Записка первая. О приобретении, которого не следовало делать
Я, Мортимер Блэквуд, дипломированный оценщик антиквариата, член Королевского общества знатоков прекрасного (секция «Живопись, сомнительная и не очень»), сорока трех лет от роду, холост по убеждению и толст по призванию, имею честь засвидетельствовать нижеследующее.
Двадцать третьего ноября 189* года на аукционе в доме Кристи я приобрел портрет.
Это было ошибкой.
Впрочем, я забегаю вперед. Позвольте начать с обстоятельств, которые привели меня к этому роковому — я не преувеличиваю — приобретению.
На аукцион я попал случайно. То есть не совсем случайно — я шел мимо и зашел, что, строго говоря, является актом воли, а не случая, но воля моя была направлена исключительно на то, чтобы спрятаться от дождя. Лондонский ноябрь, как известно, представляет собой не столько время года, сколько способ существования — мокрый, серый и неизбежный.
В зале было тепло и пахло старым деревом. Продавали, как обычно, наследство какого-то разорившегося аристократа — фамильные портреты, которые семья наконец-то могла выставить за дверь, не оскорбив покойных. Публика была скучная: три торговца с Портобелло-роуд, вдова в черном, которая, судя по всему, скупала все подряд, и молодой человек с блокнотом, который ничего не покупал, а только записывал — вероятно, журналист.
Портрет был в шестом лоте. «Неизвестный молодой человек. Масло, холст. Художник — предположительно Бэзил Холлуорд, около 186* года».
Я насторожился. Холлуорд — имя, которое кое-что значит для тех, кто в теме. Блестящий портретист. Погиб при невыясненных обстоятельствах. Работ сохранилось мало. Если подлинник — стоит целое состояние.
Портрет выставили на мольберт. И я — как бы это сказать — замер.
Молодой человек на портрете был красив. Не просто красив — красив так, как бывают красивы греческие статуи или закаты над Темзой: совершенно и немного пугающе. Золотые волосы, голубые глаза, губы, сложенные в полуулыбку — не насмешливую, не добрую, а какую-то... осведомленную. Как будто он знал о зрителе что-то такое, чего зритель сам о себе не знал.
Но странность была не в красоте. Странность была в сохранности. Краски были свежи, словно картину закончили вчера. Ни одной трещинки, ни потемнения лака — ничего, что выдавало бы тридцатилетний возраст полотна.
— Пять фунтов, — сказал я, потому что мозг мой уже считал прибыль.
— Шесть, — сказала вдова.
— Десять.
Вдова поджала губы и замолчала. Портрет стал моим.
Если бы я знал.
Записка вторая. О первых признаках безумия
Я повесил портрет в кабинете, над камином, между чучелом фазана и гравюрой с видом Брайтона. Смотрелся он там, признаюсь, несколько вызывающе — как герцог на фермерском рынке. Но мне нравилось.
Первые три дня ничего не происходило. Портрет висел. Молодой человек полуулыбался. Я занимался делами — оценивал коллекцию фарфора для мистера Пемберли (завысив стоимость на двенадцать процентов, как обычно) и составлял каталог гобеленов для леди Фэрфакс (занизив на пятнадцать, поскольку леди Фэрфакс была клиенткой скаредной и не заслуживала точности).
На четвертый день я заметил.
Я вернулся из конторы вечером, зажег лампу, сел в кресло, и — молодой человек на портрете хмурился.
Я подошел ближе. Нет, не хмурился — это слишком сильно сказано. Но полуулыбка определенно изменилась. Уголки губ, которые утром были приподняты, теперь находились в горизонтальном положении. Выражение лица из «осведомленного» стало «скептическим».
— Чушь, — сказал я вслух. — Освещение.
Я переставил лампу. Эффект не изменился.
— Нервы, — сказал я. — Переутомление.
Я выпил бренди. Это не помогло портрету, но существенно помогло мне.
На следующее утро я составил безупречно честную оценку китайской вазы для доктора Стерна. Не из принципа — просто доктор Стерн был другом моего покойного отца, и мошенничать в этом направлении было бы как-то уж совсем неловко.
Вернулся домой. Посмотрел на портрет.
Полуулыбка вернулась.
Я сел. Встал. Снова сел. Подошел к портрету. Отошел. Снял пенсне, протер, надел, посмотрел снова.
Улыбается. Определенно улыбается. Не широко, не радостно — но одобрительно. Как профессор, чей бестолковый студент наконец-то правильно склонил латинский глагол.
— О нет, — сказал я. — Нет, нет, нет.
Записка третья. Об эксперименте, который не следовало проводить
Человек науки — а я, несмотря на профессию, льщу себя принадлежностью к людям рационального склада — не имеет права отвергать гипотезу, не проверив ее экспериментально.
Я решил проверить.
В понедельник я намеренно завысил оценку серебряного сервиза миссис Хэмптон на тридцать процентов. Пришел домой. Портрет — мрачнее тучи. Губы сжаты, между бровями — складка, которой, я готов поклясться, раньше не было.
Во вторник я дал абсолютно честную оценку коллекции миниатюр мистера Уиткомба. Более того — указал ему, что две миниатюры, которые он считал работой Хиллиарда, на самом деле принадлежат кисти его менее ценного подражателя. Мистер Уиткомб был расстроен. Я потерял комиссионные.
Пришел домой. Портрет сиял. Буквально. Лицо молодого человека светилось таким теплым, радостным одобрением, что мне стало неловко, как бывает неловко, когда хвалят незаслуженно. Или заслуженно, но неожиданно.
В среду я решил усложнить эксперимент. Утром — смошенничал (приписал поддельному Констеблю авторство подлинного). Днем — исправился, позвонил покупателю и честно сказал, что ошибся. Вечером — портрет выглядел задумчиво. Как человек, который видит ваши усилия, ценит их, но не вполне уверен в вашей последовательности.
К пятнице я был в панике.
Записка четвертая. О попытке избавления
Я попытался продать портрет.
Отнес к Фредерику Лоуренсу, торговцу на Бонд-стрит, человеку, который купит у вас что угодно, включая вашу бессмертную душу, если на ней стоит подпись известного мастера.
Фредерик осмотрел портрет. Поцокал языком. Навел лупу.
— Занятная вещь, — сказал он. — Но лицо мне не нравится.
— Что не так с лицом?
— Оно смотрит на меня с неодобрением. Я не покупаю вещи, которые меня не одобряют. Это дурно влияет на пищеварение.
Я забрал портрет.
Попробовал повесить его в чулане. На следующее утро он висел над камином. Я живу один. У меня нет прислуги с чувством юмора. У меня вообще нет прислуги — только приходящая миссис Доджсон, которая по вторникам и пятницам протирает пыль и крадет сахар.
Я поставил портрет лицом к стене. Утром он смотрел в комнату.
Я вынес его в сад. Пошел дождь. Я бросился за ним, потому что — что бы ни происходило — это, возможно, подлинный Холлуорд, и оставлять подлинного Холлуорда под дождем было бы преступлением не только против искусства, но и против моего банковского счета.
Записка пятая. О смирении и его последствиях
Прошел месяц.
Я — Мортимер Блэквуд, человек, который двадцать лет зарабатывал на жизнь искусством приблизительной оценки (термин, который я предпочитаю слову «мошенничество», поскольку он длиннее и звучит солиднее), — стал честен.
Не сразу. Не полностью. Но портрет оказался чертовски эффективным дисциплинарным инструментом. Вы попробуйте жить в одном доме с произведением искусства, которое ежевечерне выносит вам моральный вердикт. Вы не продержитесь и недели.
Мои доходы упали на сорок процентов. Зато портрет улыбался почти постоянно — мягкой, теплой, чуть ироничной улыбкой, в которой я начал находить странное утешение.
Однажды вечером — это был декабрь, снег за окном, камин потрескивает — я сидел перед портретом и разговаривал с ним. Да, я дошел до этого. Мортимер Блэквуд, член Королевского общества, разговаривает с картиной.
— Кто ты такой? — спросил я.
Портрет, разумеется, не ответил. Но улыбка стала шире — буквально на миллиметр, на тень, на дыхание. И в этой тени мне почудилось... сочувствие? Понимание? Что-то очень человеческое, исходящее от масла и холста, от мертвой краски, которая — я все больше в этом убеждался — была чем угодно, но не мертвой.
— Ладно, — сказал я. — Будь по-твоему. Я буду честен. Но если я разорюсь — это на твоей совести.
Молодой человек на портрете смотрел на меня. Полуулыбка, золотые волосы, голубые глаза, знающие что-то, чего не знал я.
И знаете что? Я не разорился. Оказалось — и это, пожалуй, самое поразительное открытие в моей карьере — что честный оценщик в Лондоне не менее востребован, чем нечестный. Даже более. Потому что честных мало, а потребность в них, как выяснилось, велика.
Записка шестая, заключительная. О вещах, которые лучше не объяснять
Портрет висит над моим камином. Я к нему привык. Более того — привязался, что для человека моего склада характера равносильно признанию в любви.
Иногда, по вечерам, мне кажется, что молодой человек на портрете стареет. Совсем чуть-чуть — морщинка у глаза, тень под скулой. Как будто он проживает ту жизнь, которую не дожил. Но это, вероятно, все-таки освещение.
Вероятно.
Я не знаю, кем он был. Я навел справки о Бэзиле Холлуорде: талантлив, исчез бесследно, подозревали убийство. Была какая-то темная история, связанная с неким молодым аристократом — красавцем, повесой, который плохо кончил. Совпадение? Может быть.
А может быть, есть вещи, которые лучше не объяснять.
Я — Мортимер Блэквуд, честный оценщик. Мне этого достаточно.
Портрет улыбается.
Загрузка комментариев...