Культивация

Путь к бессмертию в духе сянься: секты, ци и ступени силы

Горные секты в тумане, наставники с тайнами и ученики с «непригодным» талантом, которые берут упорством. Восточный путь силы — ступень за ступенью.

Фонтан, или Как я себе под окно красоту выхлопотал

Фонтан, или Как я себе под окно красоту выхлопотал

Деньги на наш двор свалились нежданно. Прямо с неба.

Пришла в город программа — «Комфортная среда». Слыхали? Название такое, что уже от одного его на душе делается уютно. И вот на наш двор — обыкновенная пятиэтажка, где отродясь ничего не менялось, кроме управдомов да перегоревших лампочек в подъезде, — выделили полтора миллиона. На благоустройство. Официально.

Я как в чате прочитал — так и сел.

Чат у нас, надо сказать, солидный. «Наш двор», картинка — домик с сердечком, двести тринадцать душ. Обычно там что? То кошка чья потерялась, то машину поперек проезда бросили, то Семеныч ночью опять на баяне «Амурские волны» выводит. А тут — миллионы. И, значит, голосование. Народ сам решает, на что тратить. Демократия, братцы мои. Прямо на телефоне.

Варианта три. Первый — расширить парковку. Второй — детская площадка, с этим, как его, безопасным покрытием, чтоб дите падало и не ушибалось. А третий — фонтан.

Фонтан.

И вот на этом самом слове во мне что-то и щелкнуло. Потому как парковка — это, извините, низко. Это железо. Это выхлоп. Площадка — тоже не мое; своих внуков я по субботам и на закорках доношу, покрытие мне без надобности. А фонтан — это, я вам доложу, культура. Это Петергоф. Это чтоб выйти вечером, сесть на лавочку под струю и — созерцать. Да нет. Наслаждаться.

Ну я и завелся.

Пишу в чат: «Уважаемые соседи! Предлагаю остановить выбор на фонтане как на объекте, повышающем эстетический уровень нашего двора». Складно ведь вышло? Я в молодости стенгазету вел, у меня к слогу способность.

А мне в ответ Витек из второго подъезда — тот самый, что три машины во дворе держит, а сам худой, как жердь: «Дядь Кондрат, какой фонтан. Ставить негде. Давай парковку». И смайлик. Рожа желтая, недовольная.

Вот тут, братцы, во мне гордость и встала на дыбы.

Потому как одно дело — просто голоснуть. А другое — когда тебе поперек. Я, может, и не думал в атаманы лезть. А как Витек смайликом ткнул — все. Понесло.

Стал я, значит, агитировать. По-настоящему. Пенсия у меня свободная, времени — вагон. С утра выхожу с лавочки на пост. Клавдию Ивановну с пятого перехватил у подъезда: «Клавдия Иванна, а помните, как в кино? Струи, брызги, радуга. У вас душа-то есть?» Душа у нее оказалась. Проголосовала за фонтан.

Семеныча взял через баян. «Семеныч, — говорю, — под журчание воды оно и играется задушевнее». Растрогался мужик.

В чате я не вылезал. Что ни час — картинка: фонтаны Барселоны, фонтаны Рима, фонтан «Дружба народов». Народ уж стонать начал, а я знай гну свое. Меня, между прочим, за неделю в этом чате зауважали. «Наш культурный деятель», — Клавдия написала. С сердечком.

А мне только того и надо. Хожу по двору — павлин павлином. Ко мне уж и подходить стали, как к депутату: «Кондрат Иваныч, а лавочку новую пробьете? А качельку?» Я рукой так, значительно: «Проведем вопрос в рабочем порядке». Слыхали, а? Рабочий порядок. У меня и портфеля-то отродясь не было, а тон — министерский.

И вот — день голосования.

Сижу над телефоном, как над картами. Витек со своей парковкой рвется вперед, я — не отстаю. К вечеру народ повалил, и оно, братцы мои, качнулось. В мою сторону. Фонтан — восемьдесят шесть голосов. Парковка — восемьдесят один. Площадка где-то там, в хвосте, с малыми детьми своими.

Победа.

Я в тот вечер, не скрою, коньячку выпил. Одну рюмочку. За культуру. Клавдия в чате написала: «Ура! Спасибо Кондрату Иванычу, пробил!» — и я эту строчку раза четыре перечитал. Как орден примерял.

Поставили фонтан к августу.

Круглый, из серого камня, три струи. Днем — и правда красиво. Радуга, брызги, все как обещал. Стою рядом, руки за спину, принимаю поздравления. Гордость меня распирает — хоть самого в тот фонтан ставь, заместо статуи.

А ставили его, между прочим, вот где. Аккурат под моим окном. Я и не сообразил сперва — обрадовался даже: мне, культурному деятелю, самый вид. По заслугам.

Первую ночь я узнал, что у фонтана есть насос.

Насос, братцы мои, гудит. Ровно, басовито, без передыху — вжжж. Всю ночь. Будто под окном стоит холодильник размером с автобус и думает тяжелую думу. К нему бы я, может, и притерпелся. Но к насосу прилагается молодежь.

Потому как фонтан — это, оказывается, не только Петергоф. Это еще место сбора. И вот они собираются. С гитарой. С колонкой, из которой ухает так, что у меня стекло дрожит. Сидят на бортике, где я мечтал созерцать, и созерцают до четырех утра. А в перерывах — вжжж.

Я было в чат. Робко так: «Уважаемые соседи, а нельзя ли насос на ночь отключать?» А мне Витек — тут как тут, не забыл: «Дядь Кондрат, так это ж культура. Наслаждайтесь». И смайлик. Тот самый. Желтый, довольный.

Сплю я теперь урывками. Купил беруши, оранжевые, в аптеке, за триста сорок. Не берут. Насос сквозь них — как совесть: приглушенно, а насквозь.

В чате меня, конечно, до сих пор помнят. «Культурный деятель». Только теперь без сердечка. А Клавдия Ивановна, та самая, у которой я душу нашел, — она-то на девятом этаже живет. Ей сверху и струй не слыхать. Ей — красиво.

Вот и выходит, братцы мои. Хотел я себе выхлопотать красоту под окно — и выхлопотал. Полную. С радугой, с брызгами и с насосом на всю оставшуюся жизнь.

Парковку-то, между прочим, все равно потом сделали. Где детскую площадку хотели. И Витек там теперь свои три машины держит.

Спит, гад. Как убитый.

Стенгазета, или Как я сам себя пропесочил

Стенгазета, или Как я сам себя пропесочил

Стенгазету у нас в отделе никто делать не хотел.

Дело хлопотное, неблагодарное, а главное — бесплатное. Раз в квартал профорг Лихачева обводила отдел скорбным взглядом, и все разом начинали изучать свои бумаги с таким усердием, будто в них была зашифрована судьба пятилетки.

А я поднял руку.

Не то чтобы мне очень хотелось. Просто есть во мне эта пружинка: когда все отводят глаза, взять и сказать — давайте я. Красиво же. Благородно. Лихачева посмотрела на меня, как на добровольца, шагнувшего под трамвай. С уважением и легкой жалостью.

«Ну, Слонимский, — говорит, — вся надежда на вас. Вы же пишете».

Я действительно писал. В том смысле, что раз в год сочинял заметку в районную газету про наш институт, и ее печатали, урезав до трех строк. Но в отделе это считалось литературой. Инженер, который пишет, — фигура. Вроде говорящей лошади.

Газета называлась «За качество». Ватман, гуашь, заголовок красной тушью — все как у людей. И я решил: сделаю не абы что. Сделаю с огоньком.

Вводить я задумал рубрику. «Уголок сатиры». Чтоб не одни надои перевыполненных планов, а живое слово, легкая шпилька, дружеский, так сказать, укол. Про наши же мелкие грешки. Гуманно. С теплотой.

Затея имела успех, какого я не ждал.

Первым прибежал Мурашкин из планового. Бочком, как всегда, и шепотом: «Аркадий Львович, а вы про меня чего не пишете? Я ж вчера отчет на день раньше сдал». Ему, вишь ты, обидно стало — не попал в сатиру. Как будто это доска почета.

Потом явилась машинистка Зоя. Эта, наоборот, просила пощады. «Только про мои опечатки не надо, — говорит, — а то Пал Иваныч опять припомнит». И положила мне на стол мандарин. Взятка. Первая взятка в моей карьере, и та цитрусовая.

Я ходил по институту большим человеком. Со мной здоровались первыми. В курилке уступали место у окна. Начальник соседнего отдела, который меня отродясь не замечал, вдруг стал звать по имени-отчеству и однажды угостил папиросой. Власть, братцы мои, — штука приятная. Даже такая. Нарисованная гуашью на листе ватмана.

И вот тут-то во мне и разыгралось.

Главной мишенью я выбрал опозданий. Явление у нас было повальное. Народ подтягивался к девяти, к половине десятого, а иные — так, будто заходили в институт по пути, из вежливости. И я развернулся.

Нарисовал я человечка. Заспанного, взъерошенного, с портфелем наперевес — бежит, а часы над проходной показывают без четверти десять. Внизу подписал в рифму, сам сочинил, гордился ужасно:

«Кто приходит на работу,
Как к обеду, — раз в субботу,
Тот, товарищ, не жилец
В нашем деле. Вот и все».

Последняя строчка хромала. Но зато от души.

Человечка я нарисовал обобщенного. Нарочно. Чтоб никого не обидеть, а чтоб каждый узнал себя и устыдился. Тонкая работа. Педагогика.

Вывесил я газету в четверг вечером, в коридоре у лифта, на самом видном месте. Полюбовался. Красиво вышло. Заголовок горит, надои цветут, а в углу — мой человечек бежит и опаздывает на веки вечные.

Пошел домой окрыленный.

А дома, братцы мои, случилась беда простая и вечная, как мир. Будильник.

То ли я его с вечера не завел, увлекшись рифмой, то ли завел, да он в отместку за что-то смолчал — не знаю. Проснулся я от солнца. Солнце било в окно нагло, по-хозяйски, как оно бьет только тогда, когда ты безнадежно проспал.

Часы показывали без десяти десять.

Дальше — как в тумане. Штаны. Рубашка на голое тело, галстук в карман. Портфель. Трамвай, который, разумеется, ушел перед носом — они это чувствуют. Бег. Одышка. Проходная.

Влетаю я в институт — взъерошенный, заспанный, портфель наперевес — и на всем ходу торможу у лифта.

Потому что у лифта — толпа.

Весь отдел. И плановый. И машинистки. И Пал Иваныч. Стоят и смотрят. Не на меня. На газету. А потом — на меня. А потом опять на газету. И обратно.

Я проследил за их взглядами.

Человечек на ватмане бежал, взъерошенный, с портфелем наперевес, а часы над ним показывали без четверти десять. И я стоял под ним — взъерошенный, с портфелем наперевес. Без десяти.

Живая иллюстрация к собственной сатире.

Тишина стояла торжественная. Мурашкин первым не выдержал — хрюкнул. За ним пошло. Смеялись хорошо, от души, без злобы — а это, братцы мои, обиднее всего.

Пал Иваныч подошел, посмотрел на человечка, посмотрел на меня. Долго. Потом крякнул и говорит:

«А что, Слонимский. Похоже. Талант».

Рубрику «Уголок сатиры» с той поры я закрыл. По собственному, можно сказать, желанию.

А человечка того из газеты вырезать не дали. Пал Иваныч лично распорядился оставить. Для, как он выразился, воспитательной работы.

Так я и провисел в коридоре у лифта до самого Нового года. Наглядным пособием. Единственный, между прочим, случай в моей жизни, когда сатира попала точно в цель.

В меня.

Фантастика 15 авг. 16:46

Спи сейчас, плати потом

Виктор заступал в девять.

Склад на выезде из города пах картоном и мышами. Стеллажи уходили в темноту ровными рядами, и где-то в третьем пролете капала вода — капала уже год, чинить никто не собирался. Обход по периметру, семь контрольных точек, шесть мониторов в будке. Работа не бей лежачего. Сиди, смотри в серые квадраты, раз в час доказывай отметкой, что ты вообще живой.

Раньше к утру его выжимало досуха.

Теперь — нет.

Теперь он выходил на рассвете бодрый, даже злой на эту бодрость, будто и не сидел всю ночь в бетонной коробке над трассой. Спасибо приложению. «Досыпай» — так оно называлось, с желтым сурком на иконке, и сурок этот, зараза, подмигивал при запуске. Три часа настоящего сна, а по ощущениям — восемь. Остальное берешь взаймы. У кого, у чего — Виктор не вникал. В рекламе объясняли обтекаемо: «у себя будущего». Мол, доспишь потом, на пенсии, когда время появится. Кредит на отдых. Спи сейчас, плати потом.

Он и платил. Точнее, копил. Цифра в углу экрана росла тихо, как плесень за холодильником. Сорок часов. Шестьдесят. Сто с лишним.

А что делать. Дома была Соня.

Одиннадцать лет, косичка вечно набок, портфель — как у грузчика на пенсии. Виктор растил ее один третий год. Лена ушла к человеку с нормальным графиком, и он ее, если честно, не особо винил: ночные смены семью не держат, они ее крошат по краям, незаметно. Но дочь осталась с ним. И это было единственное, чем он по-настоящему гордился в своей биографии.

Загвоздка в чем. Днем он теперь не отсыпался.

Раньше как жил: пришел со смены, рухнул до обеда, встал разбитый, злой, поплелся забирать Соню. Полдня — коту под хвост. А сейчас смысла валяться не было. «Досыпай» держал его на плаву, и весь этот освободившийся кусок — он отдавал дочери. Уроки. Борщ, который у него наконец стал получаться. Дурацкие мультики, где поют овощи. Разговоры о том, кто в классе с кем поругался и почему Даша теперь не Сонина подруга.

Целый пласт жизни, который раньше он банально проспал.

Красота же.

За все хорошее платишь потом — так его отец говорил. Отец, правда, помер в пятьдесят три, не расплатившись. Ну да ладно.

Соня стала засыпать.

Сначала — на продленке. Классная кинула в чат: «Виктор Палыч, Соня опять уснула на математике. Дома все в порядке?» Он ответил, что все нормально, растет ребенок, перестройка организма. Сам верил примерно наполовину.

Потом — за ужином. Ложка в руке, глаза оловянные, голова клюет к тарелке. Он тормошил: «Сонь, ты чего, а?» Она вздрагивала, улыбалась виновато, будто ее застукали за чем-то стыдным: «Пап, я просто не выспалась». И он отпускал. Дети же спят как убитые. Чего им не выспаться-то.

В ту среду в углу экрана вместо цифры выскочило слово.

Красное.

«ПРОСРОЧКА».

И ниже, мелким, будто извиняясь: «Ваш поставщик сна прекратил переводы. Задолженность будет взыскана в течение 72 часов. Для реструктуризации свяжитесь с поддержкой».

Поставщик. Не «будущее». Поставщик.

Виктор сидел в будке, и капля в третьем пролете отсчитывала секунды за него. Кап. Кап. Он всегда думал, что берет у самого себя — у какого-то дальнего, седого Виктора, который на веранде дачи, которой у него нет, доспит за нынешнего. А оказалось — берет у кого-то. Живого. Прямо сейчас.

Он полез в поддержку. Робот. Потом человек — усталая девочка, судя по голосу, сама на «Досыпае». Она объяснила буднично, как продавщица объясняет, что хлеб черствый:

— У нас же биржа, мужчина. Одни спят лишнее и продают, другие покупают. Вы на дешевом тарифе — у вас донор постоянный, привязанный. Видимо, у донора закончился ресурс. Или отписался.

— Какой донор? Я никого не привязывал.

— Донора привязывают со своей стороны. Кто-то выбрал вас получателем. Обычно это родственники. Проверьте в семейном доступе.

Семейный доступ. Он открыл вкладку, которую ни разу не открывал.

Там было два аккаунта.

Его. И — «Соня 🌙».

Он нажал. Экран развернулся, показал график. Ровные синие столбики уходили вниз каждую ночь, ровно с полуночи. Донор: Соня. Статус: активна. Переведено за месяц — сто двадцать часов. Тариф — «Помощь близкому». В графе «получатель» стояло одно слово, написанное ее рукой в поле для заметки.

«папе».

Виктор сидел очень тихо. Мониторы моргали. Вода капала.

Она подсмотрела, наверное. Увидела, как он тычет в желтого сурка перед сменой. Сама зарегистрировалась — им можно с десяти, если родитель в системе, галочку никто не читает. И каждую ночь, пока он бодрый обходил стеллажи и радовался, что не устал, что успел с ней и уроки, и борщ, — она отдавала ему свой сон. По четыре часа. По пять. Чтобы папа не падал. Чтобы папе хватало на нее же.

Вот почему он все успевал.

Вот почему она клевала носом на математике.

Он ехал домой на первом автобусе и всю дорогу смотрел в окно, где просыпался серый район — киоски, гаражи, женщина выгуливала собаку, которая явно выспалась лучше его дочери. В телефоне висело: «72 часа». Реструктуризация. Перевести долг на донора одним нажатием — так, кстати, предлагала система, мелким шрифтом, галочкой по умолчанию. Долг ушел бы к Соне. И тогда взыскивали бы с нее.

Он снял галочку.

Потом отписал донора. «Соня 🌙» мигнула и погасла.

Дома было тихо. Дочь спала — по-настоящему, в первый раз за месяц по-настоящему, раскинувшись, портфель у кровати разинул рот. На тумбочке заряжался ее телефон, и желтый сурок на экране больше никому не подмигивал.

Виктор сел на пол у кровати. Сто с лишним часов долга висели на нем одном теперь, и в ближайшие трое суток их придется отспать — весь, разом, как коллекторы любят. Три дня он проваляется бревном. Некому будет варить борщ.

Ну и ладно. Ну и пусть.

Он разбудит Лену, попросит забрать дочь на выходные. Скажет — приболел. Не соврет даже.

Соня во сне что-то пробормотала и повернулась. Он поправил ей одеяло и остался сидеть, слушая, как она дышит — ровно, глубоко, на всю ночь вперед. Свой сон. Весь до капли — свой.

За окном вставало солнце. Виктор досидит до него. А платить будет он.

Шутка 15 авг. 16:43

Спринт длиной в сорок семь романов

Энтони Троллоп служил на почте, а романы писал до работы — по двести пятьдесят слов каждые пятнадцать минут, с карманными часами на краю стола. Дописывал роман раньше срока? Тут же, на той же странице, начинал следующий.

Сорок семь романов. Ни одного сорванного дедлайна, ни одного «я перегорел».

Первый в истории человек, закрывший задачу и без паузы взявший из бэклога новую. Просто никто ему не сказал, что так нельзя.

Незаменимый человек: рассказ в духе Аркадия Аверченко

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Юмористические рассказы (новый рассказ в стиле Аверченко)» автора Аркадий Аверченко. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я всегда удивлялся людям, которые уверены, что без них земля перестанет вертеться. Такому человеку хочется сказать: «Голубчик, да ведь она и до вас прекрасно вертелась — правда, немного другим боком».

— Аркадий Аверченко, «Юмористические рассказы (новый рассказ в стиле Аверченко)»

Продолжение

Есть люди, без которых, как известно, ничего на свете сделаться не может. Про них так и говорят: «незаменимый человек». И вот что интересно: сам-то незаменимый человек знает это про себя раньше всех остальных — задолго до того, как об этом догадаются окружающие.

Такой человек был у нас в редакции. Звали его Прохор Матвеевич Гвоздев, служил он корректором, и убежден был, что если он однажды заболеет, то газета не выйдет, город остановится, а земной шар, покряхтев, сойдет с орбиты.

Входил он по утрам так, будто входит не в редакцию, а в осажденную крепость, которую только он один и способен удержать.

— Ну-с, — говорил он, потирая руки и оглядывая нас с выражением полководца, обозревающего необученное войско. — Что бы вы тут все без меня делали, а? Страшно подумать.

Мы не думали. Нам, признаться, было не страшно. Но перечить незаменимому человеку — все равно что объяснять коту, что рыба вообще-то не его. Себе дороже.

Гвоздев ловил опечатки. Это была его страсть, его религия, его, если хотите, способ доказать мирозданию, что оно без него — пропало бы. Он находил опечатку там, где ее не было. Он находил ее там, где ее не могло быть в принципе. Однажды он вычеркнул слово в телеграмме министра, заменил на свое, а когда выяснилось, что у министра было правильно, объявил, что министр — тоже человек и вполне мог ошибиться, а Гвоздев — не мог.

Логика, против которой бессильна артиллерия.

И вот однажды редактор наш, человек тихий и замученный, как все редакторы на свете, решился на страшное. Он вызвал Гвоздева и сказал ему — не глядя в глаза, потому что в глаза такое не говорят:

— Прохор Матвеевич. Голубчик. Вы бы… отдохнули. Недельки две. Съездили бы к морю. А то ведь работаете без роздыху, здоровье — оно не казенное.

Гвоздев побледнел.

Потом покраснел. Потом снова побледнел — вся эта иллюминация проделалась на его лице за какие-нибудь три секунды, и я, глядя на него, подумал, что вот так, должно быть, выглядит человек, которому сообщили, что Солнце решило впредь обходиться без его услуг.

— Вы, — сказал он наконец шепотом, — хотите проверить, выйдет ли газета без меня.

— Да что вы, Прохор Матвеич, помилуйте…

— Хотите. Я вижу. Ну что ж. — Он поднялся во весь рост, маленький, как гвоздь, оправдывающий фамилию. — Пусть. Я поеду. И вы увидите. Вы все увидите, во что превратится эта газета через три дня.

Он уехал.

И вот тут начинается самое интересное.

Первый день без Гвоздева прошел так, как проходят обычные дни: с грехом пополам, с руганью, с двумя пропущенными запятыми, которых, кроме нас, никто и не заметил. Второй день — тоже. Газета выходила. Город стоял, где стоял. Земной шар вертелся с прежним, оскорбительным для Гвоздева равнодушием.

На третий день пришло письмо.

Гвоздев писал с моря. Писал, что здоровье его поправляется скверно, потому что он ни минуты не может думать о здоровье — он думает о газете. «Представляю себе, — писал он, — тот хаос, ту вакханалию опечаток, в которую вы там, без меня, погрузились. Крепитесь. Я скоро вернусь и все исправлю». В конце он приписал: «Вышлите мне последние номера. Хочу оценить размеры катастрофы».

Мы выслали.

Мы, каюсь, были не без греха: мы выслали ему самые чистые номера, какие только вышли, — вычитанные, вылизанные, без единой блохи. Просто чтобы человек не расстраивался у моря.

Лучше бы мы этого не делали.

Через день пришла телеграмма. Всего два слова, но каких! «БЕЗ МЕНЯ ЛУЧШЕ ТЧК». А еще через день Прохор Матвеевич Гвоздев вернулся сам — почерневший, осунувшийся, с лицом человека, у которого отняли смысл жизни и не предложили ничего взамен.

Он вошел тихо. Без «что бы вы тут без меня». Сел за свой стол. Взял гранки. И вдруг я увидел, как он — незаменимый, непогрешимый, вычеркивавший министров — сгорбился над листом и стал искать опечатку с такой отчаянной, почти детской надеждой, с какой ищут не ошибку, а собственную нужность.

И не находил.

И тогда мы — весь стол, все, не сговариваясь, — стали делать опечатки нарочно. По одной в день. Маленькой, безобидной, но такой, чтобы он нашел. Чтобы вечером он поднял голову, потряс гранками и сказал, оживая на глазах:

— Ну вот! Что бы вы без меня делали, а? Страшно подумать!

И мы соглашались. Хором. От всей души.

Потому что, скажу я вам, нет на свете более несчастного создания, чем незаменимый человек, которому доказали, что он заменим. И нет добрее дела, чем позволить ему этого никогда не узнать.

Новости 15 авг. 16:38

Найдены письма королевы Виктории об «отвратительной» книге — и критики были солидарны с ней

Найдены письма королевы Виктории об «отвратительной» книге — и критики были солидарны с ней

Королевы, как и все люди, имеют свои вкусы и предубеждения. Вопрос только в том, имеют ли они право их иметь. Вишистокский архив, недавно открытый для исследования в полном объеме, содержит письма королевы Виктории, адресованные ее приватному секретарю, в которых монархиня обсуждает один из ключевых романов викторианской эпохи.

Роман вызвал общественный резонанс. Рецензенты его критиковали. Читающая публика была поделена. Но королева Виктория выразилась о нем с такой остротой, что ее слова кажутся парадоксальными даже спустя полтора столетия. Она писала о произведении как об «отвратительно безнравственном, способном развратить ум любого читателя, особенно женщин и молодых людей».

Но вот что интересно: критики ее времени писали почти то же самое. Рецензенты были скандализированы. Газеты требовали запретить книгу. Церковь вступила в дебаты. Казалось, что королева просто присоединилась к общему хору негодования. Однако анализ ее писем показывает нечто иное.

Виктория не возмущалась произведением в целом. Ее шокировала конкретная сцена — описание женского персонажа в момент его кризиса совести. Королева писала, что эта сцена «посягает на святость женского достоинства» и что автор позволил себе вторгнуться в тот внутренний мир женщины, который должен оставаться приватным. Далее — замечательная фраза: «Если даже я, королева, допускаю, что мои чувства являются моим личным достоянием, неписанной, невидимой святыней, то как может писатель позволить себе раскрыть это на страницах романа для всеобщего потребления?»

Оказывается, критики и королева были возмущены разными вещами. Критиков шокировали сексуальные намеки, социальные вызовы, моральная амбивалентность. Королевы шокировало вторжение в психологическое пространство — нарушение приватности внутреннего мира. Она видела в этом посягательство на святость личности.

В одном письме Виктория даже допускает: может быть, автор и талантлив. Может быть, его техника написания поразительна. Но талант не оправдывает вторжение. Она цитирует строку из романа и рядом пишет: «Это не литература. Это насилие над читателем. Писатель заставляет нас смотреть на то, что не должно быть видимо.»

Самое трогательное письмо датировано несколькими месяцами позже. Виктория признается, что все же прочитала роман полностью, несмотря на свой протест. Ее пересилило любопытство, ее желание понять, что могло побудить писателя на такое. Она пишет: «Я силюсь найти объяснение. Может быть, он сам страдает чем-то, что вынуждает его таким образом вскрывать раны человеческой натуры? Но это не оправдание. Боль автора не должна становиться болью читателя.»

Сейчас литературоведы спорят о значении этих писем. Некоторые видят в них консервативный взгляд монархини, которая не готова была к модернистским экспериментам. Другие подозревают нечто иное — глубокое, даже философское понимание границ между искусством и вторжением, между литературой и нарушением приватности.

Одна из современных критиков написала: «Виктория была права, но не по тем причинам, которые она называла. Она интуитивно почувствовала, что модернизм в литературе — это не просто новый стиль. Это принципиальный пересмотр договора между писателем и читателем, между персонажем и автором. И этот пересмотр происходит без согласия персонажей.»

Совет 15 авг. 16:35

Микроритм фразы как микроотражение психики

Микроритм фразы как микроотражение психики

Не просто считай слоги — чувствуй музыку фразы. Фраза с одиночными слогами звучит резко, разломано. Фраза с длинными словами течет медленно, как мед. Героя, который в панике, нельзя описывать предложениями со спокойным ритмом. Его панику должна слышать в том, как запинается сама речь, как спотыкаются слова. Это не метр стиха; это микрофизиология языка, которая отражает психику.

Звук — это психология. Не метафорически, а буквально. Когда читатель видит слово 'щелкнуть', его ухо слышит щелчок. Когда видит 'тянуть', речь замедляется. Это не поэтическая условность. Это физиология восприятия. И если ты пишешь о герое, который в панике, ты должен выбирать слова, которые сами звучат в спешке.

Вот техника: напиши одну фразу о герое, который спокоен. Может быть: 'Он медленно прошел по комнате, размышляя о прошлом.' Длинные слова. Медленный ритм. Теперь напиши о том же герое в панике: 'Он бежал. Ноги. Дверь. Стоп.' Одиночные слоги. Короткие слова. Фраза спотыкается сама о себя.

Или вот еще: герой говорит о своей любви спокойно: 'Я люблю ее медленной, глубокой любовью, которая вросла в меня, как корни дерева.' Звук этого предложения — долгий вздох. Оно течет. Теперь герой говорит о той же любви, но испугавшись, что потеряет ее: 'Люблю. Боюсь. Уходит. Нет.' Фраза распадается. Слова скатываются вниз, как камни с горы.

Нет ничего случайного в звучании слова. Слово 'пыль' звучит мягче, чем 'кровь'. Слово 'прозрачный' течет дольше, чем 'ясный'. Когда ты выбираешь слово, ты выбираешь не только его смысл, но его звуковую психологию. И если герой — это человек, который застрял, его речь должна звучать застрявшей. Если герой освобождается, звучание его слов должно расправляться, как крылья.

Марина Цветаева была почти сумасшедшей по отношению к звучанию слова. Ее стихи — это не просто смысл, это музыка, которая отражает каждый поворот психики героини. Слова в ее стихах не только значат что-то, они звучат как то, что значат. Это внимание к микроритму, к тому, как фраза дышит, как она спешит или медлит, как она поет или кричит. Это самый глубокий уровень писательского мастерства: когда звучание фразы становится зеркалом внутреннего мира.

Угадай книгу 15 авг. 16:31

Русский бунт в словах классика: угадайте шедевр Пушкина

Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!

Из какой книги этот отрывок?

Хайку 15 авг. 16:30

Листок со слов

Упал лист со слов
На странице светит жар
Герой, уходит

Попаданцы 15 авг. 16:31

Диагностика для голема: с чего начать в чужом мире

Костя Морозов чинил «Лады» в гаражном кооперативе «Волна» на окраине Тольятти семнадцать лет.

Знал каждую болячку восьмерки. Умел на слух определить, где стучит — в клапанах, в подшипнике или в голове у клиента. Не верил ни в бога, ни в гороскопы, ни в то, что его жизнь когда-нибудь свернет с накатанной колеи «гараж — пиво — гараж».

Зря не верил.

В тот вторник он полез под смотровую яму за ключом на семнадцать, который, зараза, укатился в самый дальний угол. Нагнулся. Потянулся. Пол под коленом хрустнул — не бетон, а вроде как сухая ветка, — и Костю потянуло вниз. Не в яму. Сквозь.

Выпал он на траву. Настоящую, пахнущую скошенным сеном и почему-то озоном, как после грозы или рядом с работающим сварочником.

— Ну е-мое, — сказал Костя небу.

Небо было двухцветное. Половина как половина, а вторая — зеленоватая, будто кто-то пролил на нее антифриз.

Перед глазами вспыхнули буквы. Прямо в воздухе, полупрозрачные, как отражение в лобовом стекле ночью.

[Инициализация странника. Мир: Шестерня. Ваш класс определяется по вашему главному навыку...]
[Навык определен: Ремесленник (механика). Уровень 1.]
[Сила: 4. Ловкость: 6. Смекалка: 8.]

— Смекалка восемь, — прочитал Костя вслух. — А сила четыре. Обидно, но справедливо.

Он сел. Осмотрелся.

Луг. За лугом — дорога, мощенная плитами. А по дороге, лязгая и кряхтя, брел... ну, человек не человек. Железный мужик метра под три, весь из клепаных пластин, с котлом вместо живота и парой рук, одна из которых висела плетью и волочилась по земле, высекая искры.

Голем споткнулся. Завалился набок. Из сочленения плеча ударил пар — тонкой злой струйкой, с тем самым свистом, который Костя за семнадцать лет выучил лучше собственного имени.

Прокладку пробило. Классика.

Рядом с големом суетился мужичок в кожаном фартуке. Тыкал в железного какой-то светящейся палкой, бормотал, а палка гасла все быстрее. Мужичок ругался на языке, которого Костя не знал, но интонацию понял без перевода: «да чтоб тебя, опять».

Костя подошел. Земная привычка — если кто-то ковыряется в поломке и матерится, надо подойти и дать совет, даже если тебя не просят. Особенно если не просят.

— Пар травит, — сказал он, тыча пальцем в плечо голема. — Прокладку менять надо. Или хоть подтянуть, пока новую не найдешь.

Мужичок обернулся. Уставился. Что-то залопотал.

В воздухе снова мигнуло:
[Языковой барьер. Хотите потратить 1 очко Смекалки на изучение наречия?]

— Валяй, — буркнул Костя.

В голове будто кто-то повернул ключ в замке. Щелк. Бормотание мужичка вдруг стало словами.

— ...бесполезно, кристалл сядет, и все, тащи его на слом, — договаривал тот. — А новый мастер-каркас мне не по карману, у меня всего два големщика в округе, и оба дерут втридорога...

— Погоди со сломом, — перебил Костя. — Дай гляну.

Он обошел железного. Присел. И тут его накрыло тем родным, спокойным чувством, которое приходило всегда, когда под руками была понятная поломка. Не важно, восьмерка это или трехметровый механический болван на паровой тяге. Железо оно и есть железо. У него все логично. Это люди врут, а гайка — никогда.

Плечевой узел он раскрутил за десять минут. Инструмента не было, но Костя нашел в траве свой ключ на семнадцать — тот самый, что укатился в яме и, видимо, провалился следом. Родной. Теплый еще.

Прокладка и правда сгорела. А запасной — нет.

Костя подумал.

Снял с себя ремень. Кожаный, советский еще, отцовский. Вырезал из него ножом кружок по размеру. Вставил.

— Временно, — сказал он мужичку. — На неделю хватит. Потом нормальную ставь, из... не знаю, что тут у вас, из асбеста, из чего.

Собрал обратно. Затянул. Кивнул мужичку — заводи, мол.

Голем зашипел. Котел в брюхе булькнул, набирая давление. Пластины дрогнули. Железный поднялся — сначала на колено, потом в полный рост, — и висевшая плетью рука вдруг ожила, сжалась в кулак и разжалась.

Пар из плеча не шел.

[Задание выполнено: Первый ремонт. +200 опыта.]
[Уровень 2. Новый навык: Полевая смекалка (используйте подручные средства как замену деталей).]

Мужичок молчал. Потом схватил Костю за руку и затряс ее так, что чуть не выдернул из плеча.

— Ты... ты знаешь Устройство, — выдохнул он с придыханием, будто это было что-то святое. — У нас големщики годами учат чертежи и все равно боятся лезть внутрь. А ты вот так, ремнем... Кто тебя учил?

— Тольяттинский политех, — честно сказал Костя. — Заочно. Три курса.

Мужичка звали Гвор. Он держал мастерскую в городке под названием Шкив — и, как выяснилось за кружкой местного пива (теплого, кислого, но пиво же, святое дело), в этом мире творилось неладное.

Големы дохли.

Не просто ломались — ломались все и разом, по всей округе, будто кто-то подсыпал в них песка. А големы тут — это все. Пахота, стройка, вода из колодцев, оборона от степных тварей. Без них город за месяц лег бы и не встал.

— Мастер-каркасы делают только в Столице, — говорил Гвор, понизив голос. — А оттуда уже полгода ни одного каравана. И знаешь, что я думаю?

— Что кто-то specально гадит, — сказал Костя.

Он не удивился. За семнадцать лет в гараже он повидал достаточно, чтобы знать: если ломается один — виновата деталь, если ломаются все — виноват человек. Всегда человек. Кому-то выгодно, чтоб город остался без рук.

— Слушай, Гвор, — Костя отхлебнул кислятины и поморщился. — Ты мне вот что скажи. Эти дохлые железяки — где они? Все?

— На свалке за городом. Гора уже с холм.

— Отведешь?

Он сам не понял, зачем сказал. Домой хотелось — до одури, до слез почти. К своей яме, к своей восьмерке, к теплому пиву из холодильника «Бирюса». Но было в этом что-то такое... неправильное. Целый город железных мужиков лежит на свалке, и никто не догадался просто разобраться, отчего.

Потому что для них это магия. А для Кости — работа.

Свалка встретила их запахом ржавчины и той особой тишиной, что стоит на кладбищах техники. Костя лазил по горе мертвых големов до темноты. Вскрывал брюхо за брюхом. Смотрел на кристаллы-сердца.

И на десятом големе понял.

Кристаллы были целые. Все. А вот питающие каналы — тонкие медные трубки, гнавшие энергию от сердца к суставам, — забиты одинаковой серой дрянью. Похожей на накипь. Как в чайнике, который годами кипятят на жесткой воде.

— Гвор, — тихо сказал Костя. — Вашим големам воду откуда льют? В котлы?

— Из городского акведука. Всем один источник. А что?

Костя выпрямился. В груди что-то екнуло — не от страха, от азарта. Так екает, когда после трех часов возни наконец находишь, почему двигатель троит.

— А то, — сказал он, — что кто-то плеснул вам в акведук какой-то химии. Она осела в трубках и заткнула каналы. Все големы пьют из одного крана — вот все и слегли. Это не проклятье, Гвор. Это отравление системы охлаждения. По-нашему — забитый радиатор.

Он сплюнул на ржавую гору.

— Промыть каналы кислотой, воду — фильтровать. И найти гада, который сыпал. Вот и все колдовство.

[Задание получено: Промывка Шкива. Найдите источник отравления акведука.]
[Внимание: у отравителя тоже есть покровитель. Он уже знает о вас.]

Последняя строчка висела в воздухе чуть дольше остальных. Будто система хотела, чтоб он ее точно прочитал.

Костя усмехнулся. Достал из кармана ключ на семнадцать, подкинул, поймал.

— Ну здравствуй, чужой мир, — сказал он. — Показывай, где у тебя тут главный засорился.

Домой он еще вернется. Обязательно. Но сначала — техобслуживание целого города. С этим он как-нибудь разберется. Дело-то знакомое.

Забитый радиатор он чинил и не такой.

Глазок, или Как я весь подъезд себе на телефон завел

Глазок, или Как я весь подъезд себе на телефон завел

Есть люди, которые ставят на телефон домофон, чтоб дверь открывать. А я, братцы мои, по гордыне своей поставил его, чтоб за всем подъездом приглядывать.

Разница вроде пустячная. А вышло из нее цельное происшествие.

Внук Валерка настроил. Тыкал пальцем минуты три, а после говорит: «Все, дед. Теперь у тебя камера в телефоне. Кто в подъезд входит — ты видишь». И ушел. А я остался. С камерой.

И, братцы мои, пропал.

Потому как одно дело — жить в подъезде. И совсем другое — этот подъезд, можно сказать, созерцать. Сверху. Как некоторое божество. Лежу на диване, а на экранчике — дверь, коврик, лужа от вчерашнего дождя и весь, как на ладони, наш проходной народ.

Первой попалась Клавдия Ивановна из четвертой. Вошла с двумя пакетами, а в пакетах — я разглядел — не то арбуз, не то дыня, точно не скажу, экран маленький. Но факт зафиксировал. После — Семин со второго этажа. Этот вошел, постоял, чего-то в почтовом ящике поковырял и вышел обратно. Подозрительно. Я так себе и отметил: подозрительно.

К среде я знал про подъезд больше, чем сам подъезд про себя.

И тут, братцы мои, в человеке просыпается должность. Не служба, нет — а именно должность, которую тебе никто не давал, а ты ее сам себе взял и уже несешь с достоинством. Завел я в домовом чате обычай. Пишу: «14:20. К третьему подъезду подходил гражданин в желтой куртке, звонил, не открыли, ушел». И — точка. Строго. Как в протоколе.

Народ сперва оторопел.

А после — потянулся. «Иван Тимофеич, а к нам-то никто чужой не заходил?» «Иван Тимофеич, гляньте, не мой ли зять во двор въехал?» И я гляжу. И докладываю. И, не скрою, млею. Потому как впервые за семь лет пенсии я сделался в доме человеком нужным. Око. Не хухры-мухры.

Жена говорит: «Ты б, Тимофеич, поел». А я ей: «Погоди. Не видишь — у нас курьер под камерой».

Дошло до того, что стал я курьеров считать. Который к кому, да с каким коробом, да во сколько. Одна дама с восьмого этажа за неделю приняла девять посылок. Девять! Я эту цифру в чат вынес, как ученый — открытие. Дескать, вот куда народные деньги утекают. Дама обиделась. А я что? Я не со зла. Я по науке.

Славы мне было — на весь стояк.

А теперь, братцы мои, про то, как эта самая слава меня и переехала. Аккуратно. Своим же колесом.

Вышел я в ночь мусор вынести. В чем был — в тапках на босу ногу да в трениках, которые, прямо скажу, видали лучшие пятилетки. Дверь за собой — хлоп. И только она хлопнула, я и вспомнил, что ключи-то — там. Внутри. На тумбочке. Рядом с телефоном, в котором весь мой подъезд.

Четвертый час. Темнота. Стою я на площадке в этих трениках — и, между прочим, на той самой камере, под которой две недели весь дом строил.

Звоню в квартиру. Не открывает жена — спит, глухая на левое ухо. Тыкаю кнопки домофона снизу — сам себе, дурак, звоню, будто оттуда кто ответит. Пляшу вокруг двери. Присел к щели, шепчу: «Маруся! Маруся, отвори!» — а сам, чтоб согреться, эдак с ноги на ногу, с ноги на ногу. И руками машу. Картина, прямо скажу, для потомков.

Минут сорок я так проплясал. Или двадцать. Или час — кто ж в тапках считает.

Открыл наконец Семин со второго — тот самый, подозрительный. Спустился на шум, впустил, еще и одеяло свое старое дал. Хороший, оказалось, человек. А я его две недели в чат заносил.

Лег я под утро. И — успокоился было.

Да рано.

Потому как камера, братцы мои, она не только мне в телефон глядит. Она всем глядит. У кого приложение стоит. А стоит оно, как выяснилось, у полподъезда — я ж сам их и научил, я ж сам всех и подсадил на это дело.

Просыпаюсь в девять. А в домовом чате — уже сорок два сообщения. И сверху видеозапись. Три минуты. Как гражданин в трениках приседает к двери, машет руками и что-то нежно шепчет в замочную скважину. И подпись, чужой рукой, аккуратно, точь-в-точь как я две недели писал:

«03:47. К четвертой квартире подходил подозрительный гражданин. Вел себя странно. Личность устанавливается».

Установили. Личность-то. Быстро установили — я ж их сам и выучил, как это делается.

Шутка 15 авг. 16:34

Спойлер от полоски прогресса

Электронная книга внизу показывает: «прочитано 94%». И как раз на этих девяноста четырех героя ведут на казнь — все, конец.

Я спокоен. На похороны, речь у могилы и эпилог оставшихся шести процентов не хватит. Значит, выкрутится.

Выкрутился. Спойлер мне выдал не злодей — полоска прогресса внизу экрана. Бумага хотя бы молчала до последней страницы.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг