Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Последний довод — новое стихотворение в стиле Евгения Баратынского

Последний довод — новое стихотворение в стиле Евгения Баратынского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Евгений Баратынский. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!

— Евгений Баратынский, «Разуверение»

— Евгений Баратынский

Последний довод

Не убеждай меня. Я знаю:
всё сказано — и всё не то.
Я эти доводы листаю,
как старое, дрянное пальто —

на вешалке; карманы пусты,
подкладка — в клочья. Но висит.
И в этом есть — не грусть, не чувства, —
а так: привычка. Реквизит.

Ты говоришь: «Ещё не поздно».
А я не спорю. Может быть.
Но знаешь — есть такое: воздух
уже отравлен. Им — не жить.

Не то чтоб яд; скорее — скука,
такая плотная, что — сел
на стул, и всё. И даже рука
не тянется. К чему? Предел

не в том, что силы нет — о нет, —
а в том, что нечего хотеть.
Вот это, друг мой, — тот ответ,
который страшно: чистый, как жесть,

как зеркало в пустом дому, —
глядишь, а там — ни черта.
Твоё лицо. И — ни к чему.
Вот так. Закрытые уста.

Ты скажешь: «Это — малодушье».
Возможно. Да. И что с того?
Я выбрал — тишь. Своё — удушье.
Своё стоячее — ничто.

Но в этом «ничего» — свобода;
не та, что пишут на стенах,
а та, что хуже: как погода —
ни солнце, ни мороз. Ни страх.

Никто не виноват. Зима
прошла. Весна — пришла. И — что?
Мне всё равно. Мои дома
закрыты. Я стою в пальто —

том самом. На ветру. Один.
И — нечего сказать в ответ.
Последний довод — тишина.
А прочих — нет.

Забвение — подражание стилю Евгения Баратынского

Забвение — подражание стилю Евгения Баратынского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Разуверение» поэта Евгений Баратынский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чуждо
Всё обольщенье прежних дней!

Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!

— Евгений Баратынский, «Разуверение»

Забвение — не тьма, не пустота,
Не холод запертого склепа;
Оно — иное. Это — немота
Того, что прежде было крепко.

Ты помнишь — нет, не помнишь; вот в чём суть, —
Как пахла комната сиренью?
Был май. Был чей-то голос. Чей-нибудь.
Теперь — лишь контур, полутенью

Скользящий мимо. Не схватить. Рука
Проходит сквозь — как сквозь туманность.
Не жаль. Вот что чудно́: не жаль. Пока.
Жаль будет после. Эту странность

Я знаю, как знает пловец в реке,
Что берег — где-то. Но не видит.
Течение несёт. В его руке —
Ни стебля. Он плывёт — и выплывет,

Быть может. Или — нет. Забвение
Не спрашивает разрешенья.
Оно приходит, как стихотворение, —
Без стука. Без предупрежденья.

Был день. Был голос. Было имя.
Провал. В нём — пусто и темно.
А ты стоишь — меж мёртвыми, живыми —
И разницы не видишь. Всё — одно.

Стёрлась — как надпись на могиле
Стирается дождём. И тишина
Такая — словно все забыли
Всех. Разом. Досуха. До дна.

Не боль — привычка. Не тоска, а лёд,
Который ты принял за терпенье.
Забвение — не тьма. Оно — полёт.
Но вниз. Без дна. И без мгновенья,

Когда ударишься. В том-то и штука:
Падаешь — вечно. Тихо. Невесомо.
И вспоминать — уже не больно. Не разлука —
А что-то вроде; ты — невидимо — дома.

Забвение — не враг. Оно не лечит.
Оно — сквозняк в пустом дому.
Оно — никто. И потому — калечит
Тишайше. Непричастно ни к чему.

Последняя осень Лаврецкого: неизданная глава «Дворянского гнезда»

Последняя осень Лаврецкого: неизданная глава «Дворянского гнезда»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дворянское гнездо» автора Иван Сергеевич Тургенев. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Лаврецкий вышел из дома в сад и сел на знакомой ему скамейке. На этом дорогом месте, лицом к лицу с тем домом, в котором он в последний раз напрасно протягивал руки к заветному кубку, в котором кипело и играло золотистое вино счастья, — он, одинокий, бездомный странник, под долетавшее до него весёлое шептание молодых голосов, уже заступившего его поколение, — оглянулся на свою жизнь. Грустно стало ему на сердце, но не тяжело и не прискорбно: жалеть ему было о чём, стыдиться — нечего.

— Иван Сергеевич Тургенев, «Дворянское гнездо»

Продолжение

Осень тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года выдалась в тех местах на удивление мягкой. Старые липы в саду Калитиных — теперь уже не Калитиных, а каких-то новых хозяев, чью фамилию Лаврецкий так и не удосужился запомнить, — роняли последние листья с тем неторопливым достоинством, какое свойственно деревьям, пережившим не одно поколение людских радостей и скорбей.

Фёдор Иванович жил теперь в Васильевском безвыездно. Он постарел — не то чтобы одряхлел, нет, но что-то неуловимо переменилось в его фигуре, в походке, в самом способе держать голову. Как будто некая пружина, прежде толкавшая его навстречу жизни, ослабла и уже не могла распрямиться до конца.

Хозяйство он вёл исправно, даже с некоторым рвением, — впрочем, не из любви к занятию, а скорее из того чувства долга, которое заменяет нам привязанность, когда привязываться становится уже не к чему. Крестьяне его уважали, хотя и находили чудаковатым. «Барин наш смирный, — говорили они промеж себя, — только вот разговаривать не любит». И действительно, Лаврецкий сделался молчалив. Не угрюм — нет, он охотно слушал других, — но сам говорил мало, точно берёг слова для какого-то неведомого, решительного объяснения, которое всё никак не наступало.

Письмо пришло в октябре. Привёз его уездный почтмейстер лично — из каких-то своих соображений, которые Лаврецкий не стал разбирать. Конверт был надписан незнакомым почерком, мелким и аккуратным, с теми характерными нажимами, по которым можно безошибочно узнать руку монастырской воспитанницы.

Лаврецкий вскрыл письмо у окна кабинета. Настоятельница N-ского монастыря — матушка Серафима — писала ему сухо и коротко: сестра Елизавета тяжело больна; болезнь, по мнению доктора, серьёзная; ежели Фёдор Иванович пожелает навестить больную, то пусть поторопится. Далее следовала приписка, очевидно добавленная после колебаний: «Она Вас не звала и не просила писать, но я взяла на себя сей труд по собственному разумению».

Он прочитал письмо дважды. Потом сложил его, положил в карман сюртука — и целый час простоял у окна, глядя на сад, в котором ветер гнал палую листву. О чём он думал? Трудно сказать. Мысли его не складывались в слова; они были скорее как тени облаков, пробегающие по осеннему полю, — ни за одну не ухватишься, но все вместе они создают ощущение чего-то огромного, движущегося, неостановимого.

На следующий день, рано утром, он выехал. Дорога заняла два дня. Стояла та особенная осенняя погода, когда воздух так чист и прозрачен, что далёкий лес кажется нарисованным на стекле, а звуки — копыта лошадей, скрип колеса, голос ямщика — разносятся с неестественной отчётливостью, словно мир притих и прислушивается к самому себе.

Монастырь стоял на холме, окружённый старыми елями. Лаврецкий видел его ещё издали — белые стены, тёмные купола, — и сердце его сжалось, но не так, как прежде, не с тою жгучей болью, а тихо, покорно, почти привычно.

Его впустили не сразу. Молодая послушница с испуганными глазами попросила его подождать и убежала. Он стоял в холодных сенях, чувствуя запах ладана и сырого камня, и вспоминал — нет, не вспоминал, а просто позволял прошлому проступать сквозь настоящее, как проступает старая фреска сквозь побелку.

Матушка Серафима оказалась женщиной немолодой, но крепкой, с ясными серыми глазами и той особенной монашеской прямотой, которая не терпит лишних слов.

— Она слаба, — сказала настоятельница. — Доктор говорит о лёгких. Но она покойна духом, и это, быть может, важнее.

— Могу ли я её видеть? — спросил Лаврецкий. Голос его звучал ровно, но он сам удивился тому, как трудно ему было произнести эти четыре слова.

— Она знает, что вы здесь. Она согласна.

Комната была маленькая, белёная, с одним узким окном. Лиза лежала на кровати, укрытая тёмным одеялом. Лицо её было бледно и худо, но — странное дело — оно как будто помолодело. Или, вернее, приобрело то выражение, которое Лаврецкий помнил по давним дням, по тому лету в доме Калитиных, — выражение тихой сосредоточенности, внутренней тишины.

Она посмотрела на него. Не улыбнулась — но и не отвернулась.

— Здравствуйте, Фёдор Иванович, — сказала она тихо.

И в этих трёх словах — таких простых, таких обыкновенных — он услышал всё: и прощение, и прощание, и то странное, невыразимое принятие судьбы, которое даётся не каждому и не сразу.

Он сел на стул подле кровати. Они молчали. За окном ветер раскачивал еловые ветки, и их тень ходила по белой стене, как маятник.

— Вы не изменились, — сказал он наконец, и сам понял, что сказал неправду и правду одновременно.

— Все мы меняемся, — ответила Лиза. — Но это не страшно.

Он пробыл в монастыре три дня. Каждый день его пускали к Лизе на час. Они говорили мало — о погоде, о монастырском саде, о книгах, которые она читала. Ни разу — ни единого раза — не было произнесено то, что стояло между ними всю жизнь. Но оно присутствовало, как присутствует воздух, — незримо, необходимо, повсюду.

На четвёртый день Лаврецкий уехал. У ворот монастыря он остановился и обернулся. Белые стены, тёмные ели, серое октябрьское небо. Из трубы монастырской пекарни шёл тонкий дым.

Дома, в Васильевском, он нашёл всё в порядке. Управляющий доложил о делах, повар подал обед. Лаврецкий съел суп и выпил стакан красного вина. Потом вышел в сад и долго сидел на скамейке. Солнце садилось, и весь западный край неба горел тихим, медленным огнём.

Через месяц он получил второе письмо от матушки Серафимы. Лизе стало лучше. Доктор удивлён, писала настоятельница. Лаврецкий положил письмо в тот же ящик стола, где лежало первое, и вышел на крыльцо. Был уже ноябрь. Деревья стояли голые, и сквозь их ветки виднелось далёкое, бледное, бесконечно спокойное небо.

Жизнь продолжалась — не та, о которой он когда-то мечтал, не та, которую ему обещала молодость, — но единственная, которая была ему дана. И он принимал её. Без ропота, без восторга, с тем тихим мужеством, которое, пожалуй, и есть — настоящая мудрость.

Разуверение в весне

Разуверение в весне

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Разуверение (1821)» поэта Евгений Баратынский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!

(Евгений Баратынский, «Разуверение», 1821)

— Евгений Баратынский, «Разуверение (1821)»

Разуверение в весне
(в стиле Евгения Баратынского)

Не искушай меня весной,
Когда ручьи бегут с оврага,
Когда апрельский воздух — благо,
А небо — полное луной.

Не верю я в её приход,
В её сиреневые клятвы —
За ними — только лёд и лёд,
И сердца позднего утраты.

Она приходит, как обман,
В наряде из дождя и света,
И расточает фимиам
Надежд, которым нет ответа.

Земля, доверчивая мать,
Раскроет грудь свою навстречу,
Но — что ей можно обещать,
Коль осень скоро изувечит?

Цветок, рождённый в феврале,
Не знает августовской жатвы.
Он верит солнцу и земле,
Он не слыхал осенней клятвы.

Так и душа моя — в свой срок —
Цвела и верила когда-то.
Но вот завял последний слог,
И рифма сделалась крылата

Не вверх — а вниз, к земле сырой,
Где всё, что было, станет прахом.
Не искушай меня весной —
Я научился жить со страхом.

И пусть ручьи поют в полях,
И соловей выводит трели —
Я знаю: в мартовских ночах
Уже таятся все метели.

Разуверение — не грех,
Не слабость и не малодушье.
Это — печальнейший из всех
Даров рассудочного слуха.

Кто раз обманут был весной,
Тот осени не убоится.
Он встретит холод ледяной
Как друга — и не удивится.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Элегия на закате серебряного века

Элегия на закате серебряного века

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Максимилиан Волошин. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

И тогда — на закате — мечтою влекомый,
Я увидел, как в розовых клубах огня,
Вырастали на небе лучистые домы
И сияющий город — манил, звал меня. — Максимилиан Волошин, «Коктебель»

— Максимилиан Волошин

Элегия на закате серебряного века

Когда замолкнет лира, и слова
Уйдут, как дым осенний, в пустоту,
Останется лишь вечная трава
Да облако, летящее в мечту.

Мы жили — странно, ярко, невпопад,
Мы пили ночь, как тёмное вино.
И каждый был — немного виноват,
Что счастье было хрупким, как стекло.

В Коктебеле — полынь и тишина,
И профиль Макса — в каменной скале.
Луна — как перламутра пелена —
Дрожит на потемневшем хрустале.

Мы спорили о Боге и стихах,
О Ницше, о пришествии огня.
А смерть — в солдатских тяжких сапогах —
Уже входила в наши времена.

Гумилёв читал свои стихи о львах,
О жирафе, о далёких берегах.
А ветер нёс — на невидимых крылах —
Расстрельный залп в грядущих октябрях.

Мы не успели допить наше вино,
Мы не успели дописать строку.
Нам было отмерено — одно окно
И тень, бегущая по потолку.

Но если кто-нибудь — через сто лет —
Откроет пыльный томик наших книг,
Он скажет: «Да, они несли свой свет.
И свет их — ярче тысячи свечных.

Они горели — каждый, как звезда,
Которой больше нет, но свет — идёт.»
И это — главное. И навсегда.
И — больше — ничего — не — умрёт.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй