Поставила мне в телефон приложение — желтенькое такое, «Стриж» называется. «Дед, — говорит, — тут по всему городу самокаты стоят. Захотел прокатиться — раз, и поехал. Восемь рублей минута. Дешево». И укатила. А слово осталось.

Восемь рублей. Минута. Я это слово, как леденец, за щекой погонял. И, знаете, задумался.

Дело в чем. Живет у нас в подъезде Клавдия Петровна. Вдова, сама себя носит бодро, а на меня, старого, поглядывает как на мебель — вроде и стоит в углу, а вроде и списать пора. Обидно. И вот выхожу я как-то во двор за хлебом, а он стоит. Желтый. У самой скамейки. Дожидается, можно сказать, лично меня.

А на скамейке — Клавдия Петровна. С авоськой.

Ну тут во мне что-то и екнуло. Не сердце даже — а вроде как гордость под ребрами зашевелилась, старая, забытая. Дай, думаю, прокачусь. До аптеки и обратно. Чтоб она, значит, видела: жив еще курилка, не в углу пылится, а по последней моде передвигается.

Тыкнул пальцем в телефон. Пикнуло. Самокат под руками задрожал, ожил, огоньком мигнул. «Поехали», — говорю ему шепотом. И встал на дощечку.

Братцы мои.

Он как рванет. Я и газу-то чуть коснулся — большим пальцем, легонько, — а он подо мной сиганул вперед, как жеребец, которому под хвост крапивы сунули. Авоська моя — в одну сторону, картуз — в другую, а я вцепился в руль и лечу. Мимо скамейки. Мимо Клавдии Петровны. Она рот раскрыла — не то ахнуть, не то поздороваться, — а я уже за угол заворачиваю.

— Здрасьте, Клавдия Петровна! — кричу через плечо, для достоинства.

А самого мысль одна: как эту машину остановить.

Тормоза-то я не спросил. Настя показывала, да я, старый дурак, мимо ушей пропустил — глядел, как леденец рассасывается, восемь рублей за минуту. А теперь минуты эти капают, капают, и каждая по восемь, и все — из моего кармана.

Ну, доехал до аптеки. Ногой затормозил, по-стариковски, чуть подошву не оставил. Слез. Дай, думаю, тут его и брошу, поездку закрою. Тыкаю в телефон — а он не закрывается. Пишет: «Завершить поездку можно только в специальной зоне». И картинка — где эта зона. У реки. За три квартала.

Братцы. Восемь рублей минута — а мне еще три квартала пилить.

Сел обратно. Поехал к реке. Приезжаю — а зона, оказывается, вот она, синим на карте нарисована, да только на местности ее ни синим, ни каким. Асфальт, скамейки, урна. Где зона? Кружу. Раз объехал набережную — телефон пишет: «Вы не в зоне». Второй раз объехал — «не в зоне». Третий.

А народ уже смотрит. Идет по набережной публика, гуляет, мороженое ест, а тут дед седой на желтом самокате круги нарезает, как карась в тазу, и в телефон, ругаясь, тычет.

— Дедуль, вам плохо? — спрашивает какая-то барышня.

— Мне, — говорю, — гражданочка, хорошо. Я катаюсь. Для здоровья.

А у самого уже руки трясутся и в кармане, чую, целое состояние вытекает.

Наконец пристала одна девчонка, лет пятнадцати, с зелеными волосами. Поглядела, посмеялась — не зло, а так, по-доброму — и все за меня в телефоне устроила. Сфотографировала самокат в квадратике, нажала куда надо. Пикнуло. «Поездка завершена». И — цифра.

Девятьсот четырнадцать рублей.

Плюс, отдельной строчкой, штраф. Восемьдесят. За «парковку вне зоны» — это когда я у аптеки-то остановился, дурак, посреди тротуара.

Возвращаюсь домой пешком. Хлеба не купил — про хлеб-то я и забыл. В кармане пусто, в груди еще пустее. А во дворе — Клавдия Петровна. Все на той же скамейке сидит, авоську баюкает.

— Ну как, — говорит, — Пал Сергеич, покатались?

И смотрит. Жалостливо так. Хуже, чем на мебель. Как на внука, который с горки навернулся.

— Покатался, — говорю. — Молодость, Клавдия Петровна. Свобода. Ветер в лицо.

— Оно и видать, — вздыхает. — Вон у вас картуз-то где-то ветром унесло.

И верно. Картуза нет. Так и остался лежать у скамейки — там, где я в молодость въезжать начал.

Схожу завтра. Поищу. Пешком.

Новости 27 июля 15:19

Журнал 'Современник' Пушкина выходил всего 4 года — и этого было достаточно, чтобы изменить русскую литературу навсегда

Журнал 'Современник' Пушкина выходил всего 4 года — и этого было достаточно, чтобы изменить русскую литературу навсегда

Четыре года. 1836, 1837, 1838, 1839. Потом Пушкин умрет на дуэли (это будет 1837, но журнал продолжит выходить под руководством его друзей). И журнал... ну, журнал то же как-то снизойдет, потеряет смысл, закроется.

А вот что за эти четыре года получилось.

Первый номер 'Современника' — это был удар. Вот так: шлап. В лицо всей русской литературной общественности. Потому что Пушкин собрал в одном журнале всех лучших писателей эпохи. Гоголь. Жуковский. Евгений Боратынский. Тютчев (да, этот самый Тютчев, который потом заслужит репутацию величайшего русского поэта).

Разумеется, журнал был лучше других. Конкурировали с ним 'Московский вестник', 'Библиотека для чтения'. Но 'Современник' был, как правильно говорят, на голову выше. Потому что его создатель был не просто критиком, не просто редактором. Его создатель был сам Пушкин. Гений. Он знал, что печатать, как печатать, когда печатать.

Но четыре года — это совсем мало. Почему Пушкин не продолжал? Ну, потому что умер. Дуэль с д'Антесом. История скучная и трагичная.

После его смерти журнал взял друг Пушкина — Петр Плетнев. Человек добрый, порядочный, но не гений. Журнал начал медленно терять блеск. К 1844 году его закрыли. Просто — хлоп, и нет журнала.

Но вот что интересно: исследователи, которые занимались историей русской литературы, заметили. В 'Современнике' Пушкина было опубликовано множество произведений, которые потом стали классикой. Гоголь опубликовал там свои повести. Тютчев — стихи, которые потом переиздавали в учебниках. Жуковский — переводы.

Это все потом было переиздано, переписано, переинтерпретировано. Но первая публикация? Первая публикация была в 'Современнике'. Пушкина. На четыре года.

Литературный историк (ее зовут что-то типа Ирина Сорокина, но я не уверен в точном имени) написала диссертацию про 'Современник'. Ее работа была шокирующей в смысле, что никто раньше не придал этому журналу такого значения. Люди говорили: 'Ну да, Пушкин издавал журнал, интересно'. Но никто не анализировал, какое влияние это оказало на развитие русской литературы.

Оказалось — огромное. Потому что Пушкин был вкусовым законодателем эпохи. Если он что-то печатал, люди это читали и думали: 'Значит, это хорошо'. Если он что-то не печатал — люди думали: 'Значит, это плохо'.

Четыре года позиции основателя одного журнала — и история русской литературы меняется. Это как если бы сейчас какой-то гений открыл журнал, определил бы на четыре года, что в литературе считается хорошим, потом умер бы, и журнал закрылся бы. Но влияние остался бы на век.

Байки 27 июля 15:00

Кеша знает меню наперед

Кеша знает меню наперед

Работаю поваром в заводской столовой в Челябинске, комбинат трубопрокатный, кормлю по будням человек триста, не меньше. Меню у нас скромное: борщ, рассольник, котлета с пюре, компот из сухофруктов — велосипед изобретать некому, да и незачем.

На вахте у нас сидит Степаныч, а с ним — попугай Кеша, жако, серый такой, важный, достался Степанычу от покойного брата-моряка лет десять назад. Птица умная неприлично. Матерных слов, слава богу, не нахваталась — зато повадилась угадывать меню.

Понимаете, в чем штука. Кастрюли у нас на кухне гремят по-разному. Под борщ — один звук, крышки чугунные, тяжелые. Под котлеты — сковородки шкворчат. Кеша это все слышит через открытую форточку от вахты до кухни метров пятнадцать, не больше — и орет заранее рабочим, которые уже в очередь встают: «Ко-от-ле-та! Ко-от-ле-та!»

Мужики ставки стали делать. По пять, по десять рублей — угадает Кеша меню или собьется. Степаныч тем временем зарабатывал на этом небольшую, но стабильную копейку, комиссию брал за организацию тотализатора, чисто символическую.

Дошло до начальника цеха. Тот сначала хотел прекратить это безобразие как «азартные игры на территории режимного предприятия» — а потом сам втянулся, ставил через мастера смены, чтобы не светиться.

Один раз я решила подшутить над всей этой компанией. Готовила рассольник, а кастрюли специально гремела под борщ — чугунные крышки взяла заранее с полки, постучала для звука. Кеша, соответственно, заорал «борщ!» на всю вахту.

Народ ставки сделал. Проиграли все, включая начальника цеха.

Я испугалась, если честно — думала, уволят за самоуправство. А оказалось наоборот: меня теперь каждую пятницу просят сделать «сюрприз недели», специально путать звуки для интриги. Кеша, кстати, обиделся тогда на весь мир дня на три, не разговаривал, только пшено клевал молча. Простил, когда я ему котлетную корочку принесла — маленькую, специально для него.

Совет 27 июля 14:52

Деньги как зеркало его психики

Деньги как зеркало его психики

Как персонаж относится к деньгам — это главная его характеристика. Не его доход, не его профессия, а именно отношение. Копит ли он, когда богат? Тратит ли, когда беден? Деньги для него — это власть, безопасность, свобода или груз? Показать, как человек считает или не считает деньги, как он их дает или не дает, — это значит показать его психику полностью.

Деньги в романе часто используются как фон сюжета. Ошибка. Деньги — это характер. Когда человек впервые зарабатывает деньги, это его момент истины. Когда он их тратит, это показывает его ценности. Когда он их теряет, это показывает его стойкость или хрупкость.

Тип первый: копейка. Персонаж копит всегда, даже когда богат. Даже в детстве, когда ему было нечего копить. Это часто говорит о ранней бедности, о страхе, что все может закончиться. Такой человек никогда не чувствует себя в безопасности. Деньги для него — это якорь, это доказательство того, что он выжил. Он может иметь миллионы, но каждая копейка для него — спасение.

Тип второй: транжира. Персонаж тратит безразлично, даже когда беден. Деньги для него — это то, что течет сквозь пальцы. Это может быть щедростью (он тратит на других), может быть отсутствием здравого смысла, может быть отчаянием (зачем копить, если все плохо). Такой человек часто оказывается в долгах, потому что никогда не считает.

Тип третий: не видящий денег. Персонаж просто не думает о деньгах. Может быть, потому что они всегда были, может быть, потому что он настолько фокусируется на чем-то другом, что до денег ему нет дела. Такие люди часто бедны на фоне богатства, потому что не приспосабливаются к экономической реальности. Или они богаты невнимательно, тратят или дают, не задумываясь.

Тип четвертый: считающий до гроша. Персонаж знает каждую копейку, которая у него есть. Это не обязательно бедный человек — это может быть и богатый скупец. Он помнит каждый потраченный рубль, каждый полученный гривен. Деньги для него — это язык, это способ контроля. Когда он дает деньги, это всегда болезненно, даже если он может позволить себе потерю.

Тип пятый: дарящий. Персонаж отдает без расчета. Может быть, потому что он щедрый, может быть, потому что деньги ничего не значат для него, может быть, потому что он хочет откупиться от вины. Такие персонажи часто оказываются использованными, потому что люди знают, что от них можно получить. Или они находят смысл в том, чтобы помогать, и это их спасает.

Покажи, как персонаж работает с деньгами в начале книги, и ты можешь предсказать, как он поступит в кризис. Копейка будет копить даже в конце света. Транжира будет тратить даже когда умирает. Деньги — это не деталь, это его ДНК.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман