Голос, который нельзя услышать
В Бахчисарае камень желтый. Теплый даже в тени — держит солнце внутри, как долгую память.
Успенский монастырь вырублен прямо в скале, над самым ущельем Марьям-Дере: кельи, храм, лестницы — все выгрызено в мягком известняке руками, которых давно нет. Идешь снизу, по крутой тропе, мимо источника, мимо чахлых кипарисов — и стены сами вырастают из горы, будто скала решила помолиться и приняла форму.
Марина поднималась медленно. Не от усталости — от нежелания приходить хоть куда-нибудь.
Она сбежала. Не будем про то, от чего; скажем так — от человека, от города, от собственного отражения в телефоне, который она в итоге выключила и утопила в кармане. Гостевой дом при монастыре брал паломников и просто уставших. Она была вторым. Настоятелю сказала — помолиться. Соврала, конечно. Молиться она не умела. Умела только прятаться.
Вечером был молебен.
Она вошла в пещерный храм, где свечи горели тесно, как в трюме, и воздух был густой от воска и камня. И тут запел хор.
А потом — один голос поверх хора.
Низкий. Темный. Он шел будто не из горла, а из самой скалы — из ее желтой теплой толщи, из тех столетий, что она копила солнце. Марина стояла, вцепившись в холодный камень стены, и по спине бежал ток, мелкими злыми искрами, до самых пяток. Она даже не понимала слов. Слова тут были ни при чем.
Она нашла его глазами. Иеромонах, лет тридцати пяти, черная борода, лицо аскета — из тех лиц, что кажутся вырезанными, а не рожденными. Пел он с закрытыми глазами. И хорошо, что с закрытыми. Потому что если бы открыл — она бы, наверное, отвернулась. Или нет.
*
Его звали отец Никон.
Она узнала это случайно — от старушки-паломницы, которая знала про монастырь все и еще немного сверху. «Голосистый, — вздохнула старуха с непонятным осуждением. — До монастыря, сказывают, в опере пел. В Питере. Бросил. Ушел сюда, в камень.»
В камень.
Марина стала ходить на все службы. Врала себе, что от скуки. Стояла в углу, у выхода, откуда виден был его профиль, и слушала, как этот голос заполняет пещеру до отказа, до последней трещины в потолке.
Он ее заметил. Не мог не — она была тут единственным чужим лицом. Однажды после вечерни, когда народ схлынул к источнику, он остановился рядом. Не близко. На положенном расстоянии.
— Вы каждый день, — сказал он. Голос без пения был тише, но все та же темная нота в нем дрожала. — Это хорошо.
— Я не за тем, за чем вы думаете.
— Я и не думаю. — Пауза. — Люди приходят в камень по одной причине. Их что-то гонит.
— А вас что?
Он посмотрел на нее. Долго. Свеча у иконы напротив трещала, и по его лицу ходили красноватые тени.
— Меня гнало то же, что вас, — сказал он наконец. — Просто раньше.
И ушел. А она осталась стоять в пустом пещерном храме, и желтый теплый камень грел ей спину, а внутри было холодно и звонко, как в колодце.
*
Крым в конце сентября — золотой и обреченный. Днем еще жара, стрекот в сухой траве, запах нагретого можжевельника. А по вечерам с ущелья тянуло уже осенью, и ветер пел в пустых верхних кельях — тех, заброшенных, куда не ходят. По-настоящему пел, будто кто-то оставил там свой голос и забыл забрать.
Они разговаривали еще несколько раз. Всегда — на положенном расстоянии, всегда — при свидетелях: то у трапезной, то на верхней площадке, откуда весь Бахчисарай лежал внизу, в дымке, минаретами и черепицей.
Но расстояние между словами делалось все короче.
— Вы жалеете? — спросила она однажды. — Что бросили. Оперу. Тот... тот мир.
— Каждый день, — сказал он спокойно. — Тем и спасаюсь.
— Странное спасение.
— Другого не завезли.
Она засмеялась — неожиданно для себя, впервые за месяц. И увидела, как что-то дрогнуло в его вырезанном лице. Уголок рта. Тень улыбки, которую он тут же убрал, как убирают руку с горячего.
— Вам пора уезжать, — сказал он. Не зло. Устало.
— Почему?
— Потому что я начал ждать ваших вопросов. А ждать я тут разучился специально.
*
Она уехала на рассвете.
Не попрощалась — как и в тот раз, когда сбегала из города. Только теперь бежала не от, а — от чего-то, чему нельзя было позволить случиться. Взяла попутку до автовокзала, сидела, смотрела в окно на уплывающие желтые скалы.
И когда машина уже поворачивала, огибая гору, из монастыря наверху, из пещерного храма, донесся голос.
Он пел утреню. Один, поверх хора, — та самая темная низкая нота, что шла из самой толщи камня, из накопленного столетиями солнца. Голос догнал ее, перелетел через ущелье, коснулся спины между лопаток — и в последний раз пустил по ней тот злой сладкий ток.
Марина зажмурилась.
Он не звал ее. Он пел не ей — он пел камню, скале, Богу, кому угодно, только не женщине в чужой машине на повороте горной дороги.
Но она-то знала.
И он, за версту, за желтой толщей известняка, с закрытыми глазами — тоже знал. Оттого и пел так. Так, будто прощался. Так, будто хоронил.
Машина вошла в поворот. Голос оборвался — скала встала между ними, теплая, желтая, вечная.
Марина открыла глаза. Впереди лежала дорога. Позади оставался камень, в котором теперь навсегда жил еще один голос — тот, что она увозила с собой и который не смолкнет уже никогда.
Загрузка комментариев...