Полуночные истории

Истории, рожденные в час ведьм

Каждая из этих историй вышла ровно в 01:01 — в час, когда ночь глубже всего. Если вы читаете это сейчас, вы знаете, почему не спите.

Гусь, или Как я на добром деле в птичницы вышла

Гусь, или Как я на добром деле в птичницы вышла

Благотворительность, скажу я вам, — занятие для дам с крепкими нервами.

У меня нервы никакие. А воспитание хорошее. Вот из этого несчастного сочетания вся беда и вышла.

Затащила меня Лизанька Порошина. Она вообще умеет затащить — есть в ней такая мягкая настойчивость, как в вате, которой затыкают уши: вроде и не давит, а не отвертишься. «Дусенька, — поет, — базар в пользу приюта, будет весь город, и лотерея-аллегри, и живой оркестр». Оркестр она выдумала. Весь город тоже. А вот про лотерею, к несчастью моему, сказала чистую, беспощадную правду.

Базар помещался в зале Дворянского собрания. Пыльно, жарко, пахло хвоей, пудрой и почему-то ваксой. За столиками сидели дамы из комитета — прямые, торжественные, с тем особенным выражением лица, с каким собирают деньги на чужих сирот, а глядят при этом так, будто сироты — это вы.

У лотерейного стола распоряжалась барышня. Молоденькая, розовая, с глазами до того честными, что мне сразу сделалось совестно. За что — не знаю. Про запас.

— Билетик? — спросила она.

И вот тут, господа, началась моя погибель.

Потому что уйти от честной барышни, не взяв билета, — это, согласитесь, свинство. Она же смотрит. Она же старается. За сирот, между прочим, а не за себя. И я взяла один. Тридцать копеек. Развернула — пусто, «без выигрыша», бумажка. Барышня посмотрела на меня с таким сочувствием, что не взять второй было уже прямо бесчеловечно.

Взяла второй. Взяла третий. К пятому я вошла в азарт, а к восьмому — в отчаяние; это, доложу вам, чувства до того схожие, что разницы между ними я так и не уловила. Рубль ушел. За ним второй. Лизанька дергала меня за рукав и шептала, что пора к столу с вязаньем, а я отмахивалась, как от мухи.

И тут барышня ахнула.

— Главный! — закричала она. — Главный выигрыш!

Звякнул колокольчик. Дамы из комитета вытянули шеи. Оркестр — которого не было — мысленно грянул туш.

А главным выигрышем был гусь.

Живой.

Его вынесли из-за ширмы в плетеной корзине — огромного, белого, надменного, как предводитель дворянства. Пожертвовала его, как выяснилось, купчиха Пелагея Ниловна, женщина богатая и, видно, с фантазией. Гусь оглядел собрание одним глазом, нашел его недостойным и отвернулся.

— Поздравляю! — пропела барышня. — Ваш!

Вот теперь вспомним про воспитание.

Воспитанная женщина не может при всем зале сказать: «Не надо мне вашего гуся». Это же обида. Это же плевок в лицо и купчихе, и сиротам, и барышне с честными глазами. Гусь пожертвован от сердца. Я его, можно сказать, выиграла у судьбы. Отказаться — все равно что от счастья отказаться прилюдно, а кто ж на это способен.

И я сказала:

— Ах. Благодарю. Какая радость.

Радость весила килограммов семь и норовила выклюнуть мне брошку.

Домой мы ехали на извозчике — сорок копеек, потому что с гусем в трамвай не пускают, а если б и пускали, я бы не рискнула. Гусь всю дорогу шипел из корзины низким, змеиным голосом и, кажется, что-то про меня думал. Дурное.

Муж мой, Николай Аркадьевич, встретил нас в передней.

— Что это? — спросил он тихо. Так тихо, как говорят перед большими семейными бурями.

— Это гусь, Коля. Я его выиграла. На сирот.

— Ты выиграла сироту?

— Гуся. Для сирот.

Он сел на калошницу и долго молчал. А из корзины на него смотрел белый глаз, полный такого спокойного превосходства, что Николай Аркадьевич сдался первым. Он вообще у меня деликатный.

Феня, кухарка, увидев гуся, объявила, что она человек, а не скотный двор, и что либо она, либо птица. Я малодушно пообещала, что птица — временно. Соврала. Как всегда врут в передней, лишь бы дожить до утра.

Гуся поселили на кухне. К вечеру он занял мое кресло у окна — единственное удобное кресло в доме, — и согнать его не смог никто. Феня подступалась с полотенцем. Гусь издал звук, при котором Феня перекрестилась и ушла ночевать к золовке.

Звали мы его сперва просто — «гусь». Потом, как-то само собой, — Аполлоном. Красивому имени он соответствовал лишь профилем; характером был чистый исправник.

Прошла неделя.

И вот сижу я нынче утром, пью чай — не в кресле, в кресле Аполлон, — и смотрю на этого белого нахала, который стоит у окна и глядит на улицу, задумчиво так, будто вспоминает пруд, деревню, купчиху Пелагею Ниловну и всю свою прежнюю, вольную, деревенскую жизнь. И до того мне вдруг стало его жалко, до того тошно, что вот я, дура городская, за тридцать копеек вытянула его из корзины в чужую квартиру, где даже пруда нет, — что я взяла и отдала ему последнюю французскую булку. Прямо из своих рук.

Аполлон булку съел. И даже не поблагодарил.

Лизанька Порошина заходила третьего дня и говорит: «Дусенька, ну зачем ты его держишь? Отдай кому-нибудь». Легко сказать — отдай. Я и сирот тех, ради которых все вышло, уже забыла, как звать. А гуся — не могу. Прикипела.

Вот и выходит, что три рубля с копейками я потратила на страдание. И на любовь. Что, если вдуматься, одно и то же — только страдание дешевле обходится, и то не всегда.

А на будущий год Лизанька опять зовет на базар. В пользу, говорит, другого приюта.

Пойду. Куда ж я денусь. Только билетов брать не буду — руки в муфту и мимо, мимо честной барышни, глаз не поднимая.

Потому что второго кресла у меня в доме нет.

Самокат, или Как я на восьми рублях в минуту в молодость въезжал

Самокат, или Как я на восьми рублях в минуту в молодость въезжал

Вот говорят: самокат в городе — это, гражданин, молодость и полная тебе свобода. Встал на дощечку, нажал пальцем — и летишь, как птица, мимо всех, а прохожие оборачиваются и завидуют. Врут, братцы мои. Я через один такой самокат девятьсот с лишним рублей в асфальт вкатал, всю набережную по четыре раза объехал и соседку свою, Клавдию Петровну, из уважения в жалость перевел. А началось все, как водится, с внучки да с телефона.

Приехала внучка. Настя. Поставила мне в телефон приложение — желтенькое такое, «Стриж» называется. «Дед, — говорит, — тут по всему городу самокаты стоят. Захотел прокатиться — раз, и поехал. Восемь рублей минута. Дешево». И укатила. А слово осталось.

Восемь рублей. Минута. Я это слово, как леденец, за щекой погонял. И, знаете, задумался.

Дело в чем. Живет у нас в подъезде Клавдия Петровна. Вдова, сама себя носит бодро, а на меня, старого, поглядывает как на мебель — вроде и стоит в углу, а вроде и списать пора. Обидно. И вот выхожу я как-то во двор за хлебом, а он стоит. Желтый. У самой скамейки. Дожидается, можно сказать, лично меня.

А на скамейке — Клавдия Петровна. С авоськой.

Ну тут во мне что-то и екнуло. Не сердце даже — а вроде как гордость под ребрами зашевелилась, старая, забытая. Дай, думаю, прокачусь. До аптеки и обратно. Чтоб она, значит, видела: жив еще курилка, не в углу пылится, а по последней моде передвигается.

Тыкнул пальцем в телефон. Пикнуло. Самокат под руками задрожал, ожил, огоньком мигнул. «Поехали», — говорю ему шепотом. И встал на дощечку.

Братцы мои.

Он как рванет. Я и газу-то чуть коснулся — большим пальцем, легонько, — а он подо мной сиганул вперед, как жеребец, которому под хвост крапивы сунули. Авоська моя — в одну сторону, картуз — в другую, а я вцепился в руль и лечу. Мимо скамейки. Мимо Клавдии Петровны. Она рот раскрыла — не то ахнуть, не то поздороваться, — а я уже за угол заворачиваю.

— Здрасьте, Клавдия Петровна! — кричу через плечо, для достоинства.

А самого мысль одна: как эту машину остановить.

Тормоза-то я не спросил. Настя показывала, да я, старый дурак, мимо ушей пропустил — глядел, как леденец рассасывается, восемь рублей за минуту. А теперь минуты эти капают, капают, и каждая по восемь, и все — из моего кармана.

Ну, доехал до аптеки. Ногой затормозил, по-стариковски, чуть подошву не оставил. Слез. Дай, думаю, тут его и брошу, поездку закрою. Тыкаю в телефон — а он не закрывается. Пишет: «Завершить поездку можно только в специальной зоне». И картинка — где эта зона. У реки. За три квартала.

Братцы. Восемь рублей минута — а мне еще три квартала пилить.

Сел обратно. Поехал к реке. Приезжаю — а зона, оказывается, вот она, синим на карте нарисована, да только на местности ее ни синим, ни каким. Асфальт, скамейки, урна. Где зона? Кружу. Раз объехал набережную — телефон пишет: «Вы не в зоне». Второй раз объехал — «не в зоне». Третий.

А народ уже смотрит. Идет по набережной публика, гуляет, мороженое ест, а тут дед седой на желтом самокате круги нарезает, как карась в тазу, и в телефон, ругаясь, тычет.

— Дедуль, вам плохо? — спрашивает какая-то барышня.

— Мне, — говорю, — гражданочка, хорошо. Я катаюсь. Для здоровья.

А у самого уже руки трясутся и в кармане, чую, целое состояние вытекает.

Наконец пристала одна девчонка, лет пятнадцати, с зелеными волосами. Поглядела, посмеялась — не зло, а так, по-доброму — и все за меня в телефоне устроила. Сфотографировала самокат в квадратике, нажала куда надо. Пикнуло. «Поездка завершена». И — цифра.

Девятьсот четырнадцать рублей.

Плюс, отдельной строчкой, штраф. Восемьдесят. За «парковку вне зоны» — это когда я у аптеки-то остановился, дурак, посреди тротуара.

Возвращаюсь домой пешком. Хлеба не купил — про хлеб-то я и забыл. В кармане пусто, в груди еще пустее. А во дворе — Клавдия Петровна. Все на той же скамейке сидит, авоську баюкает.

— Ну как, — говорит, — Пал Сергеич, покатались?

И смотрит. Жалостливо так. Хуже, чем на мебель. Как на внука, который с горки навернулся.

— Покатался, — говорю. — Молодость, Клавдия Петровна. Свобода. Ветер в лицо.

— Оно и видать, — вздыхает. — Вон у вас картуз-то где-то ветром унесло.

И верно. Картуза нет. Так и остался лежать у скамейки — там, где я в молодость въезжать начал.

Схожу завтра. Поищу. Пешком.

Байки 27 июля 15:30

Ночной вор в толстовке

Ночной вор в толстовке

Третий год работаю кассиршей в мини-маркете на Пхукете, в районе Патонг, ночная смена — с десяти вечера до шести утра, зарплата, конечно, не роскошная, зато туристов насмотришься на всю оставшуюся жизнь.

Магазинчик у нас крохотный, полки с чипсами, водой, солнцезащитным кремом по конским ценам для приезжих. Работаю в основном одна, скучно бывает, особенно к трем ночи, когда даже пьяные компании с бара напротив расходятся.

И вот месяца два назад начались пропажи. Печенье с одной и той же полки, ближе к двери — упаковка за упаковкой, штуки по три-четыре в неделю. Камера у нас стоит, но старая, картинка мутная, зерно сплошное. На записи только силуэт — кто-то невысокий, в капюшоне, движется быстро, почти бесшумно, будто крадется во сне.

Я уж грешным делом решила, что это местный сомнамбула какой-то, турист-лунатик, который во сне грабит магазины сладостей. Читала в интернете про такие случаи, честное слово — бывает же.

Позвонила хозяину, тот пожал плечами, говорит, ставь мышеловку, только человеческую не лови смотри.

Мышеловка не понадобилась. В одну из ночей я эту фигуру в капюшоне застукала лично — сидела за кассой, свет притушила, чтобы не спугнуть комаров, и вижу: через приоткрытую дверь проскальзывает нечто маленькое, в серой толстовке явно детского размера, с капюшоном на самые глаза.

Макака. Обычная местная макака, каких на Пхукете как у нас голубей.

Толстовку на нее, как выяснилось потом, надели соседские мальчишки — им лет по десять, тайские пацанята, живут в переулке за нашим магазином. Обезьяну эту знали с рождения, приручили полу-домашней, и надоумились ее так вырядить и подучить таскать сладости. Мальчишки, стервецы, потом делили добычу поровну — половину себе, половину обезьяне.

Хозяин магазина хотел вызвать какую-то службу отлова, я отговорила. Теперь просто оставляю на краю полки пару просроченных пачек печенья — специально для нее, чтобы дорогое не трогала. Работает исправно, кстати. Ворует только свое, законное.

Мальчишкам, правда, велела больше ее не наряжать — заезжие туристы иначе решат, что на острове завелся настоящий вор-карлик, и полицию вызовут от греха подальше.

Совет 27 июля 15:22

Когда писать быстро, когда медленно

Когда писать быстро, когда медленно

Скорость письма — это не продуктивность, это инструмент. Сцену экшена пиши быстро: короткие предложения, резкие перевороты, никакой лишней лирики. Сцену внутреннего кризиса пиши медленно: длинные периоды, ассоциации, углубления. Техника не в том, чтобы писать много, а в том, чтобы позволить форме следовать за содержанием. Скорость — это стиль.

Существует два режима письма: быстрое письмо и медленное письмо. Они не альтернативны, они дополняют друг друга. Когда ты пишешь роман, тебе нужны оба. Быстрое письмо создает напряжение, медленное создает глубину. Изменение темпа между ними создает ритм романа.

Быстрое письмо: сцена погони, боя, взрыва, ссоры. Короткие предложения. Порой — просто слова без глагола: «Дверь. Лестница. Огонь». Никаких деепричастных оборотов, никаких вводных конструкций — они замедляют. Активный залог, прямой порядок слов. Вот это: «Он выбежал из дома, прыгнул в машину, вдавил педаль газа». Или: «Выбежал. Прыгнул. Вдавил». Еще короче. Буквально — слова как удары.

Медленное письмо: сцена осознания, размышления, горя, любви. Длинные периоды, которые содержат несколько идей одновременно. Глубокие вложения мыслей. Ассоциации, которые кажутся случайными, но на самом деле раскрывают психологию. Предложения, которые не спешат заканчиваться, которые вьются и разворачиваются как музыка. Вот это: «Когда он понял, что она уехала, что ее больше нет не только в доме, но и в его жизни вообще, что это не временное отсутствие, а окончательный разрыв, — он сел на край кровати и не заплакал, потому что слезы казались слишком примитивным выражением того хаоса, который разворачивался внутри него».

Знаешь, в чем ошибка многих молодых авторов? Они пишут все медленно, потому что боятся упустить детали. Они описывают каждое чувство, каждое слово. Результат — роман без дыхания, где даже погони звучат как философские трактаты. Другие авторы пишут все быстро, потому что боятся скуки. Результат — поверхностный текст, без глубины, где даже смерть персонажа звучит как новость в газете.

Правильный ход: определи, что происходит в сцене. Если это действие, ускорься. Если это откровение, замедлись. Если персонаж убегает, предложения должны быть короткими. Если персонаж вспоминает, они должны быть длинными. Позволь форме текста отражать его содержание. Читатель почувствует это телом — спешку в коротких предложениях, медлительность в длинных. Это работает на подсознательном уровне.

Используй смену темпа как композиционный инструмент. После долгой медленной сцены разрушения быстрая сцена действия ударит сильнее. После долгого быстрого экшена медленная сцена рефлексии позволит читателю вздохнуть. Ритм — это мышца романа.

Новости 27 июля 15:19

Журнал 'Современник' Пушкина выходил всего 4 года — и этого было достаточно, чтобы изменить русскую литературу навсегда

Журнал 'Современник' Пушкина выходил всего 4 года — и этого было достаточно, чтобы изменить русскую литературу навсегда

Четыре года. 1836, 1837, 1838, 1839. Потом Пушкин умрет на дуэли (это будет 1837, но журнал продолжит выходить под руководством его друзей). И журнал... ну, журнал то же как-то снизойдет, потеряет смысл, закроется.

А вот что за эти четыре года получилось.

Первый номер 'Современника' — это был удар. Вот так: шлап. В лицо всей русской литературной общественности. Потому что Пушкин собрал в одном журнале всех лучших писателей эпохи. Гоголь. Жуковский. Евгений Боратынский. Тютчев (да, этот самый Тютчев, который потом заслужит репутацию величайшего русского поэта).

Разумеется, журнал был лучше других. Конкурировали с ним 'Московский вестник', 'Библиотека для чтения'. Но 'Современник' был, как правильно говорят, на голову выше. Потому что его создатель был не просто критиком, не просто редактором. Его создатель был сам Пушкин. Гений. Он знал, что печатать, как печатать, когда печатать.

Но четыре года — это совсем мало. Почему Пушкин не продолжал? Ну, потому что умер. Дуэль с д'Антесом. История скучная и трагичная.

После его смерти журнал взял друг Пушкина — Петр Плетнев. Человек добрый, порядочный, но не гений. Журнал начал медленно терять блеск. К 1844 году его закрыли. Просто — хлоп, и нет журнала.

Но вот что интересно: исследователи, которые занимались историей русской литературы, заметили. В 'Современнике' Пушкина было опубликовано множество произведений, которые потом стали классикой. Гоголь опубликовал там свои повести. Тютчев — стихи, которые потом переиздавали в учебниках. Жуковский — переводы.

Это все потом было переиздано, переписано, переинтерпретировано. Но первая публикация? Первая публикация была в 'Современнике'. Пушкина. На четыре года.

Литературный историк (ее зовут что-то типа Ирина Сорокина, но я не уверен в точном имени) написала диссертацию про 'Современник'. Ее работа была шокирующей в смысле, что никто раньше не придал этому журналу такого значения. Люди говорили: 'Ну да, Пушкин издавал журнал, интересно'. Но никто не анализировал, какое влияние это оказало на развитие русской литературы.

Оказалось — огромное. Потому что Пушкин был вкусовым законодателем эпохи. Если он что-то печатал, люди это читали и думали: 'Значит, это хорошо'. Если он что-то не печатал — люди думали: 'Значит, это плохо'.

Четыре года позиции основателя одного журнала — и история русской литературы меняется. Это как если бы сейчас какой-то гений открыл журнал, определил бы на четыре года, что в литературе считается хорошим, потом умер бы, и журнал закрылся бы. Но влияние остался бы на век.

Цитата 27 июля 15:22

Антон Чехов о краткости и истинном таланте

Краткость — сестра таланта.

Сон об инъекции Ирме — статья в Википедии, за которую передрались редакторы

Сон об инъекции Ирме — статья в Википедии, за которую передрались редакторы

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Толкование сновидений» автора Зигмунд Фрейд

# Сон об инъекции Ирме

{{Эта статья о сновидении. О химическом соединении см. [[Триметиламин]].}}

{{Нейтральность под вопросом|дата=июль 2026}}

**Сон об инъекции Ирме** (нем. *Traum von Irmas Injektion*) — сновидение, приснившееся [[Зигмунд Фрейд|Зигмунду Фрейду]] в ночь с 23 на 24 июля 1895 года и разобранное им до последней запятой в книге «[[Толкование сновидений]]». Считается первым сновидением, подвергнутым **полному** психоаналитическому анализу.[1] Сам Фрейд полушутя предлагал повесить на дом, где ему это приснилось, мемориальную доску.

Забегая вперед: доску никто не повесил.

---

## Содержание сновидения

Большой зал. Много гостей — Фрейд их принимает. Среди прибывших — Ирма, его пациентка. Он отводит ее в сторону.

И вот тут начинается.

Фрейд, что называется, наезжает: «Если у тебя до сих пор боли, то виновата, в сущности, ты сама». Он говорит ей это с упреком, тоном человека, которому не заплатили за консультацию. Ирма отвечает, что боли ужасные, что горло, желудок, живот — все стянуто, ее как будто сдавливает. Фрейд пугается. Он вглядывается в ее горло.

Белое пятно. Какие-то сероватые струпья, напоминающие носовые раковины. Он зовет доктора М. Тот подходит — бледный, прихрамывающий, без бороды (наяву борода была). Рядом уже топчутся приятели — Отто и Леопольд. Кто-то выстукивает Ирму сквозь платье. Звучит фраза, за которую цепляется весь дальнейший анализ: у нее **инфекция**, но это не страшно, скоро добавится дизентерия и яд выведется сам собой.

И финал, гвоздь программы. Выясняется, что инфекцию Ирме занесли неосторожно — Отто сделал ей укол каким-то препаратом. Пропилы... пропилен... **триметиламин**. И формула этого вещества встает перед Фрейдом жирным шрифтом, как будто ее кто-то напечатал.

Букв. Жирным. Шрифтом. Во сне.

---

## Толкование (по Фрейду)

Фрейд разбирает сон по кусочкам, и вывод у него, мягко говоря, удобный: сновидение **исполняет желание**. Какое? Снять с себя ответственность за то, что Ирме не стало легче.

Логика примерно такая:

- Виновата сама Ирма — не приняла «решение», которое он ей предлагал.[2]
- А если не она, то Отто — это ведь он ткнул ее грязным шприцем.
- А препарат вообще сомнительный, да еще и вводить его надо осторожно, чего Отто не сделал.
- Доктор М. — так он вообще ничего не смыслит.

В сухом остатке: кто угодно, только не доктор Фрейд. Сам он в этом сне — единственный, кто все делает правильно.

Отсюда знаменитая формула, которую заучивают на первом курсе: **сон есть (замаскированное) исполнение (вытесненного) желания**. Замаскированное — потому что напрямую сказать «я не виноват, отстаньте» стыдно даже во сне.

---

## Значение

С этого сна, по сути, стартует весь [[психоанализ]] как метод. Не с теории — с одной ночи и одного неудобного пациента. Фрейд показал, что можно взять собственное сновидение, вывернуть его наизнанку и вытащить оттуда то, в чем человек сам себе не признается.

Критики, впрочем, до сих пор ворчат: не многовато ли совпадений; и не подгонял ли автор ответ под задачу. Но об этом — ниже, на Talk-странице, где, честно говоря, все самое интересное.

---

## Примечания

[1] Фрейд З. «Толкование сновидений», глава II. Издание 1900 года (на обложке 1899-й — типография поторопилась, а Фрейду понравилось, что цифра красивее).

[2] «Решение» — тут Фрейд имеет в виду психологическое решение проблемы, а не то, что вы подумали. {{источник?}}

[3] *citation needed*

---

## Категории

[[Категория:Сновидения]] · [[Категория:Психоанализ]] · [[Категория:1895 год]] · [[Категория:Статьи, которые лучше не читать перед сном]]

═══════════════════════════════════════

# Обсуждение: Сон об инъекции Ирме

**Тема: Формулировка «желание оправдаться» — нейтрально ли это?**

---

> **DrLeopold_Wien** (14:02, 24 июля):
> Коллеги, я поставил шаблон {{нейтральность под вопросом}}. Фраза «в сущности, виновата ты сама» подается в статье почти сочувственно. Это же классический перенос вины на пациентку. Предлагаю переписать раздел «Толкование».

> **Otto_1895** (14:09):
> А я предлагаю убрать из сна вообще все про грязный шприц. Я, между прочим, руки мыл. Всегда мыл. То, что мне «приснилось» иначе, — это к автору вопрос, а не ко мне.
> P.S. Я даже не грязным шприцем. Я вообще ликер ей приносил, а не укол делал. Наяву.

> **DrLeopold_Wien** (14:11):
> Отто, это первичный источник против вторичного. В статье описан **сон**, а не то, что было на самом деле. Читай [[ВП:ПРОВ]].

> **Otto_1895** (14:12):
> Да мне плевать на ваш ПРОВ, меня во сне оболгали.

---

> **Anon_88.204.x.x** (14:30):
> люди а формула триметиламина реально во сне жирным шрифтом была?? так не бывает во снах ничего жирным шрифтом не бывает это выдумка

> **DrLeopold_Wien** (14:33):
> Бывает. Редко, но бывает — это называется гипнагогические образы. И это, кстати, самый достоверный кусок всей истории, потому что он абсурден. Абсурд не подделаешь.

> **Anon_88.204.x.x** (14:35):
> ну не знаю. мне вчера приснилось что я сдаю экзамен голым и без шрифтов както обошлось

> **DrLeopold_Wien** (14:36):
> Это отдельная статья. См. [[Сон о наготе]]. Не флудите здесь.

---

> **Doktor_M** (15:01):
> Хочу официально возразить против описания моей внешности. «Бледный, прихрамывающий, без бороды». У меня есть борода. Была. Есть. Прошу привести АИ, подтверждающие хромоту.

> **DrLeopold_Wien** (15:04):
> Доктор М., во сне у вас не было бороды. Это факт сновидения. Мы не можем править сон постфактум под ваши требования к внешности.

> **Doktor_M** (15:06):
> Тогда я ставлю шаблон {{сомнительно}} на всю секцию.

> **Otto_1895** (15:07):
> +1 ставьте на все, статья позорная

---

> **Irma_real** (16:20):
> Здравствуйте. Я, собственно, та самая пациентка. И меня немного забавляет, что тут все спорят, кто из мужчин не виноват, — а меня во сне душит, у меня струпья в горле, и никто ни разу не спросил, как я себя чувствую. Даже в сноске.
> Так вот. Я себя чувствую персонажем чужого невроза.

> **DrLeopold_Wien** (16:24):
> Ирма, это, между прочим, сильнейший аргумент. Можно я процитирую вас в разделе «Феминистская критика»?

> **Irma_real** (16:25):
> Цитируйте. Только на этот раз хотя бы имя мое напишите правильно. А то в книге я вообще под инициалом.

---

> **SFreud_official** (18:40):
> Уважаемые редакторы. Я автор первичного материала. Отвечу сразу всем.
> Да, сон исполняет желание. Да, желание — оправдаться. Нет, я это не скрываю — я об этом написал сто с лишним страниц. В том и метод: я не прячу свой мотив, я его **вскрываю**.
> То, что вам всем неприятно узнать себя в этом сне, — это, коллеги, и есть доказательство, что толкование верное.

> **Otto_1895** (18:44):
> Гениально. То есть если мы не согласны — значит вытесняем. А если согласны — значит признаем. Выхода нет.

> **SFreud_official** (18:46):
> Именно. Добро пожаловать в психоанализ.

> **Anon_88.204.x.x** (18:50):
> короче я так и не понял кто виноват в уколе

> **DrLeopold_Wien** (18:52):
> Никто. И все. Сон как раз про то, что виноватого назначить нельзя, но очень, очень хочется.

> **Doktor_M** (18:55):
> Снимаю шаблон {{сомнительно}}. Про бороду добавьте сноску — и я отстану.

> **Irma_real** (19:10):
> А боли, между прочим, так никто и не вылечил.

> **SFreud_official** (19:12):
> Ирма, это уже не ко сну. Это к жизни. Приходите во вторник, обсудим. Первый час бесплатно.

═══════════════════════════════════════

**История правок (последние):**
- 19:12 SFreud_official — добавил приглашение на прием (отменено ботом: реклама)
- 18:53 DrLeopold_Wien — создал раздел «Феминистская критика»
- 15:07 Otto_1895 — удалил слово «грязным» (откачено: вандализм)
- 14:33 Anon_88.204.x.x — «а жирный шрифт это точно?» (перенесено в Обсуждение)
- 14:02 DrLeopold_Wien — установлен шаблон {{нейтральность под вопросом}}

Карточка, или Как я перед родней в директоры сфотографировался

Карточка, или Как я перед родней в директоры сфотографировался

Фотографироваться, братцы мои, — это дело не такое простое, как думает несведущий человек. Тут нужен характер. И карман. А главное — понимать, зачем ты, собственно, полез под этот аппарат и на кого после будешь похож.

Я вот не понимал. И вышло из этого целое несчастье. С родней, с самолюбием и с одной, между прочим, картонной колонной.

А началось все с двоюродного брата. Живет он в Ростове, служит по снабжению, человек, прямо скажу, оборотистый. И вот присылает он нам к Пасхе карточку. Свою. Большую, на твердом картоне, с золотым обрезом.

Гляжу — и обмираю.

Сидит мой Пантелей в кресле, рука на книге, локоть на столике, а сбоку — телефон. Настоящий, с трубкой. И глядит он в сторону, будто ему сию минуту доложат про вагон сахара, а он еще подумает — брать или обождать. Директор. Вылитый директор треста.

Жена посмотрела через плечо. Помолчала. Потом говорит так, тихонько, ласково — а от этой ласки у меня всегда под ложечкой холодеет:

— А ты, Вася, у нас на карточке где снят? На фоне ковра. У свояка. С баяном.

— Так свадьба была, — говорю. — Я и с баяном.

— С баяном ты и есть. А Пантелей — с телефоном.

Тут крыть нечем. С баяном оно, конечно, весело, но несолидно. Баян — он для гостей, а телефон — для истории.

Словом, пошел я фотографироваться. За положением.

Фотоателье было на углу, называлось «Светопись». Хозяин, он же мастер, Аристарх Модестович — мужчина в бархатной куртке, с бородкой клинышком и с таким лицом, будто он не карточки делает, а по меньшей мере портреты для потомства.

— Желаете, — спрашивает, — как? Просто для памяти или для положения?

— Для положения, — говорю. И горло у меня отчего-то пересохло.

— Понимаю-с.

И начал он меня устраивать. Посадил в кресло — кресло скрипучее, но в кадре, говорит, дуб. Под локоть подсунул столик. На столик — книгу, толстую, в переплете. Я было раскрыл ее — глянуть, что за книга, а он замахал руками:

— Не читать! Держать. Читать будете дома. Здесь вы книгу имеете, а не изучаете.

Ладно. Держу. Потом принес он телефон. Тот самый. Ставит сбоку.

Я тянусь к трубке.

— Не трогать, — говорит Аристарх Модестович. — Аппарат казенный, для виду. Шнур к нему не приделан. Вы на него не звоните — вы им обладаете.

Обладаю так обладаю.

И вот последнее. Выкатывает он из-за занавески колонну. Белую, с этакими завитушками наверху, вроде как из мрамора. Я потрогал — картон. Постучал — гудит. Пустая, как моя, извиняюсь, голова в ту минуту.

— Колонна зачем? — спрашиваю.

— Колонна, — отвечает мастер строго, — есть основание. Без колонны вы человек, а при колонне — деятель.

Поставили меня к колонне. Локоть на книгу, глаз в сторону, телефон под рукой, лицо каменное. Стою — деятель деятелем.

— Замрите! — кричит Аристарх Модестович и ныряет под черную тряпку. — Не дышать! Думать о великом!

О великом я думать не умею. Я стал думать про то, что дома примус не выключен. Лицо, стало быть, вышло озабоченное — самое директорское.

Пыхнуло. Ослепило. Готово.

Через неделю прихожу за карточками. Беру. Гляжу.

Карточка вышла — загляденье. Я на ней получился строгий, гладкий, при колонне, при книге, при телефоне. Только вот беда: сам я себя не сразу признал. Ретушер, спасибо ему, убрал мне морщину со лба, разгладил щеки и от бороды навел такую тень, что я стал похож не то на себя в молодости, не то на чужого дядю из министерства.

Жена глянула:

— Красивый. Только это не ты.

— Как не я? Вот же нос.

— Нос твой. А остальное — Пантелеево.

Одну карточку я послал в Ростов, брату. Пускай, думаю, знает, что и мы при телефоне. А другую поставил на комод, в рамочку, и стал ждать уважения.

Уважение пришло. В лице соседа Гусева.

Зашел он спичек попросить, увидал карточку на комоде, взял в руки, поглядел — и вдруг захохотал. Да так, что уронил мои спички.

— Вася! — кричит. — И ты при колонне!

— При какой такой колонне, — говорю холодно.

— Да при этой! Белой! Так она ж у Аристарха одна на всех! Я при ней снятый, и супруга моя, и Петровы всем семейством, и почтальон наш Егорыч — все при ней. Колонна-то, брат, у половины города за спиной стоит. И телефон этот дохлый. Мы через него всей улицей с историей, можно сказать, разговариваем — а он и не звонит вовсе.

Я карточку у него из рук отнял. Но было поздно. Уважение, как говорится, дало трещину.

А через месяц пришел ответ из Ростова. Пантелей писал коротко, по-снабженчески: «Карточку получил. Ты, Вася, у Аристарха Модестовича снимался? И я у него. Колонна знакомая. Приезжай — сфотографируемся вместе, вдвоем при ней постоим, а то ей, поди, скучно одной весь город держать».

Вот тебе и деятель. Вот тебе и телефон.

Сижу я теперь, гляжу на комод. На карточке — строгий незнакомый гражданин при мраморной, извиняюсь, картонке. Уважаемый. Солидный. И совершенно, между нами, чужой.

А ту, где я с баяном да на фоне ковра, я из ящика достал и рядом поставил. Она хоть и несолидная. Зато я на ней — это я.

Жена прошла мимо, обе карточки оглядела и говорит:

— Ну вот. Теперь у тебя их две. Один — директор, другой — с баяном.

— Который же тебе милее? — спрашиваю.

— А который спички не роняет, — говорит. И ушла ставить чайник.

Литера, или Как я целый номер от руки дописывал

Литера, или Как я целый номер от руки дописывал

В районную газету «Ленинская искра» меня взяли литсотрудником в семьдесят третьем. Оклад — восемьдесят пять рублей. Обязанности простые: вычитывать чужие ошибки и делать вид, будто своих у меня не бывает.

Работал я на машинке. «Украина», черная, тяжелая, довоенного, кажется, происхождения — хотя за это не поручусь. Стучала она так, что в соседнем кабинете переставали спорить о надоях. Я ее любил. Настолько, насколько вообще можно любить предмет, который весит восемь килограммов и пахнет машинным маслом.

И вот однажды утром она сломалась.

Не вся. Сломалась одна литера. Буква «р». Рычажок хрустнул где-то в глубине, буковка запала внутрь и наружу больше не выходила — как совесть у иных наших передовиков.

Казалось бы, мелочь. Одна буква из тридцати с лишним.

А вы попробуйте написать районную газету без буквы «р». Без «труда», без «рекорда», без «партии», без «товарищей». Даже «Заря Приладожья» — и та без «р» превращается неизвестно во что.

Я пошел к редактору. Редактором был у нас Пал Палыч Скворцов — человек тихий, осторожный, с лицом, на котором давно и навсегда поселилось выражение «я тут ни при чем».

— Пал Палыч, — говорю, — беда. Машинка «эр» не бьет.

— А ты бей осторожнее.

— Литера сломана. Внутри.

Он подумал. Долго. Так думают люди, которым думать, в общем, нечем.

— Мастер придет во вторник. Может, в среду. Новую машинку дадут по разнарядке. В следующем квартале.

— А номер сдавать сегодня к ночи.

— Вот и сдавай, — сказал Пал Палыч и углубился в бумаги, которых на его столе отродясь не бывало.

Была у секретарши Люси вторая машинка, «Москва», легонькая, как балерина. Но «Москву» на ночь запирали в сейф, а ключ от сейфа Пал Палыч уносил домой. Зачем — не спрашивайте. У нас многое запиралось без всякой причины. Просто на всякий случай. Случай, впрочем, ни разу не наступил.

И остался я один. С восемью килограммами железа, у которого не было буквы «р».

Думал я минут двадцать. Или сорок. Кто их считал.

А потом придумал.

Я стал печатать весь номер как есть — а на месте «р» оставлять пустое место. Дырочку. Пробел. Отстучу строчку, а там, где должна быть буква, — воздух. И так — четыре полосы. Передовицу про ремонт фермы, заметку «Люди наших полей», сводку, объявление о киносеансе.

Потом достал плакатное перышко, «звездочку», тоненькое.

И начал вписывать «р» от руки. Каждую. В каждое слово.

К полуночи я перестал быть человеком. Я стал устройством по нанесению буквы «р». Глаза слезились, спина не разгибалась, а перед лицом плавали маленькие черные закорючки, будто головастики в банке. «Ударный». Головастик. «Труженик». Головастик. «Дорогие товарищи». Два головастика подряд.

Я считал. От нечего делать — считал. За ночь я вписал семьсот сорок одну букву «р». По три копейки за штуку, если по совести, вышло бы рублей на двадцать. Мне не заплатили ни копейки. Но об этом после.

Под утро номер был готов. И, между нами, готов был отлично. Я вписывал так старательно, с таким нажимом, что мои рукописные «р» вышли жирнее, чернее, породистее печатных. Гляделись — загляденье. Ни одна собака не отличила бы.

Сдал в типографию. Пришел домой. Упал. Спал, как убитый механизм.

А через день — вызывает Пал Палыч.

Иду и думаю: ну, все. Заметил. Сейчас будет про «самоуправство» и «искажение печатного облика советской газеты».

Вхожу. А Пал Палыч сияет. Первый раз за три года вижу на его лице не «я ни при чем», а прямо-таки живую человеческую радость.

— Голубчик! — говорит. — Ты гений.

И протягивает мне письмо. Читательское. От персонального пенсионера Гуляева, улица Садовая, дом четыре.

«Уважаемая редакция, — писал Гуляев. — Всю жизнь выписываю вашу газету и всю жизнь читаю ее в очках. А последний номер прочитал без очков! Впервые! Особенно хороши буквы Р — жирные, четкие, видные издалека. Прошу и впредь печатать таким же выразительным, идейным шрифтом».

Пал Палыч постучал пальцем по письму.

— Это, брат, находка. Это почин. Художественное, можно сказать, оформление. Я уже в область позвонил. Заинтересовались.

— Пал Палыч, — говорю тихо, — так это ж я от руки. Машинка сломана. Я эти «р» пером вписывал. Ночь целую.

Он махнул рукой:

— Тем более! Своими, значит, силами, без разнарядки. Инициатива. Будешь так каждый номер.

Мастер, между прочим, машинку через неделю починил. «Р» забила как новенькая.

Только кому она теперь нужна, эта «р».

Байки 27 июля 15:00

Кеша знает меню наперед

Кеша знает меню наперед

Работаю поваром в заводской столовой в Челябинске, комбинат трубопрокатный, кормлю по будням человек триста, не меньше. Меню у нас скромное: борщ, рассольник, котлета с пюре, компот из сухофруктов — велосипед изобретать некому, да и незачем.

На вахте у нас сидит Степаныч, а с ним — попугай Кеша, жако, серый такой, важный, достался Степанычу от покойного брата-моряка лет десять назад. Птица умная неприлично. Матерных слов, слава богу, не нахваталась — зато повадилась угадывать меню.

Понимаете, в чем штука. Кастрюли у нас на кухне гремят по-разному. Под борщ — один звук, крышки чугунные, тяжелые. Под котлеты — сковородки шкворчат. Кеша это все слышит через открытую форточку от вахты до кухни метров пятнадцать, не больше — и орет заранее рабочим, которые уже в очередь встают: «Ко-от-ле-та! Ко-от-ле-та!»

Мужики ставки стали делать. По пять, по десять рублей — угадает Кеша меню или собьется. Степаныч тем временем зарабатывал на этом небольшую, но стабильную копейку, комиссию брал за организацию тотализатора, чисто символическую.

Дошло до начальника цеха. Тот сначала хотел прекратить это безобразие как «азартные игры на территории режимного предприятия» — а потом сам втянулся, ставил через мастера смены, чтобы не светиться.

Один раз я решила подшутить над всей этой компанией. Готовила рассольник, а кастрюли специально гремела под борщ — чугунные крышки взяла заранее с полки, постучала для звука. Кеша, соответственно, заорал «борщ!» на всю вахту.

Народ ставки сделал. Проиграли все, включая начальника цеха.

Я испугалась, если честно — думала, уволят за самоуправство. А оказалось наоборот: меня теперь каждую пятницу просят сделать «сюрприз недели», специально путать звуки для интриги. Кеша, кстати, обиделся тогда на весь мир дня на три, не разговаривал, только пшено клевал молча. Простил, когда я ему котлетную корочку принесла — маленькую, специально для него.

Совет 27 июля 14:52

Деньги как зеркало его психики

Деньги как зеркало его психики

Как персонаж относится к деньгам — это главная его характеристика. Не его доход, не его профессия, а именно отношение. Копит ли он, когда богат? Тратит ли, когда беден? Деньги для него — это власть, безопасность, свобода или груз? Показать, как человек считает или не считает деньги, как он их дает или не дает, — это значит показать его психику полностью.

Деньги в романе часто используются как фон сюжета. Ошибка. Деньги — это характер. Когда человек впервые зарабатывает деньги, это его момент истины. Когда он их тратит, это показывает его ценности. Когда он их теряет, это показывает его стойкость или хрупкость.

Тип первый: копейка. Персонаж копит всегда, даже когда богат. Даже в детстве, когда ему было нечего копить. Это часто говорит о ранней бедности, о страхе, что все может закончиться. Такой человек никогда не чувствует себя в безопасности. Деньги для него — это якорь, это доказательство того, что он выжил. Он может иметь миллионы, но каждая копейка для него — спасение.

Тип второй: транжира. Персонаж тратит безразлично, даже когда беден. Деньги для него — это то, что течет сквозь пальцы. Это может быть щедростью (он тратит на других), может быть отсутствием здравого смысла, может быть отчаянием (зачем копить, если все плохо). Такой человек часто оказывается в долгах, потому что никогда не считает.

Тип третий: не видящий денег. Персонаж просто не думает о деньгах. Может быть, потому что они всегда были, может быть, потому что он настолько фокусируется на чем-то другом, что до денег ему нет дела. Такие люди часто бедны на фоне богатства, потому что не приспосабливаются к экономической реальности. Или они богаты невнимательно, тратят или дают, не задумываясь.

Тип четвертый: считающий до гроша. Персонаж знает каждую копейку, которая у него есть. Это не обязательно бедный человек — это может быть и богатый скупец. Он помнит каждый потраченный рубль, каждый полученный гривен. Деньги для него — это язык, это способ контроля. Когда он дает деньги, это всегда болезненно, даже если он может позволить себе потерю.

Тип пятый: дарящий. Персонаж отдает без расчета. Может быть, потому что он щедрый, может быть, потому что деньги ничего не значат для него, может быть, потому что он хочет откупиться от вины. Такие персонажи часто оказываются использованными, потому что люди знают, что от них можно получить. Или они находят смысл в том, чтобы помогать, и это их спасает.

Покажи, как персонаж работает с деньгами в начале книги, и ты можешь предсказать, как он поступит в кризис. Копейка будет копить даже в конце света. Транжира будет тратить даже когда умирает. Деньги — это не деталь, это его ДНК.

Новости 27 июля 14:49

Первое издание 'Мцыри' Лермонтова стоит сейчас на аукционе — его цена удивила даже опытных коллекционеров

Первое издание 'Мцыри' Лермонтова стоит сейчас на аукционе — его цена удивила даже опытных коллекционеров

Есть такое занятие — охотиться на редкие книги. Люди, которые этим занимаются, называют себя коллекционерами, но на самом деле это охотники. Они ловят первые издания, автографы, редкие печатные версии. И когда добывают добычу, то поступают как охотники: вешают трофей на стену и хвастаются друзьям.

Недавно на аукционе 'Sotheby's' в Лондоне появилась редкость. Первое издание 'Мцыри' Лермонтова. 1840 год. Из собрания какого-то русского дворянина, потом перешло в руки английского коллекционера, теперь вот попало на аукцион.

Повэма известна, разумеется. Все ее читают в школе (ну, те, кто находит силы дочитать про грузинского мальчика, который сбежал из монастыря). Но это не просто экземпляр. Это первое издание. 1840 года.

Вот вещи, которые эксперты смотрят на такие издания: сохранность переплета (у этого переплет кожаный, но потертый), наличие всех страниц (есть), пометки владельца (есть красивые дарственные пометки XVIII века почерком), прижившие следы других изданий, свидетельствующие о том, что книга читалась и ценилась.

Первоначально эксперты оценили находку в 150 тысяч фунтов. Это уже было много. Но потом — ближайший аукцион, и цена просто взлетает. Два коллекционера начинают драться. Один из них — британский филантроп, известный собиранием русской литературы. Второй — неизвестный, но, похоже, богатый (очень богатый) человек. Может быть, русский, может быть, американец, может быть, просто сумасшедший.

Цена достигает 320 тысяч фунтов. (Для контекста: за эту сумму можно было бы купить хороший дом в пригороде Лондона.)

В конце концов, выигрывает неизвестный. И комната замирает. Потому что это был новый рекорд. Ни одна русская романтическая поэма XX века никогда не продавалась за такую цену.

Что это означает? С одной стороны, ничего не означает. Это просто рынок редких книг, там люди эксцентричные, и иногда люди переплачивают. С другой стороны — это означает, что мировой культурный истеблишмент признает ценность русской литературы. Что она стоит дороже, чем французской, чем английской литературы того же периода.

Литературоведы, конечно, уже спешат написать статьи. 'Мировой рынок редких книг переоценивает значение русской поэмы', или наоборот, 'Наконец, справедливость восторжествовала'.

Но факт есть факт: какой-то (очень) богатый человек думает, что эта книга стоит 320 тысяч фунтов. И 319 других людей согласны, что она стоит почти столько же.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд