Тёмная романтика

Истории о запретной любви и тёмных страстях

Истории, где любовь ходит по краю: опасные незнакомцы, запретные чувства и страсть, которая дорого стоит. Короткие рассказы в жанре dark romance — новые выходят регулярно, читаются на одном дыхании.

Статья 08 авг. 11:27

«Цветы для Элджернона»: экспертиза романа, который поднял читателя выше собственного IQ

Дэниел Киз написал "Цветы для Элджернона" в 1966 году, хотя рассказ, из которого вырос роман, вышел еще в 1959-м. Жанр — на стыке научной фантастики и психологической прозы, объем — около 280 страниц в зависимости от издания. Книга построена как дневник, и это не случайность, а главный инструмент автора.

О чем она? Чарли Гордон, тридцатидвухлетний мужчина с задержкой развития, работает уборщиком в пекарне и мечтает стать умным. Ему предлагают участие в экспериментальной операции, которая уже испытана на мыши по имени Элджернон и, похоже, сработала. Чарли соглашается. Дальше — дневник, который он ведет по требованию врачей, фиксируя каждый шаг своего превращения.

Вот тут кроется главный трюк романа. Читатель видит не пересказ событий, а сам текст, которым Чарли постепенно овладевает. Первые записи — с ошибками, короткими фразами, детской наивностью. Потом слог выпрямляется. Потом — усложняется настолько, что становится колючим, высокомерным, почти невыносимым. А затем... но не будем забегать вперед.

Что хорошего. Формат дневника здесь работает как скальпель. Киз не рассказывает нам о трансформации героя — он заставляет нас пережить ее на уровне синтаксиса. Абзац за абзацем, страница за страницей: сначала неуклюжие каракули, потом — гладкая, выверенная проза, потом снова обрыв. Это редкий случай, когда форма и содержание срослись настолько плотно, что их невозможно разделить, не разрушив книгу целиком.

Персонаж Элджернона — отдельная удача. Мышь в лабиринте становится зеркалом, предсказанием, тревожным звоночком задолго до того, как читатель успевает это осознать. Автор нигде прямо не объясняет символику; он просто кладет клетку рядом с дневником — и ждет.

Эмоционально роман бьет наотмашь. Не слезливо, не спекулятивно — а честно. Чарли до операции наивен и добр, окружающие над ним смеются, считая это дружбой. После операции он начинает видеть эти издевательства задним числом — и вот тут читателю становится по-настоящему не по себе. Стыдно. За человечество вообще.

Есть в книге и вопрос об этике науки — не новый для фантастики шестидесятых, но здесь заданный без лишнего пафоса. Врачи Штраус и Немур спорят о моральном праве экспериментировать на человеке ради статьи. Спор звучит актуально и сегодня, хотя написан почти шестьдесят лет назад.

Теперь о слабостях. Второстепенные персонажи местами картонные: пекарня Донера населена карикатурами, а любовная линия с Алисой Кинниан временами скатывается в мелодраму, которую хочется пролистать. Середина романа — тот участок, где Чарли уже гений, но еще не успел разочароваться в гениальности, — провисает; автор явно не знал, чем занять героя между двумя эмоциональными пиками, и заполнил паузу философскими монологами, которые быстро утомляют.

Есть и вопрос достоверности. Медицинская сторона эксперимента — чистая условность, ее не стоит воспринимать всерьез, это все-таки шестидесятые и научная фантастика, а не учебник нейрохирургии. Кому-то это помешает — читателям, ждущим твердой научной базы, тут ловить нечего.

Кому читать. Тем, кто ценит психологическую прозу и не боится плакать над книгой в метро. Студентам-филологам — как учебный пример того, как форма повествования может стать сюжетом сама по себе. Всем, кто задумывался о природе интеллекта, о цене, которую платит человек за ум, и о том, что доброта иногда важнее любых достижений.

Кому не читать. Любителям динамичного экшена и твердой научной фантастики книга покажется медленной и сентиментальной. Тем, кто плохо переносит истории про болезнь и потерю себя, тоже стоит подготовиться заранее — финал легким назвать нельзя.

Вердикт: читать. Причем не один раз. "Цветы для Элджернона" — редкий случай книги, которая работает одинаково сильно и как история про одного конкретного человека, и как притча про всех нас. Недостатки есть, но они тонут в том эффекте, который производит финал — сдержанный, без лишней сентиментальности, и от этого еще более разрушительный.

Оценка: 9 из 10. Балл снижен за провисающую середину и картонность второстепенных персонажей, но структурная смелость и эмоциональная точность романа перевешивают эти недочеты с большим запасом.

Статья 08 авг. 11:20

Уэллс предсказал атомную бомбу за 30 лет до Хиросимы — учёные над ним смеялись

Восемьдесят лет. Ровно восемьдесят лет назад в скромном лондонском доме на Ганновер-Террас умер человек, которого при жизни называли то пророком, то фантазёром, то откровенным чудаком. Герберт Джордж Уэллс. Тот самый, из-за которого американцы в 1938 году бежали из домов с чемоданами, решив, что марсиане и правда высадились в Нью-Джерси после радиопостановки «Войны миров».

Смешно? Да. Но не только.

Потому что этот же человек ещё в 1914 году, за тридцать один год до Хиросимы, в романе «Освобождённый мир» подробно описал оружие, работающее на цепной ядерной реакции, назвал его «атомной бомбой» — да, буквально этими словами — и хладнокровно, будто составляя техническое задание, расписал, как оно сровняет с землёй целые города.

Физики того времени крутили пальцем у виска. Рентген только-только открыли, ядро атома толком не изучили, а этот бывший продавец тканей из Бромли пишет про цепную реакцию так, словно вчера из лаборатории. Сказочник, одним словом. Несерьёзно.

Не несерьёзно. Физик Лео Силард прочитал роман в 1932-м, застрял на этой мысли — и через год, переходя лондонскую улицу на светофоре, придумал, как именно устроить цепную реакцию на практике. Патент на устройство он оформил, прямо сославшись на Уэллса. Без шуток; документы сохранились, любой желающий может найти.

Вот и весь секрет так называемой фантастики. Уэллс не гадал на кофейной гуще — он смотрел на текущую физику и социальные тенденции и додумывал их до логического, часто пугающего конца. Танки в «Сухопутных броненосцах» (1903) — за одиннадцать лет до Соммы, где их впервые применили по-настоящему. Авиационные бомбардировки — в «Войне в воздухе» (1908), когда самолёты едва научились не падать сразу после взлёта.

Жутковато, правда?

А теперь про «Машину времени». Её обычно преподносят детям как приключение с рычагами и седловидным механизмом. На деле это едкий социальный диагноз: элои — красивые, ленивые, беспомощные потомки праздного класса; морлоки — те, кого веками держали под землёй обслуживать чужой комфорт, и которые в итоге элоев же и едят. Написано в 1895 году. За полтора века до сегодняшних споров про автоматизацию, неравенство и то, кто на самом деле кормит экономику.

Согласитесь, разговоры про роботов, которые отберут работу у одних и озолотят других, звучат... ну, до боли знакомо. Уэллс это уже проговорил. Просто заменил слово «алгоритм» на «морлок».

Отдельная история — «Человек-невидимка». Гриффин получает абсолютную власть остаться незамеченным — и тут же превращается в чудовище, потому что безнаказанность разъедает быстрее любой кислоты. Читаешь сегодня новости про анонимные аккаунты, троллей, утечки данных под покровом сетевой невидимости — и невольно вспоминаешь бинты, за которыми прятал лицо этот бедолага из Айпинга.

Был ещё «Остров доктора Моро» — 1896 год, история про хирурга, который лепит людей из животных силой скальпеля и боли. Сегодня, когда генное редактирование перестало быть фантастикой, а CRISPR обсуждают на серьёзных конференциях, этот роман читается уже не как ужастик, а как этический учебник с предупреждением на первой странице.

Кстати, номинировали его на Нобелевскую премию по литературе четыре раза. Ни разу не дали. Комитет, видимо, тоже решил, что несерьёзно.

А ещё в 1938-м, за два года до смерти, Уэллс всерьёз предложил создать «Мировой мозг» — единую, доступную каждому энциклопедию знаний, объединяющую библиотеки всей планеты. Звучит знакомо? Должно. Он придумал Википедию на семь десятилетий раньше, чем её кто-то запрограммировал.

Умер он 13 августа 1946 года — совсем скоро после того, как увидел собственное пророчество исполнившимся буквально: над Хиросимой и Нагасаки поднялись грибовидные облака, которые он описывал за три десятилетия до этого. Говорят, ему было не по себе от собственной правоты. Понять можно.

Вот и вопрос на восемьдесят лет вперёд: сколько ещё его «сказок» мы прочитаем не как фантастику, а как инструкцию, которую забыли вовремя воспринять всерьёз? Может, стоит для разнообразия послушать сказочника заранее — а не постфактум.

Статья 08 авг. 11:08

Детский рассказ про обезьяну сломал карьеру самого смешного писателя СССР. За что?

Обезьяна сбежала из зоопарка. Погуляла по городу, ужаснулась вежливости людей — и вернулась в клетку сама, добровольно. Детская сказка, каких десятки. Вот только именно за неё в 1946 году самого читаемого сатирика страны вышвырнули из Союза писателей, отобрали продуктовые карточки и практически приравняли к врагу народа. Абсурд? Ещё какой. Но абсурд — это как раз то, чем всю жизнь занимался Михаил Зощенко.

Сегодня ему исполнилось бы 132 года. Хороший повод разобраться, почему человека, которого читала вся страна — от дворников до наркомов, — сначала носили на руках, а потом довели до нищеты одним партийным постановлением.

Родился он в 1894-м в Полтаве, в семье небогатого художника-передвижника. Поступил на юрфак Петербургского университета — не доучился. Началась Первая мировая, и вместо лекций по гражданскому праву — окопы, четыре ранения, отравление газами. Сердце после этого у него будет барахлить всю жизнь; отсюда, кстати, и растут корни его позднейшей одержимости собственным здоровьем — это не литературная поза, это фронтовое наследство.

А вот дальше начинается почти анекдот. Прежде чем стать писателем, Зощенко успел побывать буквально всем: сапожником, актёром, телефонистом, агентом уголовного розыска, инструктором по кролиководству и куроводству (да, было и такое), пограничником. Одних только профессий — около двенадцати. Такой биографии хватило бы на три авантюрных романа; ему хватило на один узнаваемый писательский голос.

Голос этот он нашёл в начале двадцатых, в кругу «Серапионовых братьев» — литературной группы, куда входили Каверин, Тихонов, Всеволод Иванов. Зощенко придумал приём, который потом назовут сказом: он писал не от себя, а как бы от лица мещанина с семью классами образования — косноязычного, самодовольного, обожающего вставлять учёные словечки не к месту. «Волнительно», «эта самая», «в смысле — как говорится» — вот его фирменная фонетика эпохи нэпа и коммуналок.

Штука в том, что читатели этот приём не считывали. Массово. В редакцию летели письма: почему вы, товарищ Зощенко, так безграмотно пишете? Ему всерьёз советовали подучить русский язык. А тиражи между тем были дикие — книги расходились сотнями тысяч, его цитировали в очередях, вставляли фразочки в разговор, как сегодня цитируют мемы. Слава была настоящей, всесоюзной; критическое непонимание — тоже настоящим. Обе вещи прекрасно уживались рядом.

Потом он попробовал что-то другое. «Сентиментальные повести» — уже не совсем смешно, скорее горько-иронично. А в 1943 году вышла книга «Перед восходом солнца» — вещь странная, почти нездоровая по откровенности: писатель пытался разобрать по косточкам собственную меланхолию, свою застарелую тоску, опираясь на рефлексологию Павлова и немного на Фрейда. Это была попытка вылечить себя литературой. Не сработало — ни как терапия, ни как публикация: вторую часть цензура зарубила на корне.

А затем случилась история с обезьяной. В 1946-м вышло знаменитое постановление ЦК «О журналах «Звезда» и «Ленинград»» — под раздачу попали Ахматова и Зощенко. Формальным поводом стал безобидный детский рассказ «Приключения обезьяны»: зверёк сбегает из зоопарка, бродит по городу и в итоге предпочитает клетку — человеческой суете. Партийные идеологи прочли это как злую аллегорию на советскую жизнь. Жданов на трибуне не стеснялся в выражениях, назвав автора пошляком и подонком литературы. После такого извиняться уже бессмысленно.

Дальше — по накатанной для того времени схеме: исключение из Союза писателей, продуктовые карточки долой, издательства закрыты для его имени наглухо. Человек, чьи книги выходили миллионными тиражами, вернулся к тому, с чего когда-то начинал, — стал шить обувь на продажу, чтобы не голодать. В буквальном смысле сапожник без сапог, только тут метафора обернулась бухгалтерией выживания.

После смерти Сталина забрезжила было оттепель — в 1953-м его формально восстановили в Союзе писателей. Формально. В 1954-м на встрече с английскими студентами-филологами его прямо попросили публично осудить постановление сорок шестого года как несправедливое. Он не стал каяться до конца, признал частичную правоту критики, но не назвал себя врагом — и этого хватило, чтобы травля возобновилась с новой силой. Полной реабилитации он так и не увидел.

Умер Зощенко в 1958-м, в бедности и почти в одиночестве. Ленинградские власти даже не разрешили похоронить его на литераторских мостках рядом с другими писателями — пришлось хоронить в Сестрорецке. Абсурд закольцевался: человек, придумавший целую вселенную советского абсурда, стал его последней жертвой.

Спустя годы Сергей Довлатов будет прямо называть Зощенко своим главным учителем — тем, кто показал, что ирония и минимализм фразы говорят громче любого пафоса. И вот что забавно: тот самый «неправильный», косноязычный язык, за который его когда-то ругали читатели, а потом чуть не уничтожила система, оказался прочнее любого постановления ЦК. Постановления давно забыты почти всеми, кроме историков. А фразочки его героев из очередей и коммуналок до сих пор смешат — просто потому что человеческая глупость, увы, не устаревает.

Совет 08 авг. 11:05

Гражданин мира минус герой: когда фон сильнее сюжета

Построй сюжет не вокруг героя, а вокруг места. Место живет, меняется, дышит. Герой — просто точка в его истории. Пусть место будет главным персонажем, а герой — случайным свидетелем.

Герой. О героях говорят всегда. Главный персонаж, характер которого раскрывается, конфликт которого интересен. Но что, если герой — это не главное? Что, если главное — это место, в котором герой оказался? Город, дом, комната. Они живут своей жизнью, независимо от человека.

Возьми старый дом. Дом помнит всех, кто в нем жил. Дом хранит следы прошлого — царапины на полу, отпечатки рук на стене, пятна, которые не смыть. Герой приходит в этот дом. Герой может прожить там год или день. Но дом — он вечен. Герой — просто волна в истории дома. Герой уйдет, а дом останется, дождется следующего человека, накопит новые воспоминания.

Или город. Город не нуждается в герое. Город существует сам по себе. У города свой ритм. Машины, люди, огни. Герой бредет по улицам, но город не о герое. Город о себе. Герой — просто тень в его движении. Герой может думать, что город его видит, но город — он видит миллионы. Герой одна из них.

Вот это ощущение — ощущение того, что герой маленький, что место большое, что место существует без героя — это создает особую тоску. Это создает масштаб. Это делает героя не важным, а уязвимым.

Возьми Белова. Его тексты о Рязани, о русской деревне. Герои его текстов — они просто живут там, где живет деревня. Деревня — она главная. Деревня со своими временами года, со своими людьми, со своей жизнью. Герой — он вписан в эту жизнь, но он не главный. Главная — земля, лес, река. Главны сезоны и урожаи. Герой — просто человек, который пахал эту землю, как пахали его отцы.

Научись строить сюжет вокруг места. Пусть место будет главным. Пусть герой будет его гостем, его жертвой, его свидетелем. Вот тогда сюжет разомкнется. Вот тогда текст станет не о герое, а о мире. А мир — он всегда интереснее одного человека.

Мечтатель на собеседовании: «Опыт работы? Я восемь лет разговаривал с домами»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Белые ночи» автора Федор Михайлович Достоевский

**СОБЕСЕДОВАНИЕ. Переговорная «Аврора». Кулер, три стула, постер «Твой успех начинается сегодня».**

**HR (Наталья):** Проходите, садитесь. Воды? Ой, кулер сломан. Ну, присаживайтесь так. Итак — расскажите немного о себе.

**Соискатель:** О себе.

**HR:** Да.

**Соискатель:** Понимаете, это сложный вопрос. Обычно, когда меня об этом спрашивают, спрашивает не человек. Спрашивает — ну, тишина спрашивает. Комната. А тут вы. Живая. Извините, я немного…

**HR:** Все в порядке. Не волнуйтесь. Сколько вам лет?

**Соискатель:** Двадцать шесть. Скоро двадцать семь, и это, если хотите знать, катастрофа. Потому что в двадцать шесть еще можно мечтать. А в тридцать пять человек, который все еще мечтает — это уже, простите, диагноз. Я читал где-то. Или сам придумал. Я много чего придумываю.

*(Наталья ставит галочку. Непонятно какую.)*

**HR:** Хорошо. Давайте про опыт. У вас в резюме… тут пусто. Совсем. Расскажите, где вы работали последние восемь лет?

**Соискатель:** Работал.

**HR:** Где?

**Соискатель:** Нигде. То есть — везде. Я гулял.

**HR:** Гуляли.

**Соискатель:** Я знаю в этом городе каждый дом. Не в смысле адреса. В смысле — лично. Есть один, канареечного цвета, на Фонтанке; так вот его прошлым летом взяли и выкрасили в грязно-зеленый, будто кто-то нарочно хотел мне сделать больно. Я подошел, встал напротив и чуть не заплакал. Как перед старым другом, которого болезнь изуродовала до неузнаваемости. Понимаете?

**HR:** …Не совсем.

**Соискатель:** Никто не понимает. В этом-то все и дело.

**HR:** Ясно. А почему вы решили откликнуться именно на нашу вакансию? «Специалист по работе с клиентами».

**Соискатель:** С клиентами.

**HR:** Да, с людьми.

**Соискатель:** С живыми людьми.

**HR:** Обычно да, с живыми.

*(Пауза. Он смотрит в окно. За окном стройка, кран, серое небо — но видно, что он там видит что-то другое.)*

**Соискатель:** Я подумал — пора. Восемь лет я знакомился только с домами да фонарями. У меня был один фонарь на углу, мы с ним каждый вечер… ладно, неважно, вы решите, что я псих. Но вот однажды я понял: так нельзя. Живой человек создан для живых людей. И я решил: устроюсь на работу, буду с клиентами, буду говорить настоящие слова настоящим ртом настоящим людям, и, может быть, тогда — тогда что-нибудь начнется. Наконец-то. Хоть что-нибудь.

**HR:** Похвально. А расскажите про случай из практики. Когда вы успешно взаимодействовали с человеком.

**Соискатель:** Был.

**HR:** Расскажите.

**Соискатель:** Была ночь. Белая, как это у нас бывает в июне, когда небо не темнеет, а только слегка гаснет, будто стесняется. Стояла девушка у решетки канала. Плакала. И я — я, который в жизни ни к кому первым не подходил, — я подошел. Заговорил.

**HR:** Отлично! И к какому результату это привело? Нам важна ориентация на результат.

**Соискатель:** *(долго молчит)* На результат.

**HR:** Да, чем все закончилось?

**Соискатель:** Она вышла замуж. За другого.

**HR:** …Ага.

**Соискатель:** Мы четыре ночи говорили. Четыре! Я рассказал ей все — про дома, про фонарь, про то, как я целую жизнь прожил внутри собственной головы и ни разу не выходил наружу. Она слушала. Она держала меня за руку. Я думал — вот оно. Вот я родился, наконец, в двадцать шесть лет родился человеком. А потом пришел он. Тот, кого она ждала. Прошел мимо меня, будто я фонарь. И она — за ним. Не оглянулась.

**HR:** То есть сделку вы не закрыли.

**Соискатель:** Сделку.

**HR:** Ну, в терминах воронки продаж — лид ушел к конкуренту.

**Соискатель:** *(тихо)* К конкуренту. Да. Можно и так. Господи, как у вас все просто называется.

*(Наталья что-то печатает. Быстро. Он смотрит на ее пальцы, и видно, что для него эти пальцы важнее всей вакансии, всей воронки, всего.)*

**HR:** Ладно. Стрессоустойчивость. Как вы справляетесь с трудностями? Приведите пример.

**Соискатель:** Я желаю ей счастья.

**HR:** Простите?

**Соискатель:** Ей. Той девушке. Она мне потом прислала — записку. Извинялась. Плакала на бумаге, чернила расплылись. И знаете, что я сделал? Я не проклял ее. Не пожелал, чтоб небо над ней потемнело хоть на минуту. Я сказал: пусть будет ясно и безоблачно, пусть милая улыбка твоя будет светла, будь благословенна за минуту блаженства, которую ты дала другому одинокому сердцу. Вот. Вот как я справляюсь с трудностями.

*(Тишина. Кулер булькнул сам по себе, хотя сломан.)*

**HR:** Это… очень по-взрослому.

**Соискатель:** Нет. Это очень по-глупому. Взрослый бы разозлился и пошел жить дальше. А я вернулся домой, к своей старухе-служанке Матрене, и увидел, что она паутину со стен так и не смела за все эти годы. И понял: вот и вся моя жизнь. Целая жизнь. И постарел я вместе с этой паутиной, а не заметил.

**HR:** *(немного растерянно, отпивает из пустого стакана по привычке)* Так. Э-э. Кем вы видите себя через пять лет?

**Соискатель:** Через пять лет.

**HR:** Да, ваши карьерные цели.

**Соискатель:** *(оживляется, впервые за все собеседование)* О, через пять лет! Через пять лет у меня будет дом за городом, и вечером на террасе — лампа под зеленым абажуром, и она — не та, другая, новая, лучшая, которой еще нет, — она разливает чай, и мы говорим до утра, и дети спят, двое, мальчик и девочка, и над садом плывет луна, огромная, и я говорю ей: помнишь, я был никем, тенью, а теперь…

**HR:** Простите, я имела в виду в рамках компании.

**Соискатель:** *(гаснет)* А. В рамках компании.

**HR:** Ну, куда бы хотели расти. Тимлид, руководитель отдела.

**Соискатель:** Я не умею расти вверх. Я умею только вглубь. В себя. Там у меня, знаете, целые дворцы. Хрустальные. Балы. А снаружи — вот, стул, кулер, вы. И я, честно говоря, не понимаю, как люди тут дышат.

**HR:** У вас есть вопросы ко мне?

**Соискатель:** Один.

**HR:** Слушаю.

**Соискатель:** Как вы это делаете? Как вы просто — живете? Встаете, идете, говорите с людьми, и вам не страшно, и они вам отвечают, и все как-то само собой. Меня этому не научили. Я все пропустил. Пока вы жили, я мечтал о том, как буду жить. И вот мне двадцать шесть, а я так и не начал.

*(Наталья долго на него смотрит. Потом откладывает ноутбук.)*

**HR:** Знаете… по формальным критериям я обязана вам отказать. Нет опыта, нет результата, нет — ничего, что можно вписать в табличку.

**Соискатель:** Я знаю. Я всегда знаю заранее. Спасибо, что хоть выслушали. Вы четвертый человек за восемь лет, который меня слушал. Целых четыре ночи мне однажды подарили, а теперь еще двадцать минут — от вас. Богатею.

**HR:** *(вдруг)* А приходите к нам в поддержку. На чат. Там не надо смотреть в глаза. Там люди пишут, а вы отвечаете словами. Вам, кажется, так проще.

**Соискатель:** *(встает, замирает у двери)* Словами. Через экран. Живым людям, которых я не вижу.

**HR:** Да.

**Соискатель:** *(почти улыбается)* Знаете, а это — это, пожалуй, единственная должность в мире, для которой я идеально подхожу.

*(Уходит. На стуле, где он сидел, остается сложенный вчетверо листок — та самая записка, расплывшиеся чернила. Он забыл ее. Или оставил нарочно. Кто разберет мечтателя.)*

**HR (себе под нос):** Матрена… паутина… Господи, надо бы дома пыль протереть.

**Резюме собеседования (в CRM):** *Кандидат эмоционально нестабилен, но эмпатия зашкаливает. На линию — нет. В чат-поддержку — попробовать. NPS обещает быть или 10, или 1. Середины у этого человека не бывает.*

Еще раз срезал, или Кино не для средних умов

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Срезал» автора Василий Макарович Шукшин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

— Ничего, — говорили мужики. — Оттянул он его. Дошлый, собака... Откуда что берется? И все-таки они не любили Глеба. Не любили. Глеб же был жесток, а жестокость никто, никогда, нигде еще не любил.

— Василий Макарович Шукшин, «Срезал»

Продолжение

В субботу к старухе Куделихе приехал зять — и не абы кто, а режиссер. Настоящий, из города, снявший фильм, который по телевизору два раза показывали. И даже, говорят, в кинотеатре «Родина» шел — целую неделю, пока не сняли.

Мужики про это узнали еще утром, у магазина. И к вечеру, как водится, потянулись к Куделихиному крыльцу — покурить, посидеть, поглядеть на живого-то режиссера. А главное — ждали Глеба. Глеб Капустин к тому времени уже сходил домой, побрился и надел чистую рубаху. Готовился.

Режиссера звали Петр Ильич. Полный, мягкий, в замшевой куртке, какие в деревне отродясь не видывали, — сидел он на лавочке и рассказывал про Москву. Хорошо рассказывал. Про студию, про артистов, про то, как одну сцену сорок дублей снимали, потому что дождя настоящего не было, а из шланга — не то. Мужики слушали, ахали. Куделиха разливала чай и таяла.

Глеб пришел, когда солнце уже завалилось за баню. Пришел — сел с краю. Помолчал. Закурил.

— Петр, значит, Ильич, — сказал он ласково.

— Петр Ильич, — режиссер обернулся с готовностью.

— Кино, стало быть, снимаете.

— Снимаю.

— Дело хорошее, — Глеб кивнул. И вдруг: — А вы монтаж-то как понимаете — по Эйзенштейну или по Кулешову? Или у вас своя, так сказать, метода?

Петр Ильич моргнул. Мужики притихли, как трава перед грозой.

— Ну... — режиссер улыбнулся. — Знаете, это в теории все красиво, а на площадке живешь одним днем...

— Живете, — согласился Глеб. — Это понятно. Живете вы, а вопрос остается. Вот эффект Кулешова — знаете? Когда одно и то же лицо, а рядом монтируешь то суп, то гроб — и зритель видит то голод, то скорбь. А лицо-то одно! Так вот я вас спрашиваю: вы этим эффектом пользуетесь сознательно или, извините, стихийно?

— Ну, в известном смысле всякий монтаж...

— Всякий! — Глеб поднял палец. — Вот именно, что всякий. А вы мне про сорок дублей с дождем. Дождь — это, дорогой мой, натурализм. А кино — искусство обобщения. Дождь можно и склеить, если голова на плечах. У Довженко в «Земле» — там яблоки, вода, лица — и все в такт, как сердце бьется. Смотрели «Землю»?

— Смотрел, конечно...

— Давно?

Петр Ильич замялся. И этого хватило.

— Во-от, — протянул Глеб и оглядел мужиков. — Давно. А кричим — режиссер, режиссер. Ты, мил человек, сперва азбуку выучи, а потом уж сорок дублей из шланга гоняй. Народные-то деньги, между прочим. Пять копеек билет, а помножь на страну.

— Позвольте, — Петр Ильич даже привстал, — при чем тут деньги? Мы говорим о художественном методе...

— А при том! — Глеб был уже на коне, скакал. — При том, что художник обязан народу отчет давать. Ты вот приехал к теще, куртку надел заграничную, а спроси тебя про кадр как единицу смысла — и все, поплыл. Поплыл, Петр Ильич. Я ж не в обиду. Я к тому, что скромнее надо. Тише едешь — дальше будешь.

Петр Ильич хотел еще что-то сказать — про Тарковского хотел, про длинный план, про то, что монтажная теория двадцатых давно пересмотрена, — да махнул рукой. Понял: без толку. Улыбнулся кисло, налил себе чаю. Куделиха суетилась, не понимая, что стряслось с ее хорошим гостем.

А Глеб посидел еще минутку — для приличия — и стал прощаться.

— Ну, бывайте здоровы. Кино — оно, конечно, важнейшее из искусств. Ленин сказал. Так что вы, Петр Ильич, того... держитесь Ленина. — И пошел. Не оглядываясь. Спина прямая, шаг легкий.

Мужики расходились в сумерках, крутили головами.

— Дал он ему прикурить. Про Кулешова-то — а? Откуда он это знает, а?

— Из районной библиотеки. Он туда как на работу ходит.

— Дошлый, черт. Режиссера — и того уел.

— Уел, — соглашались другие. — Насухую уел.

И шли, и дивились, и пересказывали друг другу про эффект этот, кулешовский, который наутро уже никто толком вспомнить не мог.

А любить Глеба все равно не любили. Как раньше не любили, так и теперь. Потому что радость его была не от знания, а от чужого позора; и это чувствовали все, хоть и не умели сказать. Знание он копил, как скупой копит медяки, — не чтобы согреть кого, а чтобы в нужную минуту хлестнуть побольнее. И оттого даже те, кто им гордился, домой шли с осадком на душе, будто съели чего несвежего.

Байки 08 авг. 10:57

Маяк, который сам себя разыграл

Смотрителем маяка работаю на маленьком острове у побережья Черногории, недалеко от Будвы, шестой сезон. Переехал сюда из Тюмени — долгая история, как-нибудь в другой раз расскажу. Маяк старый, еще австро-венгерской постройки, туристов возят на катере, показываю им механизм, рассказываю историю острова.

А историю я, признаться, немного приукрашиваю. Есть у местных легенда про рыбака, который сто лет назад утонул тут в шторм, и будто бы дух его до сих пор бродит по скалам в туманные ночи. Легенда так себе, бледная, сама по себе не цепляет. Я ее обогатил — добавил про призрачный свет фонаря, который якобы загорается сам по себе, когда надвигается непогода. Туристам заходит на ура, особенно итальянцам, они охают, фотографируют скалы, спрашивают, не покажу ли я этот свет прямо сейчас.

В августе прошлого года приезжает группа, человек пятнадцать, немцы в основном. Рассказываю про призрака, про свет — как обычно, с должным драматизмом в голосе. И тут — совершенно случайно, без всякого моего участия — старый ревун маяка, который последние две недели барахлил из-за скачков напряжения, вдруг взвыл сам по себе. Прямо посреди моего рассказа. Низкий такой, утробный гул, будто сама скала застонала.

Немцы замерли. Кто-то из женщин вскрикнул, схватила мужа за руку. Гид итальянский, который переводил, побледнел не хуже своих туристов — он-то думал, что я его разыгрываю, специально подстроил.

Дальше — минут пять хаоса. Ревун гудит, туристы жмутся друг к другу, кто-то снимает на телефон трясущимися руками, кто-то тихо бормочет ругательства на своем языке. Я побежал в служебное помещение чинить проводку, гул наконец стих. Возвращаюсь — а группа стоит притихшая, глаза круглые, будто только что настоящего призрака видели.

С тех пор остров прославился. Местные турагентства включили нас в маршрут отдельным пунктом — «маяк с привидением», билет дороже на пять евро. Ревун, кстати, я так и не отремонтировал до конца — иногда сам собой воет, когда влажность высокая. Туристы каждый раз в восторге.

А правду про проводку я никому не рассказываю. Зачем портить людям такую хорошую историю.

Шутка 08 авг. 10:54

Кто из них современнее

Одиссей возвращался домой десять лет. Гомер все расписал по-честному: циклоп, сирены, буря, потом нимфа задержала на семь лет — обстоятельства, сами понимаете.

Сегодня это называется «застрял, скоро буду».

А дома ждала Пенелопа. Днем ткала саван, ночью тайком его распускала — и так три года, лишь бы женихи отстали. Полотно вечно «почти готово».

Одиссей десять лет искал путь домой. Пенелопа три года имитировала работу, чтобы ее не трогали. До сих пор спорю сам с собой: кто из двоих ближе к современному человеку.

Новости 08 авг. 10:36

Евгений Винокуров пережил плен в Германии — его письма с фронта, найденные недавно, показывают поэта, которого мир не знал

Война. Плен. Выживание. Стихи. Казалось бы, это слова, которые не могут соседствовать. А они соседствовали в жизни Евгения Винокурова.

Винокуров известен как один из ярких советских поэтов послевоенного периода. Его стихи печатались в журналах, собирались в сборники, учились в школах. Но мало кто знал, что за его умиротворенной лирикой стояла трагедия, которой он никогда полностью не рассказал.

Во время войны Винокуров был пленен. Провел несколько лет в германских лагерях. Это было ужасно. Холод. Голод. Болезни. Унижение. Надежда, которая медленно умирала с каждым днем.

Из плена он вышел живым. Но живой ли он был? Вопрос, который, похоже, преследовал его всю жизнь.

Неодавно при разборе архива обнаружены его письма. Письма, которые он отправлял домой с фронта, письма, которые писал (или пытался писать) в плене, письма, которые так и не отправил, потому что их перехватили. Письма на клочках бумаги, на обратной стороне немецких газет, на обертках от хлеба.

Вот из письма 1941 года, отправленного во время первых боев:

«Мама, я жив. Это самое главное. Я вижу смерть каждый день — она здесь, рядом, но я вижу ее и остаюсь живым. Не знаю, как долго это продлится, но сейчас я живой.»

А вот из письма, датированного лагерным сроком (1943 год), которое так и не было отправлено:

«Если я не вернусь, скажите мне спасибо за то, что я пытался. Я помню стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева. Я повторяю их про себя, когда не могу спать (а я часто не могу спать). Стихи согревают. Это звучит смешно, но это правда. Когда я вспоминаю слова о любви, о жизни, о красоте — я чувствую себя живым.»

Эти письма показывают не просто поэта. Они показывают человека, который использовал литературу как средство выживания. Буквально. Слова, образы, стихи — это была его еда, ее кислород, его связь с миром, который казался потерянным.

После войны Винокуров вернулся. Написал много стихов. Но что-то в нем изменилось. Его лирика всегда носила печать этого опыта — даже когда он писал о весне или о любви, в его стихах звучала нота скорбной благодарности за то, что он живой.

Новое издание его писем с комментариями биографа дает нам доступ к внутреннему миру человека, который выстрадал каждое слово из своей последующей поэзии. Это не просто исторический документ. Это портрет творческого человека, борющегося с абсолютной трагедией и находящего в себе мужество создавать красоту.

Статья 08 авг. 10:45

«Мастер и Маргарита»: расследование романа, рукопись которого не должна была уцелеть

Михаил Булгаков писал этот роман двенадцать лет — с 1928 по 1940 год, до самой смерти, диктуя последние правки жене, когда уже почти ослеп. Полностью, без цензурных купюр, текст вышел только в 1973 году. Жанр определить сложно: то ли сатира, то ли мистический роман, то ли философская притча с двумя сюжетными линиями сразу. Объём — около четырёхсот пятидесяти страниц в стандартном издании, смотря какой шрифт.

Сюжет разворачивается в двух временах одновременно. Москва тридцатых годов, когда внезапно является странный иностранный профессор со свитой и его чёрный кот — да, тот самый, огромный, наглый, разговаривающий и, что характерно, играющий в шахматы. И древний Ершалаим, где прокуратор Иудеи допрашивает бродячего философа. Эти линии не просто идут параллельно — они прорастают друг в друга, как корни двух деревьев под одной землёй.

При этом ни одна из линий не спойлерится в двух словах. Профессор со свитой устраивает в Москве форменный переполох; писатель по прозвищу Мастер сжигает рукопись романа о том самом прокураторе; женщина по имени Маргарита идёт на сделку, которую и сделкой-то назвать страшно. Всё это связывается не сразу, а постепенно, главу за главой, и в этом — половина удовольствия от чтения.

Теперь к делу. Что здесь работает по-настоящему.

Юмор. Именно он держит книгу на плаву, не давая ей утонуть в собственной философичности. Сцены в варьете, разоблачение мошенников, безумная погоня за котом по всей Москве — написаны с таким актёрским чувством ритма, что хочется читать вслух. Булгаков был драматургом, и это чувствуется в каждой реплике.

Язык. Он меняется вместе с сюжетом — ершалаимские главы написаны сухо, почти протокольно, будто хроника; московские — рваные, ироничные, с постоянными сбоями регистра. Только что был высокий штиль — и вот уже коммунальная перепалка на кухне.

Персонажи второго плана. Кот Бегемот, Коровьев, Азазелло — эта троица вытягивает роман почти в одиночку. Они смешные, страшные и обаятельные одновременно; редко у кого получается совместить всё три качества в одном второстепенном герое, не превратив его в карикатуру.

Теперь о слабых местах, потому что рецензия без них — реклама, а не рецензия.

Структура рыхлая. Роман собирался частями, переписывался заново, дошлифовывался урывками — и это видно. Некоторые сюжетные линии обрываются или провисают; отдельные персонажи появляются и исчезают без объяснений. Кому-то это покажется естественной хаотичностью гениального текста. Кому-то — недоработкой, которую смерть автора просто не дала исправить.

Ершалаимские главы медленнее московских, и часть читателей их откровенно терпит, ожидая возвращения кота с примусом. Для тех, кто ищет чистый сатирический трэш без философской нагрузки, — книга покажется затянутой в середине.

И да, если вы не в теме советского быта тридцатых годов — часть шуток и отсылок просто пройдёт мимо. Роман густо замешан на реалиях своей эпохи: жилищный вопрос, литературные группировки, коммуналки. Без сносок и комментариев многое теряется.

Стоит ли читать? Да, но не потому, что «так положено». Читать стоит тем, кто готов к тексту без единого готового ответа — роман принципиально не разжёвывает мораль, он её прячет. Тем, кто любит, когда сатира соседствует с трагедией на соседней странице. И тем, кто хочет увидеть, как выглядит литература, написанная человеком, знавшим, что при жизни её не издадут, — и всё равно писавшим дальше.

Не стоит начинать с этой книги тем, кто ищет линейный сюжет без отступлений и лёгкое чтение перед сном. Здесь придётся держать в голове два времени, десяток персонажей и постоянно спрашивать себя, кто здесь на самом деле дьявол, а кто просто трус.

Оценка: 9 из 10. Балл снят за рыхлую структуру и неровный темп — ершалаимские главы местами буксуют. Но за смелость формы, за юмор, который не устарел спустя почти век, и за то, что роман до сих пор цитируют люди, даже не подозревающие, откуда взялась фраза про рукописи, — это заслуженная почти высшая оценка.

Статья 08 авг. 10:37

«Слепота» Сарамаго: экспертиза романа, который ослепил целый город — и заставил его показать свое истинное лицо

Жозе Сарамаго. Португалец, единственный нобелевский лауреат по литературе из этой небольшой страны, автор, который принципиально писал диалоги без кавычек и почти без точек, разделяя реплики одними запятыми. Роман "Слепота" вышел в 1995 году. Жанр определить непросто — начинается книга как медицинская тревога, продолжается как антиутопия, а заканчивается чем-то средним между притчей и обвинительным актом человечеству. Объем — около четырехсот страниц. Читаются они неровно: где-то запоем, где-то со скрипом, потому что автор физически не дает читателю передохнуть.

О чем книга, если коротко и без спойлеров. Город. Обычный, ничем не примечательный, безымянный — как, впрочем, и все герои романа, у которых нет собственных имен вообще. Человек за рулем на светофоре вдруг перестает видеть. Не темнота — молочная, плотная белизна, слепота наоборот. Дальше — эпидемия, карантин, барак для зараженных.

И вот тут начинается настоящий роман.

Потому что дальше Сарамаго интересует уже не болезнь. Его интересует, что происходит с людьми, когда исчезают зрители. Это ключевая мысль книги, и она бьет наотмашь: пока нас видят — мы играем роль, придерживаем дверь, извиняемся, толкнув локтем, соблюдаем сотню мелких приличий. А если наблюдателя больше нет? Если весь город ослеп разом, кроме одной женщины, которая скрывает свое зрение и становится невольной свидетельницей всего, что творится в бараке? Вот тогда и начинается настоящая проверка — не глаз, а того, что стоит за ними.

Что хорошего в этой книге. Прежде всего — бесстрашие автора. Сарамаго не жалеет читателя ни на секунду; он ведет барак от простого карантина к скотству без единой скидки на приличия и без единого извинения перед публикой. Есть сцены, которые физически неприятно читать, и это ровно то, ради чего стоило их писать — иначе весь замысел рассыпался бы в благородную сказку о стойкости духа.

Второе достоинство — язык. Да, те самые знаменитые абзацы без точек, где реплика перетекает в описание, а описание — в мысль героя без всякого предупреждения. Поначалу раздражает. Потом привыкаешь. А потом вдруг замечаешь: этот прием буквально имитирует само состояние слепоты — читатель тоже теряет опоры, тоже вынужден нащупывать смысл на ощупь, строка за строкой, без запятой-подсказки. Прием работает не как украшение, а как инструмент; редкий случай, когда форма и содержание срослись до неразличимости.

Третье — женщина, которая видит, но молчит об этом. Ход гениальный. Она не героиня в привычном смысле; она наблюдатель поневоле, вынужденный свидетель, и через ее взгляд читатель видит барак изнутри, во всей неприглядности. При этом Сарамаго ни разу не скатывается в дешевую мораль вроде "вот злодеи, а вот хорошие люди". Он показывает, как быстро стирается эта граница, стоит убрать одно-единственное условие — возможность быть увиденным.

Теперь честно о плохом. Роман тяжелый — и не в смысле сложного слова, хотя и это тоже присутствует, а в смысле содержания. Есть сцены насилия, которые многие читатели просто не смогут дочитать; и я их прекрасно понимаю, тут нечего стыдиться. Символизм местами слишком нарочит, будто автор опасается, что метафору не считают с первого раза, и на всякий случай повторяет ее еще пару других слов страницей позже. Финал — вопрос вкуса: кому-то он покажется закономерным, кому-то — слишком легким выходом после всего, через что провел текст. И да, манера письма без разделения реплик подходит далеко не всем читателям. Кто-то бросит книгу на двадцатой странице просто от раздражения, и будет по-своему прав.

Кому эта книга точно не подойдет. Тем, кто ищет уютное чтение перед сном. Тем, кого нестандартная пунктуация раздражает настолько, что мешает следить за сюжетом. И тем, кто в принципе не переносит сцены насилия и человеческой деградации — их здесь достаточно, и они не смягчены ради читательского комфорта.

Вердикт. Читать стоит — но с открытыми глазами, простите за невольный каламбур. Это не развлекательное чтение и не книга для отдыха на пляже; это скорее прививка. Небольшая доза чего-то неприятного, после которой начинаешь иначе смотреть на хрупкость приличий, которые мы по привычке называем цивилизацией. Рекомендую тем, кто любит философскую прозу, кто не боится дискомфорта ради мысли, кто читал Кафку или Кутзее и не разочаровался. Не рекомендую тем, кто ищет легкости или однозначных героев.

Оценка — девять из десяти. Балл снимаю не за содержание, оно вполне заслуживает высшей оценки, а за то, что языковой эксперимент местами утомляет сильнее, чем того требует замысел. Впрочем, возможно, в этом и есть весь расчет автора: чтобы читателю тоже досталась своя маленькая доля слепоты.

Совет 08 авг. 10:35

Повтор как ритм: один образ, становящийся мантрой

Возьми одно слово, одну фразу, один образ и повтори его разными способами на протяжении текста. Не просто так — каждый повтор немного меняет смысл. Образ становится мантрой, за ним герой и сюжет теряют почву под ногами.

Ритм в прозе. О нем не говорят, как о поэзии, но ритм — это основа живого текста. И один из самых сильных инструментов ритма — это повтор. Не слепой повтор одного слова двадцать раз. Это было бы раздражающе. Но повтор образа, идеи, фразы. С маленькими изменениями. Каждый раз все немного по-другому. И вот тогда образ становится чем-то большим — становится ритмом самого текста.

Например, слово «дверь». Герой видит дверь в начале рассказа. Дверь закрыта, и герой стоит перед ней. Позже герой видит дверь открытую. Позже дверь сломана. Позже дверь вообще исчезла. И вот через четыре описания одного объекта — дверь перестала быть просто дверью. Она стала символом чего-то большого: времени, разрушения, невозвращаемости. Читатель может этого не осознавать, но чувствует.

Возьми Маргарет Этвуд. В ее текстах часто повторяется одна картинка или фраза. Она повторяется в разных контекстах. Героиня видит желтый шарф. Позже она видит желтое платье. Позже желтые цветы. И каждый раз желтый цвет означает что-то разное: предупреждение, боль, воспоминание. Но ритм одного цвета создает гипноз. Читатель начинает ждать, когда появится желтое. И вот элемент текста становится нервом читателя.

Или возьми фразу. Героиня повторяет про себя одну фразу: «Это не произойдет». В начале это защита, самоуспокоение. Потом фраза становится мольбой. Потом признанием того, что произойдет. И вот эта одна фраза — она провожает сюжет от начала до конца, но каждый раз меняется ее значение.

Или еще проще: образ воды. Герой видит лужу. Потом озеро. Потом вот он уже тонет в реке. И вода — это не просто вода. Вода стала метафорой того, как герой теряет контроль. Вода стала ритмом разрушения.

Научись работать с повтором. Найди один образ, один звук, одну фразу, которая будет преследовать текст. Повторяй ее, но каждый раз в новом контексте. Каждый раз с новым смыслом. Вот тогда текст будет звучать, как музыка. Вот тогда он запомнится надолго. Вот тогда форма станет смыслом.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл