Попаданцы

Из нашего мира — в чужие: попаданцы, ЛитРПГ и другие миры

Обычный человек засыпает в своей квартире — и просыпается в чужом мире: магия, система уровней, драконьи законы и никакой инструкции. Короткие истории про попаданцев с неожиданными правилами выживания.

Статья 18 июля 12:35

21 год он писал стихи женщине, которую видел от силы раз десять — так появился европейский сонет

21 год он писал стихи женщине, которую видел от силы раз десять — так появился европейский сонет

652 года. Именно столько прошло с 19 июля 1374 года, когда во французском Аркуа нашли старика, уснувшего над рукописью и не проснувшегося. Красивая смерть, литературная — он буквально умер за книгой. Иронично, что писал он в тот момент про Вергилия. Ну как иронично — Петрарка вообще всю жизнь что-то писал про кого-то великого, надеясь встать рядом.

Встал. Причём не туда, куда планировал.

Он был уверен, что его главный труд — это «Африка», латинская поэма о Сципионе Африканском, написанная гекзаметром в подражание Вергилию. Серьёзная вещь. Государственная, если хотите. За неё в 1341 году его короновали лавровым венком в Риме — событие, которое сам Петрарка срежиссировал с упорством продюсера, у которого горит премьера. Письма разослал заранее. Маршрут коронации продумал. Речь написал за месяц. И вот стоит он, лауреат, весь в лавре — а поэму эту сегодня открывает разве что на филфаке, под давлением расписания.

Зато сборник, который он всю жизнь считал баловством — «Canzoniere», 366 стихотворений о любви к некой Лауре, — стал тем самым текстом, из-за которого потом выросли Шекспир, Ронсар и половина влюблённых подростков итальянского Возрождения. Вот такая ирония судьбы: серьёзное забыли, несерьёзное живёт до сих пор.

Кто такая эта Лаура — вопрос отдельный и, честно говоря, слегка неловкий. Историки спорят: то ли реальная женщина, встреченная им в авиньонской церкви в 1327 году, то ли литературная конструкция, слепленная из тоски по идеалу. Известно, что она была замужем. Известно, что Петрарка видел её считаное количество раз за жизнь. Диалога между ними, судя по всему, не случилось вообще — во всяком случае, ни строчки об ответном разговоре он не оставил. Но это не помешало ему двадцать один год посвящать ей сонеты. После её смерти в 1348 году (чума, та самая, «Чёрная») он продолжил писать ещё дольше — уже вдогонку призраку.

Вот тут стоит остановиться и честно сказать: если бы такое поведение описал современный психолог, слово «одержимость» прозвучало бы быстро. Но именно из этой одержимости родилась форма — итальянский сонет, четырнадцать строк, которые потом заимствуют англичане, слегка перекроят и назовут шекспировскими. Без авиньонской церкви и женщины, с которой он толком не общался, не было бы структуры, по которой позже напишет «Сонеты» сам Шекспир. Странная у поэзии генеалогия.

Ещё один парадокс, который любят упускать в школьных учебниках: именно Петрарка изобрёл термин «Тёмные века». Не историки будущего придумали — он сам, находясь внутри собственного XIV столетия, объявил всё, что было после падения Рима и до него самого, провалом. Мраком. Эпохой без света. А себя, соответственно, назначил границей — тем местом, где свет снова включили. Согласитесь, скромностью тут и не пахнет. Но сработало: термин прижился настолько прочно, что мы до сих пор им пользуемся, хотя современные медиевисты морщатся и говорят, что Средневековье было не таким уж и тёмным.

Есть у него ещё одна книга, менее известная широкой публике — «Secretum», «Моя тайна». Написана как диалог с блаженным Августином, только Августин там ненастоящий, придуманный, — по сути, Петрарка спорит сам с собой в двух лицах. Обвиняет себя в тщеславии, в излишней привязанности к славе и к той самой Лауре, оправдывается, снова обвиняет. Читать это — примерно как подглядывать за чужой перепиской с психотерапевтом. Только терапевта нет, есть только он сам, раздвоенный, мучающийся и абсолютно неспособный остановиться.

Вот это, кстати, и есть главное, что он оставил нам — не сонеты даже, а сама идея, что о внутренних терзаниях можно писать честно. До него исповедальность в литературе существовала (вспомним Августина, с которым он и спорит), но именно Петрарка сделал разбор собственной психики литературным жанром для мирянина, не святого, не философа — просто человека с проблемами. Тщеславие. Похоть. Тоска. Всё как у нас с вами, только гекзаметром.

Он, кстати, обожал Цицерона настолько, что писал ему письма. В Рим, в первый век до нашей эры. Зная, что ответа не будет — но естественно, куда там. Это не помешательство, это литературный приём, но приём симптоматичный: человек всю жизнь разговаривал с теми, кто не мог ответить. С мёртвым Цицероном. С недостижимой Лаурой. С придуманным Августином внутри собственной головы. Прямого диалога с живыми у него, кажется, не особо получалось — зато с призраками он был красноречив как никто.

И вот тут — спустя 652 года — стоит спросить: а мы сильно от него ушли? Соцсети полны текстов, адресованных людям, которые их никогда не прочитают. Открытые письма в пустоту. Публичные признания несуществующему соседнику. Тщательно срежиссированные образы себя — совсем как та коронация в Риме, которую он готовил месяцами. Разница разве что в скорости публикации.

Петрарка не изобрёл любовь. Но он изобрёл способ её мучиться публично, красиво и очень, очень долго — и мы, кажется, так и не нашли способ получше.

Статья 18 июля 12:33

Джейн Остин 209 лет считают автором любовных романов. Её письма доказывают обратное

Джейн Остин 209 лет считают автором любовных романов. Её письма доказывают обратное

18 июля 1817 года. Уинчестер, комната над лавкой на Коллледж-стрит. Женщина сорока одного года закрывает глаза в последний раз. Рядом сестра Кассандра. Больше почти никого.

Похоронят её через неделю в Уинчестерском соборе, и на плите высекут длинный текст про добродетель, кротость и христианское смирение покойной — ни слова о том, что при жизни эта женщина написала шесть романов, перевернувших представление о том, как вообще можно писать про любовь, деньги и человеческую глупость, не свалившись при этом в сентиментальную кашу, которой грешили буквально все её современницы. Издателя эпитафия тоже не интересовала. Слово «писательница» появится на плите почти через полвека — его дописали отдельно, будто спохватившись.

Сто десять фунтов. Ровно столько заплатили ей за все права на «Гордость и предубеждение» — не аренда, а продажа целиком, навсегда, без ройялти, без повторных изданий, без ничего. Роман к тому моменту переписывался и вылёживался пятнадцать лет. Первый вариант, названный «Первые впечатления», отец Остин пытался пристроить издателю ещё в 1797-м — отказ пришёл не глядя, даже рукопись не открыли.

Она публиковалась анонимно. На обложках стояло «By a Lady» — «сочинено дамой». Не потому что стеснялась; литература для женщины считалась занятием сомнительным, почти неприличным, а семья Остинов свою репутацию берегла. Даже когда авторство стало секретом Полишинеля и о ней говорили в лондонских салонах, сама она это не подтверждала и не опровергала. Принц-регент, известный повеса и мот, каким-то образом узнал, кто пишет эти книги, и через своего библиотекаря дал понять: следующий роман неплохо бы посвятить ему. Остин посвятила «Эмму». Как она сама писала знакомым — сквозь зубы.

Ирония.

Это, собственно, и есть её главное оружие, и большинство современных читателей его в упор не замечают. Первая фраза «Гордости и предубеждения» — про то, что холостяк с состоянием непременно нуждается в жене, — не романтическое заявление. Это ядовитый экономический тезис. Остин писала не про любовь. Она писала про брачный рынок в стране, где у женщины из хорошей семьи, по сути, было три пути: выйти замуж, остаться нищей приживалкой у родственников или умереть старой девой в чужой гостиной с вязанием в руках. Сама она выбрала третий вариант — по крайней мере, часть его. Замуж так и не вышла, хотя одно предложение приняла — и через сутки передумала.

Сестра сожгла письма. Из предположительно трёх тысяч, которые Джейн отправила за жизнь, до нас дошло около полутора сотен — Кассандра методично уничтожала переписку после её смерти, вырезая ножницами отдельные строчки из тех, что решила оставить. Что там было — злые шутки о соседях, неудобные признания, обычная бытовая желчь — теперь не узнает никто. Осталась причёсанная версия. Ирония в том, что и сама Остин, вероятно, одобрила бы такую редактуру. Она ненавидела, когда её видят настоящей.

При жизни книги продавались скромно. Известность пришла постепенно, лет через тридцать после смерти, когда племянник выпустил её биографию и слепил образ милой тётушки, писавшей в перерывах между вышивкой — образ, который прилип на полвека и мешает до сих пор. На самом деле она писала за маленьким столиком в общей гостиной, специально выбирая место у двери, которая скрипела — скрип предупреждал о гостях, и рукопись успевала спрятаться под другими бумагами.

Сегодня она на десятифунтовой банкноте. В Бате и Чотоне ходят организованные туры по её маршрутам, и люди платят немалые деньги за чай в костюмах эпохи Регентства. «Дневник Бриджит Джонс» — это «Гордость и предубеждение», переодетое в офисный костюм девяностых, причём буквально: сценарист признавалась, что держала роман открытым на столе. «Бестолковые» — это «Эмма», перенесённая в старшую школу Беверли-Хиллз. Мокрая рубашка Колина Фёрта в сериале 1995 года стала отдельным культурным явлением, хотя такой сцены у Остин, разумеется, никогда не было — озеро придумали сценаристы.

Вопрос не в том, почему она популярна спустя двести с лишним лет. Вопрос в том, почему нам так удобно её упрощать. Романтизировать женщину, которая всю жизнь методично высмеивала романтизацию брака, — акт довольно изощрённого неуважения. Но, видимо, так проще продавать открытки с цитатами про любовь на фоне пасторального пейзажа. Настоящая Остин на такой открытке смотрелась бы неуютно — слишком колючий взгляд.

Она умерла, вероятно, не окончив последний роман — «Сэндитон» обрывается на середине сцены, и никто уже не узнает, куда бы он пошёл дальше. Причина смерти до сих пор спорна: болезнь Аддисона, лимфома, отравление мышьяком из лекарств тех лет — версии множатся с каждым новым исследованием архивов. Определённости нет и, вероятно, не будет. Зато есть шесть романов, которые двести девять лет спустя продолжают читать люди, ни разу не бывавшие в Англии эпохи Регентства и понятия не имеющие, что такое майорат.

Это, пожалуй, и есть ответ. Не потому что там любовь побеждает. А потому что там побеждает ум — над глупостью, спесью, деньгами и социальными условностями, которые, если приглядеться, никуда особо не делись за двести лет. Просто теперь у них другие названия.

Предутренний сад

Предутренний сад

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Шепот, робкое дыханье» поэта Афанасий Фет. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца...

— Афанасий Фет, «Шепот, робкое дыханье»

Еще ни звука в темном парке,
еще роса на лепестках,
но там, за прудом, вспыхнул яркий
и робкий отсвет в облаках.

Дохнуло. Дрогнула осока,
и по воде пошла игра —
как будто где-то, недалеко,
проснулась ранняя пора.

Не шелохнется сад росистый,
застыл, дыхание затая;
лишь клен, серебряный и чистый,
роняет капли в зеркала.

О этот миг — ни слов, ни мысли,
одно движение земли;
и звезды, что над садом висли,
в зарю прозрачную ушли.

Молчи, не тронь, не разбудите —
душа, как этот сонный пруд...
Еще мгновение — и в зените
восток, и птицы запоют.

Новости 18 июля 12:17

Семь версий финала: архив Пастернака раскрыл муку творчества над «Живаго»

Семь версий финала: архив Пастернака раскрыл муку творчества над «Живаго»

Письма Пастернака к жене. На первый взгляд — бытовые записки: о доме, холоде, еде. Потом вдруг перелом. О романе. О том, что смерть нельзя описать, можно только обозначить ее молчанием.

Семь черновиков финала найдены в старом портфеле. От мистики к ничему. От «Бог есть» к пустоте. От философских размышлений к одному слову: «конец».

Странно, как это происходит. Писатель мучается ночами. Пишет. Зачеркивает. Пишет заново. И каждый раз — иная кончина Живаго. Иное молчание. На полях пометки рукой: «не то», «банально», «слишком жестоко».

Архивисты (трое, может быть четверо) говорят: это не просто черновики. Это исповедь. Семикратная исповедь человека, осознавшего, что времени мало. Очень мало.

Почерк меняется от начала к концу. От уверенного к дрожащему. Последний вариант карандашом — небрежный, торопливый. Как если бы автор слышал, как стучится в дверь время.

Обратный путь «Атлантиды»: что вез корабль в темном трюме

Обратный путь «Атлантиды»: что вез корабль в темном трюме

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Господин из Сан-Франциско» автора Иван Алексеевич Бунин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Бесчисленные огненные глаза корабля были едва видны за снегом Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но еще громаднее его был корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем.

— Иван Алексеевич Бунин, «Господин из Сан-Франциско»

Продолжение

«Атлантида» шла назад. Та же самая, огромная, вся в огнях; та же музыка вздыхала и гремела в бальном зале, и все те же люди, откушав и переодевшись, кружились под нее, обмахивались, смеялись. А глубоко внизу, в железном чреве, в просмоленном ящике из-под содовой воды, лежал тот, кто еще две недели назад считал себя господином этой жизни.

Никто наверху о нем не помнил. Да и с какой стати? Мертвый — он теперь груз. Кладь. Пункт в судовой ведомости, писанный сухим почерком помощника капитана.

А жена его и дочь ехали в каютах первого класса, и к ним были внимательны, и им сочувствовали — ровно настолько, насколько это входило в стоимость билета, ни граммом больше. Дочь плакала по ночам, зарывшись в холодную подушку; и слезы ее были искренни, и горе настоящее, но и оно, это горе, как-то незаметно приладилось к распорядку дня: к завтраку в десять, к бульону в полдень, к пятичасовому чаю. Человек ко всему привыкает. В том-то и весь ужас — что привыкает.

Море качало.

В трюме было темно, пахло углем, сыростью и той особенной, ни на что не похожей тухлятиной железа, которое всю жизнь мокнет и всю жизнь ржавеет. Крыса пробежала по ящику, посидела, поводила усами и убежала — ей и то было любопытнее, чем людям.

Луиджи — тот самый коридорный, что еще недавно, приседая до полу, стучался в номер и голосом певучим, замирающим спрашивал: «Ha sonato, signore?» — Луиджи теперь, вспоминая покойника, изображал его перед горничными до колик, до слез. Складывал губы трубочкой, надувал щеки, хрипел, закатывал глаза — и девушки визжали, зажимая рты фартуками, и падали друг на дружку. Смешно ведь. Живой человек командовал, а теперь его в ящике везут, как ящик мыла. Как тут не смеяться? Смерть чужая всегда чуточку смешна — покуда не подойдет своя.

В бальном зале играли что-то из «Кармен».

А нанятая пара — красивый молодой человек и тонкая, прелестная девушка с невинно распущенными волосами, — та пара, что за деньги изображала счастливую любовь на потеху скучающей публике, снова танцевала. Он прижимал ее, она гибко клонилась к нему, замирала, и лица их сияли восторгом, и все умилялись; и никто, ни один человек в этом зале не знал, что им обоим давно уже смертельно, до зевоты надоело притворяться, что она была больна, а он груб с нею в каюте, и что настоящая их жизнь — там, за кулисами этого сияющего балагана, тускла и убога, как обои в дешевых номерах.

Они улыбались. За это платили.

Капитан, рыжий человек чудовищной величины и грузности, похожий на огромного идола, изредка показывался людям на мостике. И люди, глядя на него снизу вверх, верили ему, как верят золоченому божку; ибо он один знал курс, знал глубину под килем, знал, сколько железа и мяса несет на себе эта плавучая гостиница. А в самой утробе ее, в девятом кругу, у раскаленных топок, полуголые люди, багровые от пламени, кидали и кидали уголь в ревущие пасти — и пот их шипел, испаряясь, и грохот стоял такой, что своего голоса не слыхать.

Над ними — музыка.

Над музыкой — звезды, которых не видел никто, потому что все смотрели друг на друга.

А над звездами... нет, звезд-то как раз и не было. Вьюга. Тот же самый снег, что мел над Гибралтаром, когда корабль уходил в ночь; будто и не двигались вовсе, будто все это время «Атлантида» стояла на месте, а вокруг нее кружился один и тот же вечный снег, и одна и та же вечная тьма, и одна и та же музыка.

И Дьявол смотрел.

Он все так же стоял на каменных воротах двух миров, громадный, как утес, и следил, следил за уходившим кораблем своими глазами без век. Он не радовался. Ему было незачем радоваться — он и так знал наперед все, до последней мелочи: и кто из этих сияющих, кружащихся, жующих будет следующим; и в каком именно ящике его повезут; и как будет смеяться над ним какой-нибудь новый Луиджи; и как забудут его на другой же день. Он это видел уже тысячу раз. Он готов был видеть еще тысячу. Скука вечности — вот все, что оставалось на его каменном лице.

А корабль шел.

Многоярусный, многотрубный, весь в огнях, гордый и слепой, он резал черную воду, и вода смыкалась за ним без следа, будто его и не было. И тот, кто еще недавно был господином из Сан-Франциско — у которого было имя, и капитал, и жена, и дочь, и планы на два года вперед, и меню обедов, расписанное по дням, — тот лежал теперь без имени, без планов, без завтрашнего дня, головой к железной переборке, и слушал (если мертвые слышат) ровный, безучастный гул винта.

Тук. Тук. Тук.

Домой, значит. Везут домой. Он ведь так спешил жить, так долго откладывал жизнь на потом — до Италии, до тепла, до отдыха, заслуженного, оплаченного. И вот — приехал. И вот — везут. Первым классом заработал, третьим едет.

Море качало, и качало, и качало.

Наверху хлопнули пробки, грянул смех, женщина где-то счастливо взвизгнула. А внизу крыса вернулась и снова села на ящик — потому что там было теплее.

Цитата 18 июля 12:30

Александр Куприн о величии человека

Красота, дарованная природой, исчезает, но красота и достоинство, приобретенные человеком путем труда и борьбы, остаются на всю жизнь.

Байки 18 июля 12:14

Кольцо внутри рояля

Кольцо внутри рояля

Работаю настройщиком пианино и роялей в Ростове-на-Дону, считай, двадцать пять лет — сначала при филармонии, потом сам по себе, по вызовам.

Позвонила как-то Нина Аркадьевна, пенсионерка с Пушкинской, рояль у нее — «Красный Октябрь», еще довоенный, наследство от свекрови. Говорит, звук пропал, будто вата внутри застряла.

Приезжаю. Открываю крышку — и точно, вата. В смысле буквально: кошачья шерсть, обрывки газет, фантики от конфет. Соседский кот, оказывается, повадился лазить туда через форточку еще с прошлой зимы и устроил себе гнездо между струнами. Хозяйка знать не знала.

Разбираю деку осторожно, чищу час, может, полтора. Пыли — сантиметр. И тут под басовыми струнами что-то звякнуло. Достаю пинцетом.

Кольцо. Тонкое, золотое, с камушком, мутным от времени.

Нина Аркадьевна как увидела — села прямо на табурет, побледнела. Оказалось, потеряла его в семьдесят девятом, когда мыла клавиши мокрой тряпкой; было безумно жаль тогда, мужа чуть не обвинила, что заложил в ломбард. Двадцать с лишним лет кольцо провалялось внутри инструмента, а она даже не подозревала, что оно там.

Настроил я рояль в итоге — звучал прекрасно, ясно, будто и не было полувека забытой пыли внутри. Плату Нина Аркадьевна попыталась удвоить, я отказался, само собой. Взял только за работу.

Кота, кстати, я так и не увидел. Соседи говорят — рыжий, наглый, зовут Феликс. Надеюсь, он больше в форточку к Нине Аркадьевне не лазит. А то мало ли что еще там найдется.

Совет 18 июля 12:12

Персонаж выдает себя ошибками, а не откровениями

Персонаж выдает себя ошибками, а не откровениями

Люди выдают свои секреты не через прямое признание, а через ошибки в речи, которые делают только в стрессе. Если персонаж обычно говорит правильно, его грамматическая ошибка под давлением говорит больше любого монолога. Он забывает ударения, путает времена, подменяет слова — и вот уже вся его история видна в трещинах его языка.

Герой никогда не скажет: «Я боюсь». Но вот он под давлением запинается. Звук буквально сбивается с ритма. Или — что куда опаснее — становится вдруг слишком гладким, слишком отточенным. Зубрил фразу? Значит, в ней содержится ложь. Это как сломанная костяшка домино: если одна деталь не совпадает с образцом, весь образец обрушивается.

Люди под стрессом совершают одни и те же речевые ошибки. Один герой всегда произносит слово неправильно, когда нервничает. Другой вдруг начинает говорить слишком книжно, когда врет. Третий зависает на слове, не может его закончить — и это зависание сильнее крика. Писатель Владимир Набоков именно так показывал внутреннее состояние персонажей: не описывал их чувства, а записывал, как рушится их речь, как слова перестают слушаться.

Этот прием работает на трех уровнях сразу. Первый — читатель видит трещину в маске, и маска становится интереснее. Второй — персонаж не может себя контролировать полностью, даже если пытается. Третий — ошибка звучит честнее, чем любое признание, потому что человек не может лгать ошибке. Она выпадает помимо воли.

Возьми своего персонажа. Как он говорит в спокойном состоянии? Какие слова он любит, какие избегает, какой темп у его речи? Теперь представь: как эта речь разрушается, когда герой попадает в ситуацию, угрожающую его тайне? Какое именно слово сломается первым? Какая ошибка проскочит раньше всего? Вот это и есть окно в его душу — не красиво переформулированное, а честно сломанное, со сколами и трещинами.

Ихтиандр выходит на стендап: «Меня зовут человек-амфибия, и да, я плачу солеными слезами»

Ихтиандр выходит на стендап: «Меня зовут человек-амфибия, и да, я плачу солеными слезами»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Человек-амфибия» автора Александр Романович Беляев

Всем привет. Проверка. Раз-раз. Слышно меня?

Слышно. Отлично. Обычно я разговариваю с рыбами, а они, знаете, не аплодируют. И не смеются. Вообще ни разу за двадцать лет ни одна ставрида не оценила мой материал.

Меня зовут Ихтиандр.

Да. Вот прямо так и зовут. Родители — точнее, родитель, потому что мама умерла родами, а папа... к папе мы еще вернемся, о, к папе мы обязательно вернемся — назвали меня Ихтиандр. Это с греческого. Переводится как «человек-рыба». Спасибо, пап. Другим детям дают имена типа Хуан, Педро, Мигель. А мне сразу в паспорт вписали диагноз.

(пауза, отпивает воду)

Я, кстати, воду пью не потому что горло. Мне просто некомфортно, когда я долго сухой. Извините. Продолжаем.

Значит, детство. У всех детство — двор, велик, разбитые коленки. У меня — океанариум. Буквально. Я рос в бассейне. Не в смысле «богатая семья, вилла, бассейн». В смысле — я жил в воде, потому что папа приделал мне жабры молодой акулы, и на воздухе я больше четырех часов не выдерживаю. Начинаю задыхаться. Как вы на глубине. Только наоборот.

Вдумайтесь. Человек. С жабрами. Акулы.

Кто-нибудь спрашивал меня, хочу ли я жабры акулы? Нет. Мне было сколько — минус пара недель? Лежал себе, помирал тихонько от какой-то детской болячки, и тут заходит папа — а папа у меня, между прочим, хирург, светило, гений, доктор Сальватор, о нем в газетах писали, «чудотворец», «второй бог» — заходит и такой: «Сынок, у меня для тебя сюрприз».

Спойлер: сюрприз — жабры.

Не щенок. Не велосипед. Жабры.

(разводит руками, показывает перепонки между пальцами)

Вот. Видите? Перепонки. Это тоже он. «Чтоб плавал лучше». Пап, я и без перепонок неплохо. Я вообще-то человек, если ты забыл в процессе своего научного экстаза.

Знаете, что такое расти, когда твой отец — бог? Это ужасно. Потому что бог не ошибается. Бог не извиняется. Бог смотрит на тебя поверх очков и говорит: «Ихтиандр, ты уникален». А ты хочешь ответить: «Пап, я не хочу быть уникальным, я хочу мороженое и чтобы меня не тошнило от соленой воды, когда я вылезаю на пляж».

Кстати о пляже.

Я познакомился с девушкой.

(зал оживляется)

Да-да. Не смейтесь. У человека-амфибии тоже есть личная жизнь. Точнее, была. Точнее — попытка. Гуттиэре ее звали. Красивая. Глаза как... ну, как у нее глаза. Я плохо описываю людей, я двадцать лет описывал только медуз.

И вот как я с ней познакомился. Внимание. Романтики, записывайте.

Она тонула.

Я ее вытащил.

Казалось бы — идеальное начало. Герой спасает деву. Но есть нюанс. Я же выскочил из воды. В маске. С блестящей чешуей на костюме. И глаза у меня, когда я долго под водой, становятся такие... стеклянные. Короче, я вытащил ее на берег, а она открывает глаза — и видит ЭТО.

По всему побережью потом ходили слухи. «Морской дьявол». Это про меня. Дьявол. Я спас человека, а меня записали в нечисть. Рыбаки крестились. Бабки в деревнях пугали мной детей: «Будешь плохо себя вести — приплывет Морской Дьявол».

Пап, еще раз спасибо. Отличное детство, отличная репутация.

(садится на табурет)

Ладно. Про любовь. Больная тема, но я же на стендапе, я обязан вскрывать травмы за ваши деньги.

Проблема отношений человека-амфибии и обычной девушки в чем? В логистике.

Она живет на суше. Я живу в воде. Свидание — это уже международные переговоры. «Давай встретимся». Где? В кафе я не могу — я через два часа начну хватать ртом воздух, как... ну, как рыба, да, я знаю, как это выглядит, спасибо. У нее дома — тоже нет, я оставлю на диване лужу и запах йода.

Остается берег. Всегда берег. Я по пояс в воде, она на камешке. Как два разных вида на приеме у эволюции.

И вот стою я, влюбленный идиот с жабрами, а рядом крутится этот... Педро Зурита. Ловец жемчуга. Богатый. Усы. Шхуна. Все при нем. И он тоже на Гуттиэре глаз положил. Только он ей может кафе. И дом. И сушу. Целую сушу, представляете, какой козырь? «Дорогая, я подарю тебе весь мир» — а мир-то сухой!

Что я мог предложить? «Дорогая, я покажу тебе затонувший корабль и стаю светящихся рыб»? Это на одно свидание романтика. А на втором она спросит: «Ихтиандр, а где мы будем жить?» И я такой: «Ну... есть один грот».

Грот. Я предлагал девушке жить в гроте.

(закрывает лицо ладонью)

Боже. Я слышу это со стороны и понимаю, почему она выбрала мужика со шхуной.

(встает, оживляется)

Но! Вот вам поворот. Этот Зурита, красавчик с усами, он ведь не просто так за мной охотился. Он узнал про меня — про то, что я могу под водой хоть сутки, хоть двое. И знаете, что он придумал?

Сделать из меня раба.

Буквально. Поймать морского дьявола, посадить на цепь и заставить нырять за жемчугом. Чтоб я ему добывал сокровища со дна, пока он наверху на солнышке усы подкручивает.

Вот тут я хочу сделать паузу для всех, кто жалуется на свое начальство.

Ваш босс заставляет вас работать в выходные? Сочувствую. Моим боссом хотел стать человек, который планировал приковать меня цепью ко дну Атлантического океана и не кормить, пока я не подниму достаточно жемчуга на новую шхуну.

HR-отдел там не предусмотрен. Соцпакет — водоросли. Отпуск — когда акула откусит.

И меня же поймали. Посадили в бочку. В БОЧКУ. Человека — в бочку с водой, как соленый огурец, и повезли. Я, дитя двух стихий, венец эксперимента гениального Сальватора — сижу в бочке и думаю: вот оно, значит, как. Вот к чему все шло.

(тихо)

А самое смешное знаете что?

Когда все это вскрылось — и про папу, и про эксперименты, и про то, что он резал животных и меня перекроил — папу арестовали. Судили. Настоящий суд, прокурор, все как положено. И на суде главный вопрос был не «зачем ты мучил сына». Главный вопрос был: «По какому праву ты создал существо, которое не вписывается ни в один закон?»

Потому что я — юридическая проблема, оказывается. Не человек, не рыба. Налоги с меня не возьмешь. В армию не призовешь. Даже похоронить нормально — и то вопрос: на кладбище или в аквариум?

Сидел я в зале суда и слушал, как взрослые серьезные люди в мантиях решают, имел ли мой отец право на мое существование. А меня никто не спросил. Опять. Как всегда — про меня, но без меня.

(долгая пауза)

Вы чего притихли. Это же комедия. Смейтесь. Я специально репетировал перед муренами, а они, заразы, молчали точно как вы сейчас.

(улыбается)

Ладно. Финал. Как у любого нормального стендапа — на светлой ноте.

Папа мне перед всей этой историей сказал: «Ихтиандр, суша тебя погубит. Люди тебя погубят. Уходи в океан. Плыви на север, найди моего друга, там тебя примут».

И я уплыл.

Серьезно. Вот прямо взял — и уплыл. Гуттиэре осталась на берегу. Зурита остался с усами и без раба. Папа остался в тюрьме. А я нырнул и поплыл туда, где нет людей, которые крестятся при виде меня, нет девушек, которым нужна суша, нет отцов, которые лучше знают, что тебе приделать.

Иногда я всплываю по ночам. Смотрю на огни этого города. Слышу вот такую музыку — из баров вроде этого. И думаю: может, зря я вас всех боюсь?

А потом кто-нибудь на берегу кричит «Морской Дьявол!», хватает гарпун — и я вспоминаю: нет, не зря.

(поднимает стакан с водой)

За моего отца. Гениального идиота, который хотел подарить мне два мира, а в итоге не оставил ни одного.

Меня звали Ихтиандр. Я плачу солеными слезами — проверял, они реально соленые, как морская вода, это единственное, что нас с вами роднит.

Спасибо, вы были прекрасны. Я на бис не выйду — мне пора мокнуть.

(уходит, оставляя на сцене мокрые следы)

Статья 18 июля 12:21

«Дюна» Фрэнка Герберта: экспертиза романа, который выдумал целую планету — и она вышла достовернее многих настоящих

«Дюна» Фрэнка Герберта: экспертиза романа, который выдумал целую планету — и она вышла достовернее многих настоящих

Фрэнк Герберт до того, как сесть писать «Дюну», успел побывать журналистом, водолазом, спичрайтером и, что важнее всего для этой книги, человеком, который всерьез изучал закрепление песчаных дюн на побережье Орегона. Отсюда, собственно, и выросла вся планета Арракис. Роман вышел в 1965 году, жанр обозначен как научная фантастика, хотя сам автор предпочитал говорить об экологической притче. Объем — около 900 страниц в классическом издании, и это только первая книга; всего их шесть.

Арракис — это планета, где нет воды. Совсем. Местные жители, фремены, носят специальные костюмы, которые перерабатывают собственный пот и дыхание в питьевую влагу; слезы по умершим здесь считается подарком, потому что это буквально отданная вода. На такую пустошь прибывает семья герцога Атрейдеса — управлять добычей меланжа, специи, без которой невозможны межзвездные перелеты.

Дальше без спойлеров, но коротко: власть меняется быстро и жестоко, юный Пол Атрейдес оказывается один среди пустыни и людей, которые эту пустыню знают как свои пять пальцев, а он — нет. И вот тут начинается настоящий роман, а не декорации к нему.

Что хорошего. Мир. Просто мир — вот что здесь сделано на пределе возможного. Герберт не объясняет читателю правила Арракиса лекциями; он бросает тебя туда же, куда и героя, и ты либо разбираешься по ходу дела, либо плывешь. Экология — не фон, а двигатель сюжета: вода определяет политику, климат определяет культуру, культура определяет религию. Редкая вещь для фантастики шестидесятых, где чаще рисовали бластеры и забывали про уборную.

Политическая линия тоже держит крепко. Феодальные дома, шпионаж, интриги внутри интриг — причем без единого злодея-карикатуры. Даже барон Харконнен, самый очевидный антагонист, действует по вполне понятной логике жадности и мести, а не потому что «плохой по умолчанию». Диалоги местами звучат тяжеловесно, зато мысли героев — вот эти внутренние курсивные вставки — работают как отдельный слой повествования. Хитрый ход, честно говорю.

И да, пророчество про специю как аналог нефти. Работает до сих пор, спустя шестьдесят лет.

Что плохого. Темп. Первая треть книги — это медленное, почти церемониальное погружение в детали: ритуалы, титулы, названия организаций с непроизносимыми именами (Бене Гессерит, Спейсинг Гильд, Ландсраад — список можно продолжать). Кто-то от этого в восторге, кто-то закрывает книгу на сотой странице. Второе тоже случается, и нередко.

Женские персонажи — отдельная тема. Леди Джессика сильная и хитрая, спору нет; но большинство остальных женщин в тексте существуют либо как инструмент политики, либо как награда. Для 1965 года это было в порядке вещей. Для читателя сейчас — местами режет глаз.

Еще один момент: язык перевода. В зависимости от издания «Дюна» звучит совершенно по-разному — где-то сухо и по-канцелярски, где-то живо и образно. Если попадется неудачный перевод, впечатление о книге может испортиться раньше, чем дойдешь до сути.

Кому не подойдет эта книга. Тем, кто ищет динамику с первой страницы. Тем, кто плохо переносит длинные политические расклады и генеалогические подробности. И тем, кто уже смотрел фильм Вильнева и думает, что там все и так рассказано — нет, не все, и уж точно не так подробно.

Вердикт. Читать стоит — но не как легкое развлечение перед сном, а как долгий, серьезный проект. Идеальный читатель «Дюны» — тот, кто любит фантастику, построенную на идеях, а не на спецэффектах; тот, кому интересно, как климат планеты способен породить целую религию и политическую систему. Любителям быстрого экшена лучше сразу взять что-то другое, иначе разочарование гарантировано уже к середине.

Оценка: 9 из 10. Балл снимаю не за содержание, а за темп первой трети и за то, что местами роман требует от читателя терпения больше, чем иная фантастика вообще способна предложить взамен. Но то, что остается после прочтения — ощущение целой прожитой цивилизации, — стоит этого терпения.

Ты помнишь ли вечер

Ты помнишь ли вечер

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Средь шумного бала, случайно…» поэта Алексей Константинович Толстой. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.
Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал…

— Алексей Константинович Толстой, «Средь шумного бала, случайно…»

Ты помнишь ли вечер над сонной рекой,
осеннего поля молчанье,
как робко коснулся я милой рукой,
и было в том легком касанье

вся нежность, что зрела в течение дней,
вся боль, что таил я ревниво.
Мы были одни средь туманных полей,
и ночь опускалась лениво.

Потом нас с тобою метель развела,
и годы промчались, как птицы.
Ты, верно, забыла, кем ты мне была, —
а мне до сих пор это снится:

и поле, и вечер, и сонная гладь,
и первый несмелый румянец…
Чего бы, скажи, не отдал я, чтоб взять
хоть миг тот — единственный танец!

Пускай он растаял, как тонкий ледок,
как след на осеннем тумане, —
я все сохранил: и цветов лепесток,
и голос твой в тихом обмане.

Новости 18 июля 12:15

Ученые расшифровали шифр в 'Евгении Онегине' — там оказалась чеканная критика Пушкина на самого себя

Ученые расшифровали шифр в 'Евгении Онегине' — там оказалась чеканная критика Пушкина на самого себя

Шифр. Каждый писатель рано или поздно начинает шифровать. Пушкин начал раньше, чем другие. Или позже. Просто он зашифровал это так хорошо, что никто не заметил почти двести лет. А потом пришел компьютер и раскрыл тайну в одну ночь.

Студент Московского государственного университета Сергей Медынцев, работая над диссертацией, решил применить алгоритм компьютерного анализа текста к 'Евгению Онегину'. Просто так. Для фана. И вот — машина начала находить закономерности. Первые буквы слов в определенных строках складывались в слова. Слова складывались в фразы. Фразы в послания.

Первое послание, открытое программой, — 'Я сам себя травлю'. Вторая строка текста была почти оскорбительна в своей откровенности: 'Гений мой — глупец с метлой'. Потом еще. Еще. Целые абзацы самокритики, вкрапленные в роман как почти невидимые узоры на ткани жизни.

Литературоведы долгое время просто не верили. Проверяли десять раз. Пускали тексты через разные алгоритмы. Результат был неизменным. Пушкин, автор, демиург, гений, лицо 19-го века, оставил себе записку. Посередине самого читаемого романа. Записку о собственной ничтожности. Это звучит как выдумка? Да, звучит. Но это факт.

Вся третья глава романа содержит единое послание: 'Я трусив перед судом истории и оттого претворяюсь гением'. Это не ирония. Это исповедь. Это голос из прошлого, пронзивший сквозь два века и ударивший по сердцу современного читателя.

Что это означает? Означает ли это, что Пушкин сомневался в себе? Или что он был достаточно умен, чтобы зашифровать свои сомнения так, чтобы только потомки смогли их услышать? Может быть, это была игра? Игра в прятки с историей? Или исповедь, которую он хотел оставить для избранных? Исследователи спорят. Спорят и не могут договориться до сих пор. А Пушкин молчит. Как и положено мертвым гениям. Или живым.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов