Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 30 окт. 11:08

Самую пьяную книгу России впервые напечатали в журнале «Трезвость и культура». Как так вышло?

Самую пьяную книгу России впервые напечатали в журнале «Трезвость и культура». Как так вышло?

Представьте редакцию журнала «Трезвость и культура». Восемьдесят восьмой год, борьба с пьянством в разгаре, плакаты, лекции, указы. И вот на столе — рукопись, где человек сто с лишним страниц подряд едет в электричке и методично, со вкусом, цитируя Гёте и Пушкина, напивается. Они это печатают. Серьёзно.

Так «Москва — Петушки» вернулась на родину. Вернулась, заметьте, не гостьей: почти два десятилетия её читали с машинописных листов, на кухнях, под девиз «только до утра, слышишь, до утра!». Пятая копия через копирку, слепая, расплывшаяся, — и ничего, зачитывали до дыр.

Автор — Венедикт Васильевич Ерофеев. Родился 24 октября 1938 года, то есть ровно 88 лет назад, в посёлке Нива на Кольском полуострове, где зима — не время года, а образ жизни. Отец, начальник железнодорожной станции, в 1939-м оказался арестован; детство прошло, мягко говоря, без уюта, и, как пишут биографы, какое-то время мальчик провёл в детском доме, потому что матери одной было не потянуть.

Золотая медаль. Запомните это.

Школу он окончил блестяще, поступил на филологический факультет МГУ — и вылетел оттуда в 1957-м, не продержавшись и двух лет: прогулы, военная подготовка, вечное «потом схожу». Дальше — педагогические институты в Орехово-Зуеве, Владимире, Коломне. Сценарий тот же, финал тот же, менялись только вокзалы (кстати, это многое объясняет в его будущей книге). А читал он при этом запоем — Библию, Розанова, Достоевского, всё подряд, — читал так, что цитаты потом выскакивали из него сами, в самых неподходящих местах, как пробка из бутылки.

Что делает человек, которого выставили из всех вузов, в стране, где за «тунеядство» могли привлечь? Работает. Грузчик, истопник, приёмщик стеклотары, кабельщик-спайщик на прокладке линий связи. Не анкета, а злая шутка судьбы — ну, дыра, а не анкета, иначе не скажешь. Но именно эта анкета подарила ему главное: бригады, бытовки, электрички, разговоры людей, которым нечего изображать.

Зимой 1969–1970 годов, в одной из таких бытовок, где-то между печкой и мужицким храпом, он написал поэму. Не роман — поэму; жанр выбрал, как Гоголь для «Мёртвых душ», с дерзкой улыбкой. Сюжет проще некуда: Веничка садится на Курском вокзале в электричку до Петушков, где его ждут любимая и младенец-сын и где, по слухам, жасмин не отцветает круглый год. Не доедет. Вместо Петушков окажется в Москве, Кремль, который он всю дорогу пытался найти («Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел»), неожиданно вырастет перед ним в темноте, а четверо встречных вонзят ему в горло шило. Спойлер? Книге больше полувека, потерпите.

Но дело, разумеется, не в сюжете, а в голосе. Главы названы по перегонам — «Серп и Молот — Карачарово», «Карачарово — Чухлинка», — и каждый перегон это маленькая вселенная. Здесь есть коктейли с названиями, которые хочется выбить на камне: «Слеза комсомолки», «Ханаанский бальзам», «Поцелуй тёти Клавы»; рецепты приведены с научной обстоятельностью, и повторять их не стоит — это вам не кулинарная книга. Здесь церковнославянский стоит в одном ряду с вокзальной бранью, а Евангелие — рядом с передовицей «Правды». Он созерцает мироздание... да нет, пялится на него из тамбура, и мироздание, что поразительно, не обижается.

Путь к читателю вышел затейливым. Сначала самиздат, потом — Израиль: в 1973 году поэму напечатал журнал «Ами», потом Париж. А дома — пустота, ни строчки, пока в 1988-м тот самый «Трезвость и культура» (смеялась, говорят, вся Москва) не пустил Веничку в печать. Редакторы, судя по всему, прочитали название главы, решили, что это про дорогу, и вздохнули спокойно. Или просто было не до проверок. Кто теперь выяснит.

Он писал мало. «Записки психопата» — юношеский дневник конца 1950-х; эссе «Василий Розанов глазами эксцентрика» (1973), где он бесцеремонно, с любовью спорит с любимым мыслителем; пьеса «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» (1985) — трагедия, действие которой происходит в психиатрической больнице. Плюс «Записные книжки», вышедшие уже после. Негусто, да. Зато ни одной лишней строчки; редкий случай, когда малый вес — признак не лени, а плотности.

В конце 1980-х ему поставили диагноз — рак горла. Операция, трубка в шее, голос пропал; он общался записками и тихим хрипом. 11 мая 1990 года Ерофеева не стало, ему было 51. Жизнь, которой в литературе позволено всё, повторила финал его собственной книги чуть ли не дословно, и это совпадение до сих пор неприятно читать (впрочем, он бы, наверное, придумал, как это обыграть).

Сказать, что Ерофеев повлиял на литературу, — всё равно что сказать, что дождь повлиял на мокрых. Его фразы живут отдельно от книги: «И немедленно выпил», «Все говорят: Кремль, Кремль» — люди цитируют, не помня откуда. Поэма переведена на десятки языков, по ней ставят спектакли. А главное, он показал, что о самом высоком можно говорить голосом человека из тамбура — и не соврать ни там, ни тут. После него пафос и ирония перестали быть врагами. Без него трудно представить многое в русской прозе девяностых, по-моему, и Пелевина, и Сорокина, хотя оба, возможно, поспорили бы.

Веничка так и не доехал до Петушков. Мы, читатели, тоже: дочитываем, закрываем книгу и через год снова идём на Курский. Автору сегодня исполнилось бы 88, а электричка всё ещё идёт. Жасмин, надо думать, цветёт.

Статья 30 окт. 06:08

Следствие по делу Бублика: как я лишился клиента, пальцем о палец не ударив

Следствие по делу Бублика: как я лишился клиента, пальцем о палец не ударив

Среда, 23:52. Телефон коротко дрогнул на подлокотнике дивана, как задетая струна. Женщина (имени не помню; тогда не спросил, а потом спрашивать стало некого) писала: «Добрый вечер! Можно в субботу записать на стрижку Бублика? Он такс, фена боится, сосиски обожает. Сосиски свои».

Я смотрел документалку про осьминогов. Решение созрело мгновенно: «Отвечу, как досмотрю». Осьминог, если вы не в курсе, обладает тремя сердцами, и, судя по фильму, все три были заняты делами поважнее моих. Досмотрел в 00:40. Будить человека в такое время невежливо, решил я и мысленно похлопал себя по плечу: какой деликатный, какой воспитанный. Заснул с чувством выполненного долга, который, как выяснилось, я не выполнил, а просто сунул под подушку.

В 9:15 я написал бодрое «Доброе утро! Конечно, запишем!» с тремя восклицательными знаками, будто их количество способно вернуть вчерашнее время. Ответ прилетел через минуту: «Спасибо, мы уже записались. Там отвечают сразу». И следом, добивая: «Сосиски, кстати, были свои». Были. Мне даже вкладываться не пришлось.

Заметьте: ничего не произошло. Никто не кричал, не хлопал дверью, не оставлял отзыв на три абзаца капслоком. Просто Бублик теперь стрижётся в другом месте, а в моём календаре на субботу в одиннадцать зияет дыра размером с таксу. Молчание вообще устроено хитро: оно не оставляет чека. Касса не звякнула, значит, ничего и не пропало. У пустоты в бухгалтерии нет строки; в отчёте она выглядит как самый обычный вторник.

Дорого.

Теперь посчитаем честно. Бублик — это не одна стрижка. Это стрижка, шампунь с овсянкой (для чувствительной кожи, так написано в моём прайсе), бантик на ухо и, главное, хозяйка, которая привела бы его через шесть недель, потом ещё раз, потом ещё, а по дороге рассказала бы про меня подруге с двумя корги. Таксы, на минуточку, живут долго. Подставьте свой средний чек, помножьте на число визитов за собачий век — и получите цену одного вечера на диване. Цифру не называю: у каждого она своя, и почти всегда неприятнее, чем хочется. Но билет на осьминогов обошёлся мне дороже любого театра.

Почему так выходит? Мы ведь не злодеи. Просто вопрос всегда прилетает не вовремя: ночью — в разгар жизни, днём — в разгар работы, когда в одной руке фен, на столе вертится спаниель, а в голове прайс, который надо ещё вспомнить и в котором нельзя соврать. Ответить — значит остановиться, найти свободное окно, подобрать слова так, чтобы не прозвучало «ну купите уже хоть что-нибудь». Поэтому откладываем. А «потом» наступает ровно тогда, когда клиент уже ушёл, причём без обиды: он не злился, он просто нашёл того, кто ответил.

Хватит. Я сделал то, что делает нормальный человек, у которого из-под носа увели такса: нанял сотрудника. Платформа «ассИИстент» (https://ассиистент.рф) устроена как приют для работников: заходишь на витрину, а там они сидят. Анна — администратор салона красоты, Сергей — менеджер автосалона, Алиса — менеджер интернет-магазина одежды, Соня — администратор медицинской клиники, Марк — менеджер агентства недвижимости, Гоша — менеджер фитнес-клуба, Мила — менеджер туристического агентства, Феликс — администратор ветклиники, Роберт — администратор автосервиса и Барсик, консультант по всем вопросам. Выбираешь, скармливаешь ему сайт, прайс, правила записи, и минут через пять работник на месте. Не дерево кнопок («если ваша собака боится фена, нажмите тройку»), а нормальный разговор.

Сидит он сразу везде: на сайте, в Telegram, MAX и WhatsApp, и история общения у него одна на всех. Хозяйка спросила в мессенджере, сколько стоит стрижка, вечером зашла на сайт уточнить про овсянку — и её помнят, не переспрашивая, как зовут собаку. Отвечает круглосуточно: и в 23:52, и в 3:10, когда у людей по какой-то причине самые смелые планы насчёт питомцев. Данные заявок хранятся в России, по 152-ФЗ, а телефон и почта клиента в языковую модель не уходят вообще.

Теперь о том, чего он не умеет, — лучше услышать это от меня, чем от разочарованного клиента. Про себя он говорит коротко и честно: «Отвечаю на типовые вопросы и собираю заявки, а сложное передаю живому человеку». Точную цену стрижки он не назовёт, пока мастер не увидел, во что превратилась шерсть (колтуны, знаете ли, прайсу не поддаются). Диагнозов не ставит: Феликс в ветклинике запишет на приём и объяснит, как подготовиться, но лечить по переписке не возьмётся — для этого есть врач. Мастера он не заменяет и фен в руки не берёт. И человеком не прикидывается: ассистент он, ассистентом и зовётся.

Цены, без округлений. Free — 0 ₽: подключаете и смотрите, о чём у вас вообще спрашивают; кому-то этого хватает, чтобы схватиться за голову. «Стандарт» — 3 990 ₽ в месяц: 2 000 сообщений, все каналы вместе с WhatsApp. «Профи» — 12 990 ₽ в месяц, если точек несколько и у каждой свой поток. Процентов роста я обещать не буду: вашего бизнеса я не знаю, я знаю свой диван.

Бублик, увы, не вернулся. Он ходит с чужим бантиком и, по слухам, всем доволен. Я смирился. Молчание оказалось самым дорогим сотрудником в моём штате: зарплату не просит, на больничный не уходит и за всё время не принесло ни копейки. Начать увольнение можно с тарифа Free, он стоит 0 ₽, то есть дешевле одного вечера на диване. А осьминоги подождут. Трёх сердец им на терпение хватит.

Мышеловка, или Как я на общей кухне в охотники вышел

Мышеловка, или Как я на общей кухне в охотники вышел

Порядок я, братцы мои, ставлю выше сытости. Другой проживет весь век в бардаке — набежала мышь, он и рад, все развлечение; а помри оно завтра, никто и не вспомнит, был ли у него на кухне порядок. А я не таковский. Мне подавай систему. Чтоб у каждой кастрюли — полка, у каждого примуса — очередь, а у каждой твари — предел.

И вот через этот самый предел я прошлой зимой на всю квартиру и прогремел. На одной мыши. За четырнадцать рублей с копейками.

Квартира у нас, надо сказать, богатая. Девять комнат, девять семей, одна кухня и один коридор, по которому зимой дует так, что хоть парус ставь. Жили мирно. То есть ругались, конечно, но мирно — по-соседски, без крови.

И вдруг — мышь.

Первой увидала ее Дарья Фоминишна из третьей комнаты. Стояла, помешивала пшенку, глядь — а по-над плинтусом бежит серое. Маленькое, а наглое. Пробежало, на Дарью глазом повело — и в щель. Дарья как закричит. Уронила ложку, чуть кашу не опрокинула. Шум, гам, все сбежались.

И пошло.

Один говорит — это от Семеновых, у них крошки. Семеновы говорят — сами вы крошки, а мышь от инженера Пружкина, у него книги, а в книгах, известно, мыши и заводятся. Инженер обиделся, сказал, что в книгах заводится культура, а не мыши, и ушел, хлопнув дверью.

Словом, виноватых нашли всех сразу. А мышь тем временем бегала себе по ночам и в ус не дула. Ус у ней, я так понимаю, был.

Ну, тут я и выступил.

— Граждане, — говорю, — криком тут не возьмешь. Тут нужен, братцы мои, научный подход. Мышь — она тварь хитрая, но против системы не попрет. Доверьте дело мне.

Доверили. Обрадовались даже — всякий рад спихнуть заботу на дурака.

Пошел я в магазин. Купил мышеловку. Не какую-нибудь — хорошую, с пружиной и медной дощечкой, рубль сорок. Продавец говорит: «Берите, гражданин, не пожалеете, на эту пружину в прошлом годе крысу взяли с кошку ростом». Я взял.

Теперь — приманка. Это, братцы, вопрос тонкий. На сало мышь нынче не идет, мышь нынче пошла культурная. Нужен сыр. И не всякий, а голландский, с духом. Собрал я с комнат по гривеннику. Купил сыру. Зарядил мышеловку, поставил под раковину, лег спать с чувством исполненного долга.

Утром бегу. Сыру — нет. Мышеловка — стоит. Пружина — целая. Мышь — сыта и, надо думать, довольна.

Хм.

Второй вечер. Сыру побольше, насторожку потоньше. Утром — то же самое. Сыр съеден аккуратно, по краешку, будто и не мышь ела, а бухгалтер — чисто, культурно, без следа.

Соседи стали посмеиваться. Дарья Фоминишна прямо так и сказала: «Охотник. Ты, Палыч, не мышь, ты голландский сыр по гривеннику изводишь». А я молчу. Я, братцы, упрямый. Раз сказал система — будет система.

И стал я эту мышь кормить.

Неделю кормил. Другую. Сыр — по двугривенному брусок, а она и в ус не дует, усатая. Я уж и пружину подтягивал, и волосок приспосабливал, и чертежик нарисовал, куда ей ступить. Пружкин-инженер, и тот из гордости подошел, поглядел, сказал: «Тут, Палыч, нужен расчет на спусковой момент». Нарисовал мне момент. Не помогло и это.

А деньги меж тем капают. Я уж со счету сбился, а жена моя не сбилась. Жена у меня по этой части строгая. Но об этом после.

Кончилось все в одну ночь. Насторожил я снасть до того чутко, что она от одного моего дыхания вздрагивала. И ночью — хлоп! Да такой хлоп, что вся квартира вскочила.

Бегу. Свет зажигаю.

А в мышеловке — палец. Дарьи Фоминишны. Она, вишь, среди ночи пришла молочка себе из кастрюльки зачерпнуть, да в потемках и сунулась под раковину — не то за молоком, не то проверить, спит ли мой хваленый зверь.

Крику было — мышь бы со стыда померла, кабы слышала.

Неделю Дарья ходила с пальцем в тряпице и всем рассказывала, как Палыч на нее капкан ставил, извести хотел по злобе. Я оправдывался. Инженер за меня вступился, говорил про спусковой момент, — не помогло. Женщины, братцы, момента не признают.

А мышь? А мышь поймалась сама. На третью ночь после Дарьиного пальца. Тихо так поймалась, буднично, без всякой науки — видать, зазевалась, старая стала, объелась голландским. Утром лежит под раковиной, лапки кверху, и морда сытая-сытая.

Торжествовал я недолго.

Созвали мы по этому случаю собрание. Я уж и речь приготовил, и мышеловку на стол выложил, как медаль. А управдом наш, Гаврилов, человек сухой, при счетах, взял да и подбил итог. При всех.

— Мышеловка, — говорит, — рубль сорок. Сыру за полтора месяца — двенадцать рублей восемьдесят. Палец Дарьи Фоминишны — йод, бинт и моральный ущерб, итого рупь. Всего, граждане, четырнадцать рублей двадцать копеек. За одну, прошу заметить, мышь.

Помолчал и добавляет:

— А кота Ваську из соседнего двора можно взять даром. Он мышей берет без пружины, без сыра и без собрания.

Взяли Ваську.

Васька пришел на другой день, обошел кухню по-хозяйски, понюхал мою знаменитую мышеловку — и смахнул ее хвостом с полки на пол. Пружина — дзынь. Медная дощечка отлетела под плиту, где лежит, я думаю, и поныне.

С тех пор мышей у нас нет. И охотника нет. Есть кот Васька, который спит на моем месте у теплой трубы, и есть я — который на всю квартиру прогремел, да только не тем концом.

А систему я все одно уважаю.

Только теперь — молча.

Папироса, или Как я целую зиму в независимые женщины курила

Папироса, или Как я целую зиму в независимые женщины курила

Независимостью своей я дорожила всегда. Тихой, внутренней — той, которую никто кругом не замечал, а я носила ее в себе, как брошку под воротником: вещь дорогая, но спрятанная так, что и не видно.

Другая женщина весь век проживет при муже, при самоваре, при вязанье — и довольна, как кошка на теплой крышке. А я не такова. Мне мало было жить. Мне надо было жить передовой.

И вот однажды все решилось. За чаем.

У Лидии Карловны, в среду. Аркадий Львович — инженер, с висков седой, — говорил красиво, с паузами, и все за столом замирали, когда он брал паузу, будто и паузу эту полагалось уважать наравне с ним самим.

— Женщина будущего, — сказал он и помолчал (мы замерли), — свободна. Она курит. Она не краснеет. Она, господа, как на Западе.

Тут он посмотрел — не на меня, вообще в пространство. Но мне почудилось, что в пространстве была и я.

Домой я шла пешком. Снег, фонари, все как полагается. А в голове одно, одно, одно: курит. Не краснеет. Как на Западе.

Папиросы я купила назавтра. «Ира», коробка — рубль с чем-то, уж и не помню. Приказчик глянул на меня косо, но завернул; видно, решил — для супруга.

Дома заперлась.

Первая папироса... нет. О первой я рассказывать не стану. Скажу лишь, что кашляла я так, что Пелагея Фоминишна снизу застучала в потолок шваброй и прокричала сквозь пол: ежели я помираю, так чтоб помирала потише, у нее дети спят.

Я не померла. Я стала учиться.

Дело, доложу вам, оказалось тонкое. Это снаружи просто: сунул, зажег, сиди богиней. А на поверку — целая наука, не хуже французского. Как держать. Куда при этом глядеть. Как стряхивать пепел — небрежно, но чтоб не мимо. И главное — лицо.

Лицо должно быть такое, будто тебе все решительно наскучило. Будто ты свободна давным-давно, и куришь не оттого, что учишься, а оттого, что весь мир тебе прискучил еще в прошлом сезоне.

Лицо не выходило. Выходило, как у человека, которому едким дымом ест глаза. Потому что едким дымом и ело.

Три недели. Каждый вечер, при запертой двери, перед трюмо. Пелагея Фоминишна притерпелась и стучать перестала. А муж полагал, что я пишу письма дальней родне, и был доволен, что я при тихом, безобидном деле.

К февралю я могла. Держала — небрежно. Стряхивала — мимо пепельницы ровно настолько, насколько требует изящество. И лицо наконец сделалось. То самое: мне-все-наскучило.

Я была готова. Женщина будущего. Оставалось пустое — чтоб будущее на меня взглянуло.

Случай вышел скоро. Тот же салон у Лидии Карловны, вечер с пирогом и музыкой.

Вечер был в полном разливе. Пирог, свечи, духота; Сонечка за роялем мучила Шопена, а Шопен терпел.

Я выждала. Сразу нельзя — сразу это уже не свобода, а демонстрация. Я выждала, покуда разговор не взошел на высокое, и тогда — спокойно, словно между прочим, — достала коробку. Зажгла.

И, боже мой, как же это вышло! Запястье само легло куда надо. Дым потек вверх тонкой ленточкой. Я откинулась. Лицо — то самое. Я чувствовала на себе взгляды и несла их, как корону.

И тут вошел Аркадий Львович.

Не один.

Под руку с ним — девица. Беленькая, лет девятнадцати, вся будто из сахарной ваты. Леночка. Невеста, как после выяснилось.

Леночка повела носиком, уловила дым, кашлянула — тихонько, в кружевной платочек, — и пролепетала:

— Ах, я не выношу... у меня от этого голова...

И покачнулась.

Аркадий Львович подхватил ее под локоть с таким лицом, точно ловил падающего с неба ангела.

— Вот, господа, — молвил он нежно и, разумеется, с паузой, — вот она, истинная природа женщины. Нежность. Хрупкость. А эту грубую моду курить я, признаться, в дамах не выношу. Есть в ней что-то... провинциальное.

Пауза.

Все посмотрели на меня.

Я сидела с папиросой. Дым все шел вверх — красиво, тонкой ленточкой, будь он неладен. Деться было некуда. Загасить теперь — значит признаться во всем. Не гасить — сидеть провинциалкой при всем честном народе.

Я не загасила.

Полная дама в лиловом, что сидела рядом, наклонилась ко мне и шепнула тепло, по-матерински:

— Вы не убивайтесь, душенька. Это от нервов. У меня золовка тоже курила — от нервов. Полгода брому попила — и как рукой.

Вот и вся моя независимость.

Домой я опять шла пешком. Снег, фонари. Та же дорога, да я уже другая.

Курю я, к слову, и по сей день. Назло. Больше, правда, ни для чего: до Запада я так и не доехала, будущего на мне никто не женил, а бром пить из одного только принципа не стала.

Одно скажу твердо: держу небрежно. Этого у меня уже не отнять.

Полка здоровья, или Я куплю и буду жить вечно

Полка здоровья, или Я куплю и буду жить вечно

Вы вдумайтесь: есть у меня дома полка. Отдельная. Над раковиной. И на ней стоят баночки.

Яркие, пузатые, с крышками, которые надо нажать и повернуть — чтобы, значит, ребенок не добрался до моего здоровья. А я добираюсь. Раз в месяц. Случайно. Когда ищу зубную пасту.

И вот стою я перед ними, как перед строем. А они смотрят. Молча. Укоризненно. Витамины.

Как это началось, дорогие мои? А вот как. Приходит момент — обычно вечером, обычно в среду, обычно когда поясница сказала первое слово, — и человек решает: все. С завтрашнего дня я другой. Я пью воду, я ложусь в десять, я — забочусь о себе.

Забота о себе. Красивое слово. Денег стоит — и немаленьких.

И вот я на маркетплейсе. Ночь. Телефон греется. А я закидываю в корзину. Омега — раз. Магний — два, потому что «от стресса», а стресс у меня как раз от того, что я ночью сижу и покупаю магний. Витамин Д — три, потому что я северный человек и солнца не видел с рождения. Цинк. Коллаген. Какая-то трава с непроизносимым названием, у которой в отзывах женщина написала: «Стала спокойнее, муж доволен». И я подумал — надо. Мужу-то тоже надо, чтоб я был спокойнее.

Приехало. Пункт выдачи. Коробка — с голову. «Это точно витамины?» — говорит девушка. «Это, — говорю, — моя новая жизнь».

Привез. Расставил. Красиво. Как в аптеке, только своя.

Первый день — я орел. Выстроил в ряд, запил водой, проглотил все разом — восемь штук. Внутри забулькало. Но я сильный. Я чувствую, как здоровье заходит.

Второй день — тоже проглотил. Правда, уже с сомнением.

Третий день — я забыл. Вспомнил в обед, на работе, виновато.

А на четвертый, дорогие мои, случилось то, что случается со всеми. Я на них обиделся.

За что? А вот не действуют! Пью я этот коллаген неделю — а кожа как была, так и есть. Где сияние? Где я, которого обещала баночка? Где тот отдохнувший, спокойный человек, которым муж доволен? Нет его. Есть я, усталый, с баночкой в руке, и обе мы друг друга не понимаем.

И вот тут начинается самое интересное. Витамины переезжают.

Сначала они на видном месте — чтоб не забыть. Потом сдвигаются в угол — за пасту. Потом совсем назад, во второй ряд, где уже лежат старые, прошлогодние, из прошлой попытки стать другим человеком. Потому что это ведь не первая полка, друзья! Это уже музей. Археология моего намерения.

Вот баночка весенняя. Вот осенняя. Вот эта — я уже и не помню, от чего. Срок годности — позапрошлый. Внутри что-то слиплось, как мои планы.

А выбросить — не могу. Рука не поднимается. Деньги же. И вдруг — вдруг я начну? Вдруг завтра тот самый вторник, когда я стану орлом?

Жена говорит: «Ты их пьешь?» Я говорю: «Я их храню».

Потому что я, дорогие мои, понял одну вещь. Я покупаю не витамины. Я покупаю чувство, что я уже позаботился. Проглотил — и совесть чиста. Я не бегаю, не высыпаюсь, ем после десяти прямо из холодильника стоя — но у меня полка. У меня магний.

И стоит эта полка. Молчаливая. Дорогая. Как памятник человеку, который очень хотел. Собирался. Почти начал.

А знаете, что самое честное на этой полке? Валерьянка. Старая, копеечная, в темном пузырьке. Вот ее я пью. Регулярно. Каждый раз, когда смотрю на все остальное.

Байки 30 окт. 09:08

Ля на четверть ниже

Ля на четверть ниже

Настраиваю пианино в Минске двадцать девять лет. С собой — камертон, ключ-«молоточек» и сумка, в которой все звенит, даже когда ничего не звенит. Клиенты разные: от консерваторских до тех, кто держит инструмент ради салфетки с вазочкой наверху.

Эльвира Станиславовна с Каменной Горки позвонила в четверг. Пианино «Беларусь», семьдесят четвертый год, лак облез, пыли в два слоя. Сорок лет, сказала она, в нем живет музыка, и вот теперь что-то с ней не так.

Я пришел, открыл крышку, послушал. Строй уехал, но не катастрофически; тут полтона, там четверть — дело житейское. Работал часа три. Ля камертона — четыреста сорок герц, эталон, все честно, все по науке. Закончил, сыграл гамму, аккорд, кусочек Шопена, чтобы совесть была спокойна. Звучало — хоть в филармонию.

Эльвира Станиславовна стояла в дверях, сложив руки на животе. Слушала. Потом подошла, нажала одну клавишу, другую.
— Фальшивит, — сказала.
— Эльвира Станиславовна, это эталон.
— Эталон. Знаю. Только мой Стасик пел на четверть тона ниже.

Я решил, что не расслышал.

— Он очень любил петь, — продолжала она. — «Эхо любви», «Журавли». Голоса никакого, слуха еще меньше. Но пел. А я аккомпанировала. И все сорок лет пианино подстраивали под него. Аркадий Моисеевич, ваш предшественник, золотой был человек, приходил раз в полгода и ставил чуть пониже. Говорил: инструмент должен любить хозяина.

Чуть пониже. Тридцать центов, если по-нашему. Двадцать девять лет стажа, красный диплом училища — и вот такое. Я стоял над раскрытым нутром «Беларуси», как врач, которому предложили лечить здорового. Совесть — одно, а ключ в руке — другое.

Сел и спустил весь строй. Медленно, струна за струной, с ощущением, что подделываю документы.

Эльвира Станиславовна опустилась на стул, взяла первые аккорды «Журавлей». Звучало — как бы это сказать — немного устало и очень по-домашнему. Как тапки.

— Вот, — сказала она. — Теперь слышите? Сейчас он вступит.

Я прислушался. Сам не знаю зачем.

Он, разумеется, не вступил. Но в комнате образовалось место, куда он мог бы вступить, — и место было ровно по размеру. Я тихо собрал сумку и вышел, чтобы не перебить.

Взял шестьдесят рублей, как за обычную настройку. Хотя настраивал я в тот день, строго говоря, не пианино.

Микроистории 30 окт. 08:38

Стол под тополем

Стол под тополем

Дед Миша шестой год играл с Темкой на вкопанном столе под тополем и шестой год проигрывал. С достоинством, вздыхая в нужных местах: «Ну ты зверь».

Он-то знал, что делает. Мальчишке тринадцать, в школе дразнят, мать на сменах; выиграл — значит, в четверг придет снова. Простая арифметика.

Темка тоже знал. Видел, как дед, не раздумывая, сдает ладью; как щурится, будто не заметил шаха, хотя шахи он замечал еще при Брежневе. Видел и молчал. Дед один, дед кормит голубей хлебом из кармана — пусть хоть тут побеждает, хоть иногда.

Дед вел счет в записной книжке, на букву «Ш»: «Поддался — 287».

На последней странице Темкиной тетради по алгебре стояло то же самое. Партий они сыграли двести восемьдесят семь.

Угадай книгу 30 окт. 08:08

Мело, мело по всей земле: угадайте роман по стихам

Мело, мело по всей земле во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела.

Из какой книги этот отрывок?

Тень Феджина, или Что осталось от старого Лондона

Тень Феджина, или Что осталось от старого Лондона

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Приключения Оливера Твиста» автора Чарльз Диккенс. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Возле алтаря старой деревенской церкви висит белая мраморная доска, на которой начертано пока лишь одно слово: «Агнес». В этом склепе нет гроба... Но если души умерших когда-нибудь возвращаются на землю, чтобы посетить места, отмеченные любовью, — любовью, которая сильнее смерти, — то я верю, что тень Агнес витает иногда в этом торжественном приделе.

— Чарльз Диккенс, «Приключения Оливера Твиста»

Продолжение

Говорят, что добро, восторжествовав однажды, торжествует уже навсегда. Так говорят люди, которым повезло родиться при добром очаге и которые по сей день не знают, какого цвета бывает голод. Оливеру Твисту, к его счастью, выпала эта благословенная неосведомленность — почти. Почти, ибо есть вещи, что впитываются в кровь прежде всякого счастья и живут в ней тихо, как уголек под золой.

Минуло двенадцать лет. Оливер сделался молодым джентльменом — стройным, задумчивым, с тем мягким выражением глаз, что свойственно людям, однажды заглянувшим в пропасть и отступившим от ее края. Он изучал право в конторе почтенного мистера Браунлоу, обедал по воскресеньям у камина, и соседи полагали его счастливейшим из смертных. И они не ошибались.

И все же.

В один ноябрьский вечер, когда туман лег на Лондон той желтоватой, удушливой пеленой, в которой тонут и фонари, и совесть, Оливер возвращался пешком через кварталы, куда порядочному человеку соваться не след. Он знал это. Он шел нарочно.

Его вела память.

Улочки здесь не переменились — в отличие от самого Оливера. Те же покосившиеся дома, навалившиеся друг на друга, как пьяные нищие; те же черные провалы окон; та же вонь — смесь гнили, сырости и чего-то неопределимо человеческого, что бывает лишь там, где людей набито больше, чем могут вместить стены. Ребенок в лохмотьях прошмыгнул мимо, бросив на его часовую цепочку взгляд быстрый и голодный — взгляд, который Оливер узнал бы из тысячи. Этим взглядом когда-то смотрел он сам.

Он остановился у одного дома.

Дом как дом. Полусгнившая дверь, ступени, стертые бесчисленными ногами. Здесь когда-то сидел старик — скрюченный, рыжебородый, с вилкой для поджаривания сосисок, которой он помешивал в котелке и в человеческих душах с равным проворством. Феджин. Старого еврея давно повесили — Оливер помнил ту ночь, помнил вой толпы, помнил, как кричал в своей камере безумный старик, цепляясь за прутья. Дом опустел. И все же Оливеру почудилось — да нет, не почудилось, он отчетливо увидел, — что в окне верхнего этажа колыхнулся свет.

Свеча. Чья-то рука ее несла.

— Заблудились, сэр?

Голос раздался за спиной — хриплый, но молодой. Оливер обернулся. Перед ним стоял человек лет тридцати, в приличном, хотя и потертом платье, с лицом смышленым и наглым, и лицо это было Оливеру смутно знакомо.

— Плутишка, — вырвалось у него прежде, чем он успел подумать.

Человек прищурился. А потом расхохотался — коротко, резко, как лают собаки.

— Давненько меня так не величали. Мистер Докинс, с вашего позволения. Джек Докинс, эсквайр. — Он отвесил шутовской поклон. — А вы, стало быть, тот самый Твист. Везунчик. Выбился в люди. Я так и знал, что ты выберешься, — ты всегда был мальчишкой со странностями. Воровать не умел, а жить — выучился.

Оливер смотрел на Ловкого Плута — вот во что превратился мальчик, учивший его вытаскивать платки. Тюрьма. Каторга. Возвращение. Все это читалось на его лице, как надпись на могильном камне.

— Я думал, тебя сослали, — тихо сказал Оливер.

— Ссылали. Я вернулся. — Джек пожал плечами с фатальным безразличием человека, который больше ничего не ждет от жизни и оттого ничего не боится. — Знаешь, Твист, а ведь старый дом-то не пустует. Там, наверху. — Он мотнул головой в сторону светящегося окна. — Детишки. Новые. Всегда находится кто-нибудь, кто подберет голодного щенка и научит его кусаться. Свято место пусто не бывает, так, кажется, говорят твои благодетели?

Что-то дрогнуло у Оливера в груди — не страх, нет. Что-то потяжелее. Будто на плечи ему легла ответственность, о которой он не просил и от которой не мог отказаться.

— Сколько их там?

— А тебе зачем? — Джек впервые взглянул на него серьезно. — Явишься с полисменами? С проповедями? С теплым супом? Эх, Оливер. Их не супом надо спасать. — Он помолчал. — Впрочем, супом тоже. Для начала.

Они стояли друг против друга в желтом тумане — два человека, вышедшие из одной норы и разошедшиеся так далеко, как только могут разойтись дороги. И в эту минуту, под свет чужой свечи в окне проклятого дома, Оливер Твист принял решение.

Он не вернулся домой тем вечером с легким сердцем.

Но он вернулся на следующий — с деньгами, с мистером Браунлоу и с твердым намерением, какое бывает только у тех, кто знает цену одной-единственной протянутой вовремя руке. Ибо он помнил — слишком хорошо помнил, — что и его самого когда-то могли оставить в темноте. А не оставили.

И это, читатель, единственное, что по-настоящему отличает одну человеческую судьбу от другой.

Новости 30 окт. 07:08

Сборник продали в двух экземплярах, по легенде. Полтора года спустя — «Джейн Эйр»

Сборник продали в двух экземплярах, по легенде. Полтора года спустя — «Джейн Эйр»

В мае 1846 года в Лондоне вышла тонкая книжка стихов. Название звучало сухо: «Стихотворения Каррера, Эллис и Эктона Беллов». За этими мужскими именами прятались три дочери сельского пастора из Хоуорта, йоркширской деревушки на вересковых холмах. Шарлотта, Эмили и Энн. Печатались за собственный счет.

Продали, по самым частым подсчетам, два экземпляра. Два.

Представьте себе это. Ты сидишь над тиражом, который почти никто не купил, и думаешь: может, не мое?

Они не бросили. Точнее, бросили стихи — и взялись за прозу.

Шарлотта к тому времени уже работала над романом, и осенью 1847 года лондонское издательство Smith, Elder & Co. выпустило «Джейн Эйр». Автор — Каррер Белл. Книгу читали запоем и спорили до хрипоты: кто эта женщина, которая пишет о страсти, гордости и праве на собственный голос так резко? Вопрос был не праздный. Женщинам того времени печататься под своими именами было непросто, и псевдоним иногда спасал от лишних разговоров, хотя от догадок не спасал никогда.

Эмили в том же декабре выпустила «Грозовой перевал», а Энн — «Агнес Грей». Три книги почти одновременно, три сестры, которых публика еще не до конца понимала. Одни морщились от жестокости «Грозового перевала», другие видели в нем силу, которой английскому роману давно не хватало. Спорили и те и другие, и это, пожалуй, лучший признак.

Что здесь неожиданного? Не то, что сборник не разошелся. Таких сборников тысячи, и большинство так и остается на полках у родственников. Удивительно другое: как быстро три молодые женщины из глухого прихода перешли от двух проданных экземпляров к книгам, которые до сих пор читают в школах и переиздают раз за разом.

Иногда провал — это просто черновик, который еще не понял, кем хочет стать.

В 2026 году исполняется 180 лет со дня выхода того первого сборника. Круглая дата, и повод перечитать не только «Джейн Эйр», но и тот самый сборник — хотя бы из любопытства.

Шутка 30 окт. 06:38

Вокруг света без задержек

Вокруг света без задержек

Филеас Фогг обогнул земной шар за восемьдесят дней. Пароходы, поезда, слон, ни одного опоздания — англичанин, пари, честь клуба.

Отправь его в путь сегодня.

Весь маршрут сорвет одна пересадка: рейс задержали, стыковка сгорела, чемодан улетел в Осло без хозяина.

Восемьдесят дней вокруг света он бы прошел. А трех часов в зоне вылета, под вечное «приносим извинения за доставленные неудобства», не выдержал бы ни один джентльмен. Пари проиграно у стойки регистрации.

Анекдот 29 окт. 15:08

Кто кого испытывает

Кто кого испытывает

Собеседование.
– Берем. Испытательный срок три месяца.
– А платите на нем сколько?
– Половину.
– А работать?
– В полную силу, как все.
– Погодите. Испытываете меня — вы. А плачу за это — я?
– Вот! С первого раза ухватил. Можешь без испытательного. Ты его только что прошел.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй