Ночные ужасы

Загадочные истории для тех, кто не боится темноты

Каждую ночь здесь выходят новые страшные истории: городские легенды, необъяснимые случаи и хоррор-рассказы, от которых холодеет спина. Короткие — на десять минут перед сном. Читайте бесплатно, но лучше не в одиночестве.

О последнем человеке и стаде лайков: ненаписанная глава Ницше

О последнем человеке и стаде лайков: ненаписанная глава Ницше

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Так говорил Заратустра» автора Фридрих Ницше. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление? Что такое звезда?» — так вопрошает последний человек и моргает. Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким. «Мы изобрели счастье», — говорят последние люди и моргают.

— Фридрих Ницше, «Так говорил Заратустра»

Продолжение

Смотрите же! Я покажу вам последнего человека.

Вы думали, он вымер? Что он был лишь пугалом, которым я стращал вас на рыночной площади? О нет. Он размножился. Он повсюду. И у каждого последнего человека ныне есть маленькое светящееся зеркальце, которое он носит у самого сердца — там, где прежде носили крест, а еще прежде — кинжал.

В это зеркальце он глядит чаще, чем возлюбленный в лицо возлюбленной. Он глядит в него, просыпаясь, — прежде чем вспомнить, кто он и зачем. Он глядит в него, засыпая, — чтобы не остаться наедине с самим собою, ибо наедине с собою последнему человеку страшнее, чем в разбойничьем лесу.

Чего же он ищет там, в холодном стекле?

Он ищет, чтобы его сосчитали.

Вот новое таинство, пришедшее на смену молитве. Прежде человек говорил: «Бог видит меня» — и трепетал, и распрямлялся. Ныне человек говорит: «Меня увидели триста сорок два раза» — и успокаивается. Число заменило ему совесть. Он более не спрашивает: «Хорошо ли то, что я сделал?» Он спрашивает: «Понравилось ли?» И моргает.

О, я долго искал имя этому мановению большого пальца, этому крохотному благословению, которым стадо осеняет стадо. Лайк — вот как они его зовут. Слово плоское, будто галька, обкатанная в тысяче ленивых ртов. И в этой гальке — вся их метафизика.

В прежние времена признание надлежало вырвать. Певец пел, покуда не срывал голос; воин истекал кровью; мыслитель сгорал в одиночестве, как масло в лампаде, и часто умирал, не дождавшись ни единого «да». Признание было редким, дорогим, оплаченным жизнью — оттого-то оно и было признанием. Ныне же его раздают даром, походя, не глядя, — большим пальцем, между двумя глотками. И то, что раздается даром, ничего не стоит: вот первая заповедь всякой ценности, которую они забыли.

Я учил вас воле к власти. Взгляните же, во что они ее выродили!

Воля к власти сделалась у них волею к тому, чтобы понравиться. Самое хилое, самое рабское из всех хотений. Раб, которого хвалит господин, счастливее их, ибо он хоть знает своего господина в лицо. А последний человек преклоняется перед тысячеглавым, безымянным, бесплотным судией, имя которому — «все». Он пляшет перед ним. Он корчит ему рожи. Он выворачивает наизнанку свою бедную душонку и вопрошает, дрожа: ну как? довольны ли вы мною? сосчитали ли вы меня?

И — о величайшая из насмешек! — он зовет это свободой.

Он говорит: «Я говорю что хочу, я показываю что хочу, весь мир слушает меня». Глупец! Тебя не слушает никто. Тебя считают. Ты кричишь в колодец, где живет эхо тысячи таких же кричащих, и принимаешь общий вой за собственный голос.

Посмотрите, как он страдает, когда его не сосчитали! Он выставил душу свою на торжище — и никто не купил. Он ждал благословения большого пальца — и палец остался недвижим. Тогда нападает на него хворь, которой не было имени у древних, ибо древние были здоровее: он глядит на пирующего соседа, на чужие сосчитанные радости, и желчь копится в нем, зеленая, тихая. Он завидует чужому счастью, которого нет, ибо и то счастье было выставлено напоказ, нарумянено, поддельно — колье со стекляшками вместо алмазов.

Вот они, стада, что пасут сами себя! Каждый — пастух и каждый — овца, и нет уже никого, кто пас бы иначе. Кто отстанет — того затопчут. Кто пойдет своей тропой, в горы, к своему одиночеству и своей звезде, — того объявят больным, и станут жалеть, и звать обратно, вниз, на теплое, вытоптанное, унавоженное пастбище: «Куда же ты? Здесь так уютно! Здесь нас считают!»

Я же говорю вам: научитесь быть несосчитанными.

Выдержите тьму, в которой никто не глядит на вас. Выдержите молчание, в котором не звякнет ни единое благословение. Ибо лишь тот, кто выносит собственное общество без свидетелей, без числа, без похвалы, — лишь тот еще способен родить танцующую звезду. А для этого, как я говорил вам прежде и повторю ныне, надо носить в себе хаос. Стаду же хаос неведом. Стадо носит в себе лишь счетчик.

Бог умер — вы слыхали это от меня. Но взгляните: они выстроили ему нового бога, из стекла и чисел, и молятся ему прилежнее, чем прежнему. И этот новый бог тоже умрет. А что придет на смену — зависит от того, найдется ли среди вас хоть один, кто посмеет разбить свое зеркальце и поглядеть, наконец, на звезды.

Так говорил я. И стадо, дослушав, потянулось к светящимся зеркальцам — проверить, сосчитал ли кто-нибудь эти самые слова.

Зодчество — стихотворение в стиле Осипа Мандельштама

Зодчество — стихотворение в стиле Осипа Мандельштама

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Notre Dame» поэта Осип Мандельштам. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

И чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные ребра, —
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам.

— Осип Мандельштам, «Notre Dame»

Из тяжести недоброй, из числа,
из глины, извести и медленной руды
растет пространство — и уже светла
дуга, перешагнувшая пруды.

Ночная кладка. Известь и вода.
Из ничего — колонна, свод, карниз.
Так время, каменея навсегда,
глядит на нас и требует: держись.

А я — всего лишь ремесло и прах,
я — раковина, полная воды,
где ходит моря вековечный страх
и Одиссей, и списки, и суды

над теми, кто не выплыл, не догреб.
Дай камень мне. Я взвешу на руке
его молчанье, гулкое, как гроб,
как колокол на дальнем языке.

И то, что не сказалось, не спелось,
что задохнулось в горле, как в петле, —
я вырублю. Пускай же держит весь
прекрасное — на каменном челе.

Новости 18 июля 10:09

Поэтесса писала научные работы под мужским именем: как женщина XX века обманула всю науку

Поэтесса писала научные работы под мужским именем: как женщина XX века обманула всю науку

В истории науки было немало случаев, когда женщины публиковались под мужскими псевдонимами. Но обычно это известно. История Елизаветы К. (фамилия скрыта по просьбе потомков) отличается: она скрывала свою личность так успешно, что даже сейчас, через 60 лет после смерти, это выглядит как шпионский роман.

Все началось с анализа авторства. Два немецких ученых, специализирующихся на методах цифрового анализа текста, заметили странность. Стиль писем, которые критик писал своим коллегам, совпадал со стилем его опубликованных статей примерно на 95%. Но стиль его семейной переписки (письма жене, детям) совпадал на 78%. Это необычно. Обычно человек пишет более-менее одинаково.

То есть либо это два разных человека, либо автор намеренно менял стиль в официальной переписке. Исследователи начали копать глубже. Изучили архив. И нашли письмо.

Письмо было написано известным ученым своему издателю. В нем говорилось: «Моя жена составляет предисловие к третьему тому. Я его переработаю и подпишу своим именем. Так принято в науке, но кредит должен быть дан ей». Дата письма — 1962 год.

Воз был перевернут. Начали проверять все работы этого «критика» периода 1955-1975 годов. И обнаружили, что в архиве жены сохранились черновики. Одна и та же рука. Одна и та же логика аргументации. Одна и та же (характерно женская для того времени) осторожность в формулировках.

Жена ученого была образованной женщиной, имела степень по литературе. Но профессиональную карьеру в науке ей закрыла социальная норма. Вместо этого она писала, он подписывал. Результат — его имя осталось в истории литературоведения как имя одного из крупных критиков XX века. Ее имя исчезло.

Теперь встал вопрос переписания истории. Как обозначить авторство? Переиздавать ли работы с двумя фамилиями? Это сложно сделать технически и политически. Университеты переживают. Но постепенно начинают вносить коррективы в библиотечные каталоги и цитирование.

Это не просто исторический казус. Это вопрос видимости. Сколько еще женщин скрыто за мужскими именами в истории науки и литературы?

Совет 18 июля 10:08

Жанровая мутация: когда детектив забывает о преступлении

Жанровая мутация: когда детектив забывает о преступлении

Жанр — это не клетка. Это живой организм, который может мутировать. Начни триллером. В середине перейди в лирику. Герой должен понять себя, должен почувствовать красоту мира, даже если он убегает от убийцы. Потом вернись в триллер с новой силой. Жанровая мутация работает, когда она служит герою, а не автору. Когда лирика — это не отступление от триллера, а его глубина.

Правило о чистоте жанра — это ложь преподавателей литературы. Лучшие произведения игнорируют эти правила.

Возьми триллер. Герой спасается от убийцы. Все страницы кипят адреналином. Но потом. Потом герой забегает в парк. И видит там рассвет. Запах мокрой травы. Птицы, которые поют, не ведая ничего о погоне. И за три страницы триллер становится медитацией. Герой понимает, зачем ему нужна жизнь. Герой понимает, что он хочет вернуться в тот парк. Его желание жизни становится не инстинктивным, но экзистенциальным. На фоне этой романтики он вспоминает, что убийца еще не пойман. Триллер возвращается. Но триллер теперь иной. Герой знает, зачем ему нужна жизнь. Он борется не просто для того, чтобы выжить. Он борется для того, чтобы еще раз вернуться в тот парк.

Вот детектив. Убийство. Логика. Сыщик ищет улики. Но в середине романа сыщик встречает любовь. Несколько глав — почти лирический роман. Но любовь выцветает. Возвращается холодная логика. Детектив мутировал, став романтичнее и печальнее.

Когда жанровая мутация органична, когда она служит герою и его трансформации, она работает лучше, чем любое собюдение жанровых правил. Эта мутация показывает сложность жизни, которая не делится на чистые категории. Герой не может быть только триллером. Герой — это и триллер, и лирика, и философия.

Телефон, или Как я одну гражданку на именины в трауре снарядил

Телефон, или Как я одну гражданку на именины в трауре снарядил

Вот говорят: телефон в коридоре — это, гражданин, связь и полное тебе уважение. Снял трубку — и весь свет при тебе: хочешь в аптеку, хочешь к тетке в Лугу. Врут, братцы мои. Я через один этот аппарат соседку на именины в трауре снарядил, весь коридор перессорил и сам под конец звания лишился. А ведь старался. Для общества старался, не для себя.

Повесили нам телефон по весне. Черный, увесистый, на стенке — аккурат промеж моей двери и двери гражданина Спирина. И сразу вопрос ребром: кому дежурить? Кому трубку снимать, кому записывать?

Молчат.

Восемь дверей — и ни звука. Оно понятно: дело тонкое. Скажешь не туда — виноват потом до самого гроба. Ну я и выступи. По доброте. По дурости, вернее сказать.

— Я, — говорю, — граждане, возьму на себя. Почерк у меня аккуратный, голова холодная.

И вошел, доложу вам, во вкус. Завел тетрадочку в клеточку. Карандашик на ниточке привязал к гвоздику — чтоб не сперли, потому как у нас в коридоре если что плохо лежит, оно тут же и хорошо пойдет. Кто позвонит — записываю честь по чести: от кого, кому, по какому такому делу. Две копейки за разговор — будьте любезны в кружку. Порядок.

И до того я в это дело врос, что стал по субботам жилетку хорошую надевать. Ту, с перламутровыми. Сижу под аппаратом, будто дежурный по узлу связи, и на весь коридор строгий такой. Мне уж и кланяться начали. «Как там, — говорят, — Пал Егорыч, на линии?» А я солидно: «На линии тихо».

Вот на этой самой гордости меня, братцы, и подкосило.

Суббота. Вечер. Звонит. Снимаю.

— Спирину позовите! Сестра из Луги! Скажите: завтра именины у Клавдии, приходите к семи, с пирогом, весело будет!

Трещит в трубке — спасу нет, будто кошку за хвост тянут. Я на бумажку черкаю: «Спириной. Завтра. Клавдия. Пирог. Весело». А сам гордый — вон, мол, какие через меня радости летают.

Не успел дописать — опять звонок. Другой голос, глухой, скорбный:

— Гражданке Спириной. От двоюродных. Бабушка Марфа преставилась. Похороны завтра, в черном приходите, на Разъезжую, восемь.

Я и это на бумажку. Тороплюсь, линия дорогая. «Спириной. Завтра. В черном. Разъезжая, восемь».

Две бумажки. Обе одной гражданке. Обе на завтра. Ну я их под дверь и сунул — обе разом, чтоб не бегать дважды.

А вот тут, братцы, вся подлость и вышла. Спирина, женщина глазами слабая, ночью в потемках их читала. И склеилось у ней в голове из двух бумажек одно. Что бабушка Марфа померла — да на именинах. К семи. С пирогом.

Наутро выходит.

В черном платке. Лицо скорбное. В руках — пирог с капустой, здоровенный, на противне, полотенцем накрытый. И венчик бумажный из искусственных цветов на локте болтается.

— Ты, — говорю, — Марья Тихоновна, куда это в таком виде?

— Как куда, — отвечает и слезу платком давит. — К Клавдии. Бабушку хоронить. Ты ж сам записал: с пирогом и весело.

Я и обмер.

А разъяснять некогда — она уж на трамвай. Прибыла, значит, на именины к Клавдии, где народ гуляет, гармошка, и все веселые. А она входит — в трауре, с венком, и пирог на вытянутых руках, как на поминки. И громко, на всю комнату: «Царствие небесное!»

Что там было — я лично не видал. Но говорят, именинница Клавдия чуть со стула не сомлела. Потому как ей на живую голову собственные похороны справили. А двоюродные с Разъезжей весь день бабушку Марфу ждали — с той, настоящей, у которой уж и оркестр нанят. И никто не пришел. Одна Спирина ко всем сразу — да не туда.

Вернулась она к ночи. Без пирога. Пирог, говорит, там съели — из вежливости, чтоб добро не пропадало.

И встала передо мной весь коридор. Восемь дверей.

— Отобрать, — говорят, — у него телефон! Он живого человека хоронит, а покойника на пляски зовет!

Я было за жилетку, за перламутровые:

— Граждане! Я что услышал, то и записал! Это линия врет, не я! Трещит она, проклятая!

Не слушают. Отняли тетрадочку. Карандаш с ниточки срезали. Копеечную кружку конфисковали в общий фонд. И посадили дежурить бабку Феклу — которая, между нами, глуха как валенок и пишет одни закорючки.

Вот теперь и живем.

Звонит телефон — а никто не берет. Фекла не слышит, а прочие боятся: вдруг опять кого не туда снарядят. И трубка звонит, звонит, разрывается на весь коридор — а восемь дверей на меня косятся. Мол, иди, Пал Егорыч, твоя специальность.

А я не иду.

Сижу у себя, жилетку с перламутровыми надел — и не иду. Гордость, братцы, она ведь тоже вещь казенная: раз у человека отняли — обратно уж и даром не выпросишь. Пущай сами хоронят. Кого хотят и куда хотят.

Демоническая женщина завела Твиттер: тред о том, как страдать красиво и не платить за суши

Демоническая женщина завела Твиттер: тред о том, как страдать красиво и не платить за суши

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Демоническая женщина» автора Надежда Александровна Тэффи

🧵 ТРЕД. Как оставаться демонической, когда мир так плосок.

@nocturna_bezdna · 40,2 тыс. подписчиков

1/
Мне пишут: «Ты не такая, как все». Я знаю.

Остальные женщины отличаются прической. Я отличаюсь строением души.

❤️ 4,1 тыс · 🔁 890

———

2/
Обычная баба надевает брошку. Я — надеваю на голову цепочку, на цепочку — камень, а под камнем прячется. Тайна.

Какая? Не спрашивайте. Все равно не скажу, потому что и сама не в курсе; но это не отменяет ее присутствия.

❤️ 3,7 тыс

———

3/
На пальце у меня перстень. В перстне — полость. В полости будет цианистый калий, который мне пришлют.

Во вторник.

Почему во вторник — вопрос пошлый. Вторник — это вторник.

❤️ 5,9 тыс · 🔁 1,2 тыс

———

4/
Вчера меня позвали на бранч. Веранда, свет, официант с этим их лицом «чего изволите».

Все заказали. Я — нет.

«А вам?» — Мне ничего. Я не ем.

❤️ 2,2 тыс

———

5/
Потому что — зачем? Зачем еда той, что несет в себе рок.

Тело — обуза. Оболочка. Мешок, в котором дребезжит нечто большее, чем ваш авокадо-тост.

Официант завис. Я смотрела сквозь него, в бездну за его плечом.

❤️ 6,4 тыс · 🔁 2,0 тыс

———

6/
Потом, правда, я съела его тост. И свой. И половину чужого. Но — не потому что голод.

Это был жест. Ритуал. Причастие тлену. Вы не поймете.

(Замечу вскользь: тост был так себе. Хлеб черствый. Впрочем и свежим он был бы прахом.)

❤️ 8,1 тыс

———

7/
Обычная женщина, когда не хочет прийти, врет: «голова болит», «дети», «стоматолог».

Мелко. Пошло. Приземленно.

Я не прихожу, потому что связана. Цепями. Клятвой. Тем, о чем молчат даже стены.

❤️ 3,3 тыс

———

8/
Звонит подруга: «Приходи, посидим».

Я гляжу в окно долго — минуту, может, три, кто их считал — и роняю в трубку:

«Я не могу распоряжаться собой».

Потом иду мыть голову. Но это уже не важно.

❤️ 7,7 тыс · 🔁 1,9 тыс

———

9/
Мой парфюм пахнет не ванилью. Он пахнет предчувствием.

Мужчины подходят и тонут. Как эта, рыба-то, на крючке — дернется в груди и все, готов.

Я их не держу. Я вообще ничего не держу, кроме бокала и своей ноши.

❤️ 9,0 тыс

———

10/
На подвязке у меня — портрет. Мужской. Гений, страдалец, мученик красоты.

Кто? Оскар. Просто Оскар. Если вы спрашиваете фамилию — вам туда, вниз по ленте, к тем, у кого брошки.

❤️ 5,5 тыс · 🔁 1,4 тыс

———

11/
Меня спросили в комментах: «А работаешь кем?»

Милые. Я не работаю. Я — свершаюсь.

❤️ 12,3 тыс · 🔁 4,4 тыс

───────────────

💬 ОТВЕТЫ

───────────────

@lena_iz_himok · отвечает
Наташ, это ты? У тебя ж ипотека и кот Барсик 😭

↳ @nocturna_bezdna
Барсик — не кот. Барсик — свидетель.

↳ @lena_iz_himok
Он вчера облевал диван, я фото видела в общем чате

↳ @nocturna_bezdna
Даже тлен тошнит от этого мира. Продолжай, я слушаю бездну.

❤️ 6,8 тыс к последнему

———

@obychnaya_zhenshina · отвечает
Ок. Я — обычная. Скажу как есть.

У меня месячные, болит зуб мудрости, и я не пришла на твой день рождения, потому что не пришла. Прямо. Без цепей.

И знаешь что? Я поела. Было вкусно.

❤️ 21,4 тыс · 🔁 9,1 тыс

↳ @nocturna_bezdna
Как. Плоско.

↳ @obychnaya_zhenshina
Зато сытно 🤷‍♀️

↳ @nocturna_bezdna заблокировал(а) этого пользователя

———

@marketolog_oleg · отвечает
Сотрудничество? У нас бренд похоронных венков, вы бы органично зашли

↳ @nocturna_bezdna
Наконец-то человек, который видит.
ДМ открыт. Ставка — двадцать. Плюс упоминание цианида в сторис, он у меня по контенту хорошо заходит.

❤️ 4,2 тыс

———

@ex_ivan_2019 · отвечает
Я был этой рыбой. Три года. Она мне однажды сказала «я связана роком» — оказалось, у нее просто был другой я

↳ @nocturna_bezdna
Ваня. Ты был не рыбой. Ты был эпизодом.

↳ @ex_ivan_2019
Я тебе за суши платил 8 месяцев, «которые ты не ешь»

↳ @nocturna_bezdna
Ты платил за причастность к трагедии. Дорого? Искусство всегда дорого.

❤️ 11,0 тыс · 🔁 3,3 тыс

———

@psy_daria · отвечает
Профессионально замечу: это не демонизм, это избегающая привязанность с театрализацией. Приходите, поработаем.

↳ @nocturna_bezdna
Меня нельзя проработать. Меня можно только пережить.

↳ @psy_daria
Первая консультация со скидкой, код БЕЗДНА15

↳ @nocturna_bezdna
...скидка сколько?

❤️ 8,9 тыс

───────────────

🧵 ПРОДОЛЖЕНИЕ ТРЕДА (спустя 2 часа)

───────────────

12/
Вы думаете, я читаю ваши комментарии? Я не читаю. Я — предвижу.

(Прочитала все. Дважды. Особенно про Барсика.)

❤️ 3,0 тыс

———

13/
Сегодня ночью мне приснился сон. Черный конь. Красный снег. Голос звал по имени, которого у меня нет.

Потом будильник. Работа с девяти.

Я не работаю, я свершаюсь — но свершаться, оказывается, надо с девяти, иначе штраф.

❤️ 5,1 тыс · 🔁 990

———

14/
Мужчина в метро посмотрел на меня. Долго. Тяжело.

Он понял. Он один из всех понял, кто я.

Потом сказал: «Девушка, у вас на пальто ценник висит».

Я не сняла. Пусть висит. Пусть весь вагон знает: даже цена на мне — это знак.

❤️ 14,7 тыс · 🔁 5,2 тыс

———

15/
Итог треда.

Вы можете быть обычной. Есть, спать, говорить правду, платить за свои суши сами.

А можете — нести. Молчать многозначительно. Ронять слова, как капли яда во вторник.

Выбор за вами. Но помните: брошку носить проще, чем судьбу.

Подписка — по кнопке. Цианид — по вторникам.

❤️ 18,9 тыс · 🔁 7,6 тыс · 🔖 4,4 тыс

———

Закрепленный ответ:

@obychnaya_zhenshina
Сходила к стоматологу. Зуб удалили. Ем мороженое.

Живите проще, девочки. Дешевле выходит.

❤️ 33,1 тыс

Статья 18 июля 09:28

Дюма судили за подлог: правда о «фабрике романов» и его тайных соавторах

Дюма судили за подлог: правда о «фабрике романов» и его тайных соавторах

224 года назад родился человек, который к концу жизни «написал» больше томов, чем иной книжный шкаф способен вместить. Три сотни романов. Тысячи пьес, очерков, путевых записок. Цифра настолько неприличная, что современники не выдержали и подали на него в суд — прямо так, за клевету на самого себя, а точнее, за обвинение в том, что писал он вовсе не один.

Имя обвинителя — Эжен де Мирекур, памфлет назывался «Фабрика романов: дом Александра Дюма и Ко». И знаете что? Кое в чём он был прав.

Начнём издалека. Отец будущего классика, Тома-Александр Дюма, был сыном рабыни с Гаити и французского дворянина — и дослужился до генерала наполеоновской армии, командовал целыми корпусами, а потом попал в плен и умер нищим, преданным своим же императором. Сын всё это запомнил. Крепко. Вопросы происхождения преследовали его всю жизнь; враги, а их хватало, шептались о «крови», намекали, тыкали карикатурами в газетах. Дюма отвечал так, как умел лучше всего — работой. Причём работой в промышленных масштабах.

Вот тут и начинается самое интересное. К 1840-м годам у него сложилась команда — да, буквально команда, как в цеху. Главный «сотрудник» — Огюст Маке, историк по образованию, дотошный до одержимости. Маке копал архивы, выстраивал сюжетные каркасы, писал целые куски текста. Дюма брал эти заготовки и — вот тут магия — переписывал их. Добавлял диалоги, ритм, ту самую лёгкость, из-за которой страницы глотались залпом, а не читались с усилием.

Сколько было соавторов? По разным подсчётам — от нескольких десятков до сотни с лишним. Некоторые исследователи потом называли эту цифру. Условно, конечно; кто там считал точно.

Мирекур подал в суд не просто так. Он требовал признать: имя «Александр Дюма» — это торговая марка, а не автор. Суд, к слову, встал на сторону Дюма. Формально он выиграл процесс. По факту — тень так и осталась.

При этом называть его мошенником — глупость несусветная. «Граф Монте-Кристо» и «Три мушкетёра» держатся не на голых фактах из архивов Маке, а на интонации, на том самом узнаваемом дюмовском темпе повествования, который ни один соавтор там и не смог воспроизвести без него. Проверить легко: почитайте книги, которые Маке писал уже без Дюма после их ссоры. Скука смертная. Ремесленно, аккуратно, мертво.

Секрет был прост и совсем не благороден. Газеты платили построчно, сериализация романов с продолжением приносила бешеные деньги, и рынок XIX века требовал контента примерно с той же скоростью, с какой сегодня требует его YouTube. Дюма понял это раньше конкурентов и превратил литературу в конвейер — задолго до того, как слово «конвейер» вообще стало применимо к книгам.

Он умер в 1870-м, разорённым — деньги улетали быстрее, чем поступали, на женщин, замки, путешествия и бесконечные авансы соавторам. Захоронили его сперва скромно; лишь в 2002 году останки перенесли в парижский Пантеон, среди почестей, оркестра, президентской речи. Символично: спустя полтора века страна признала то, что публика поняла ещё при его жизни — величие не отменяется количеством помощников.

И вот что стоит унести из этой истории. Гений — не обязательно тот, кто сидит в одиночестве и высекает слово за словом из собственного черепа. Иногда гений — это тот, кто умеет собрать вокруг себя нужных людей, взять сырой материал и превратить его в то, от чего замирает сердце читателя даже спустя двести с лишним лет. Дюма не украл славу у своих помощников. Он просто оказался единственным, кто знал, что с их работы делать дальше.

Пятьсот франков правды: что было после ожерелья

Пятьсот франков правды: что было после ожерелья

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Ожерелье» автора Ги де Мопассан. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

— О моя бедная Матильда! Но ведь мое-то ожерелье было фальшивое. Оно стоило самое большее пятьсот франков!.. И она улыбнулась гордой и простодушной улыбкой.

— Ги де Мопассан, «Ожерелье»

Продолжение

Госпожа Форестье остановилась посреди аллеи. Она держала руки Матильды в своих — красивых, гладких, ничего в жизни не таскавших, не терших, не отжимавших, — и смотрела на нее с тем ужасом, с каким смотрят на воскресшего.

— Но ведь мое ожерелье было фальшивое, — повторила она тихо, будто боясь, что от громкого голоса все рухнет. — Оно стоило самое большее пятьсот франков. Матильда, милая, зачем же ты не пришла тогда, зачем не сказала...

А Матильда стояла и не могла двинуться.

Десять лет.

Десять лет мытья чужих полов; торга с зеленщиком за каждый су; лестниц, по которым таскала она ведра; красных, распухших, растрескавшихся рук — вот этих самых рук, что лежали теперь в холеных ладонях подруги. Восемнадцать тысяч франков долга. Ростовщики. Векселя. Мансарда под самой крышей, где зимою вода замерзала в кувшине. Все — за пятьсот франков стекляшек.

Она открыла рот, чтобы что-то сказать, и не сказала. Слова застряли где-то в горле, как рыбья кость, ни туда ни сюда. В груди у нее дернулось — коротко, зло, будто кто рванул за нитку изнутри.

— Тебе дурно? — засуетилась госпожа Форестье. — Сядем, сядем вот тут, на скамью. Ты вся белая.

Они сели. Мимо катились коляски, шли нарядные дамы под кружевными зонтиками, и одна из них — молоденькая, свежая, в платье цвета первой сирени — рассмеялась чему-то звонко, беспричинно, счастливо. Так смеялась когда-то сама Матильда. В другой жизни. До того вечера в министерстве, до вальса, до пропавшего колье.

— Я отдам тебе деньги, — быстро заговорила госпожа Форестье. — Разумеется, отдам. Настоящее ожерелье, которое ты купила... оно ведь и теперь у меня? Мы все уладим, слышишь, мы все сочтем по совести, до последнего сантима...

По совести.

Матильда чуть было не засмеялась. Смех вышел бы нехороший, сухой, как треск. По совести — теперь, когда молодость сношена, как башмаки; когда зубы попортились от дурной пищи; когда муж, бедный ее Луазель, состарился над конторскими книгами и по вечерам молча растирает поясницу, не жалуясь, никогда не жалуясь, — вот что всего невыносимее.

— Не надо денег, — сказала она вдруг.

— Как — не надо? — госпожа Форестье даже отшатнулась. — Матильда, ты не в себе. Восемнадцать тысяч! Это состояние!

— Не надо, — повторила Матильда, и голос ее окреп. — Возьми ты их себе. И то ожерелье возьми. Бриллиантовое. Оно... оно теперь честнее твоего.

Она поднялась. Оправила старенькую шаль — не ту, министерскую, кисейную, легкую, а грубую, шерстяную, в которой ходила на рынок. И пошла.

Госпожа Форестье что-то кричала ей вслед — про справедливость, про суд, про то, что так нельзя, что она этого не оставит, — но слова таяли за спиной, растворялись в шуме Елисейских Полей, делались все тише, тише.

Матильда шла домой пешком, чтобы сберечь два су на омнибусе. Привычка. Десятилетняя, въевшаяся в кость привычка. Небо над Парижем было розовое, вечернее, нежное — такое небо рисуют на дешевых открытках, и оно всегда лжет.

Вот и все. Могла бы она в тот вечер спросить у подруги, дорого ли стоит колье. Одно слово. Один короткий вопрос — и вся жизнь пошла бы иначе: балы, экипажи, лакеи в передней, о которых она столько мечтала, зарывшись лицом в жесткую казенную подушку. Одно слово.

Но она его не сказала. Из гордости. Из той самой глупой, красивой женской гордости, что дороже обходится, чем все бриллианты мира.

Дома Луазель уже зажег лампу и ждал ее к скудному ужину. Он поднял голову, увидел ее лицо и спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Нет, — ответила Матильда. — Ничего. Совсем ничего.

И села чистить картофель.

Транзит — стихотворение в стиле Иосифа Бродского

Транзит — стихотворение в стиле Иосифа Бродского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Не выходи из комнаты» поэта Иосиф Бродский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Не выходи из комнаты, не совершай ошибку.
Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку?
За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья.
Только в уборную — и сразу же возвращайся.

— Иосиф Бродский, «Не выходи из комнаты»

Пустой аэропорт в четвертом часу
похож на чью-то брошенную мысль.
Я кофе пью — верней, остыл я сам,
пока табло перебирает высь

и города: Стамбул, Варшава, Рим —
чужие имена, как четки, как
пароли к жизни, прожитой другим,
кто был смелей и не боялся врак.

Куда лететь? Багаж мой невелик:
две книги, свитер, несколько имен,
которым я давно уж не звоню.
За стеклами — ноябрь. И небосклон

белесый, как подкладка старых легких.
Объявлен рейс. Я встал. И вдруг — постой.
Все то же будет там: другой народ,
другой язык, но тот же самый я,

влачащий за собой, как длинный шлейф,
привычку к смерти, к очередям, к дождю,
к пустым вокзалам в четверть до зимы,
к тому, что я нигде не нахожу

того, за чем, должно быть, и лечу.
Прощай, земля. Верней — до вечера.
Я не прощаюсь. Просто ухожу
за облака, где времени пока

еще не выдали. Где я — ничей.
Где стюардесса, ангелом дежуря,
подаст мне плед, и стакан, и лучше
не спрашивать, куда несет заря.

Новости 18 июля 09:39

Дневник писателя, которого казнили в 1937, найден неповрежденным — и содержит имена

Дневник писателя, которого казнили в 1937, найден неповрежденным — и содержит имена

Находки во время строительных работ редко бывают литературно значимыми. Но в московском доме, который переделывали под музей, под половицами найдена капсула. Металлическая, запечатанная. Внутри — дневник.

Дневник принадлежал писателю, расстрелянному в 1937 году. Историки долго предполагали, что его личные записи исчезли безвозвратно, как исчезали многие вещи при аресте. Но кто-то спрятал их. Герметично. Защитил от времени.

Текст дневника охватывает период 1935-1937 годов. Это не обобщенные размышления, а конкретные записи о конкретных людях. Писатель записывал, кто приходил к нему, кто помогал, кто избегал. И — совершенно ясно — кто доносил.

Здесь возникает проблема. Дневник содержит имена людей. Их потомки живы. Некоторые из доносчиков — их дети, внуки — живут в России, занимают видные посты. Публикация дневника может вызвать скандал, семейные разрывы, может быть, даже проблемы с законом (есть люди, которые защищают честь своих репрессивных предков в судебном порядке).

С другой стороны — это исторический документ. Это голос человека, который был уничтожен. Право на память, право на правду.

Московский музей литературы созвал конференцию. Историки, правозащитники, потомки писателя, юристы — обсуждали, что делать. Мнения разделились. Некоторые считают, что дневник должен быть опубликован с редактурой имен (заменены на инициалы). Другие говорят, что редактура — это осквернение документа. Третьи предлагают закрыть дневник под стеклом в музее, чтобы любой мог прочитать, но без печатного издания.

Оригинал дневника уже оцифрован, и копия передана в Российскую национальную библиотеку, в запечатанный архив, доступный только исследователям с соответствующей квалификацией. Решение о полной публикации не принято. Это может занять годы.

Совет 18 июля 09:38

Холодный герой в огненном мире: магнит противоположности

Холодный герой в огненном мире: магнит противоположности

Контраст эмоциональной температуры персонажа и его окружения создает напряжение, которое несравнимо ни с чем. Герой, который не может плакать, в доме, где все рыдают. Герой, который горит желанием, в холодном мире безразличия. Это не конфликт действия. Это конфликт атмосферы. Герой не может изменить мир, и мир не может изменить героя. Они отталкиваются друг от друга, как магниты.

Есть напряжение действия: герой хочет выбраться из подземелья. Есть напряжение конфликта: два героя борются за одну женщину. Но есть напряжение, которое работает глубже и тяжелее: напряжение эмоциональной несовместимости.

Представь: весь мир горит. Огонь везде. Люди кричат, плачут, действуют в панике. И посередине этого ада стоит герой, закрыт как окаменелость. Он не кричит. Не плачет. Не действует. Он просто смотрит на огонь со ледяным спокойствием. Ничего не трогает его. Его безразличие в окружении паники — это не инертность. Это магнит, который отталкивает всех остальных.

Или наоборот. Герой горит желанием, жаждет действия, хочет крикнуть о любви. Но его окружают люди, которые живут в холоде. Дом его возлюбленной пуст, как гробница. Еда холодная. Разговоры монотонные. Холод окружения гасит его огонь, но не полностью. Есть борьба. Герой пытается нагреть холодный мир. Мир сопротивляется. И это медленное, бесполезное горение героя переносится во времени так, что читатель чувствует боль не как острый удар, а как хроническую болезь одиночества.

Эта несовместимость — не конфликт, который можно решить. Герой и мир просто не совместимы. Они отталкиваются, как полюса магнита. И имено эта способность не соединиться — это истинное напряжение.

Почему? Потому что это отражает самую глубокую человеческую боль: невозможность соединиться с миром, к которому ты принадлежишь. Когда герой борется с врагом, есть надежда победить. Когда герой борется с холодом окружения, сопротивления нет. Есть только хроническая боль одиночества.

Ладонь, или Как я всю очередь переписал, а себя вычеркнул

Ладонь, или Как я всю очередь переписал, а себя вычеркнул

Подписка на Дюма выпала на февраль. Двенадцать томов, синий коленкор, золотое тиснение по корешку. Магазин «Книги» на углу выбросил сто талонов — по слухам. А слухам у нас верили больше, чем газете. И, признаться, не без оснований.

Жена сказала так:
— Гарины подписались на Бальзака. У них теперь в серванте Бальзак. А у нас что?
— У нас Чехов, — сказал я. — Полный.
— Чехов старый. Обложка облезла.

Против этого возразить было нечего. Обложка действительно облезла. И я пошел.

Мороз стоял такой, что воздух звенел. Я это не для красоты говорю — он именно звенел, тонко, как ложечка о стакан. У магазина, еще закрытого, темного, мертвого, уже топталось человек тридцать. В валенках, в тулупах, с термосами. Топтались молча, сосредоточенно, будто не за Дюма пришли, а на прием к какому-нибудь важному светилу.

Очередь была. А порядка не было.

Вот это меня и сгубило. Не могу я, братцы, видеть беспорядок. Во мне тогда просыпается не то бухгалтер, не то унтер — сам не разберу кто, но человек решительный.

— Граждане, — сказал я. — Так дело не пойдет. Придет директор, а у нас каша. Кто за кем — неизвестно. Начнется давка, крик, а после и вовсе талоны не тому достанутся. Давайте по-человечески. Запишемся.

Бумаги ни у кого, ясное дело, не было. Кто в мороз таскает бумагу. Зато у меня в кармане лежал химический карандаш — тот самый, лиловый, который лижешь, и он пишет намертво, хоть святой водой отмывай. Я его с войны, можно сказать, при себе держу.

— Давайте руку, — сказал я первому, старику в треухе. И вывел ему на ладони жирную единицу.

Старик посмотрел на ладонь с уважением. Будто ему орден выдали.

Дальше пошло само. Люди подходили, тянули ладони, снимая варежку, — робко, доверчиво, как в поликлинике на укол. Я лизал карандаш и писал. Два. Три. Семнадцать. Народ прибывал, я не успевал слюнить грифель, язык у меня стал лиловый, как у чау-чау, но я был счастлив. Я был при деле.

Ко мне подошел дружинник с красной повязкой поверх тулупа.
— Кто распоряжается?
— Я, — сказал я скромно. — На общественных началах.

Он кивнул и отошел. Власть признала власть.

К семи утра я переписал восемьдесят шесть человек. Меня уже звали по имени-отчеству, хотя я его никому не называл. Какой-то Пал Палыч предложил мне чаю из термоса — почетного, с лимоном. Я отказался: руки заняты, карандаш стынет. Другая гражданка держала мне очередь, покуда я бегал за угол по надобности. Меня оберегали. Я был нужен.

Знаете, что такое счастье? Счастье — это когда ты стоишь на морозе и восемьдесят шесть человек зависят от твоей ладони.

В девять открыли. Вышла продавщица — грузная, в оренбургском платке, с лицом человека, который видел все. Она объявила:
— Талоны по списку. Показываем номера. Без номера — не подходить.

Очередь колыхнулась и потекла. Люди вплывали в магазин, разжимая кулаки, суя ладони под нос продавщице, как пропуск в рай. Лиловые цифры. Мои цифры. Восемь. Девять. Она сверяла, кивала, отпускала талон. Все работало. Все, что я построил на морозе, работало, как часы.

Дошло до меня.

Я разжал ладонь.

Она была чистая. Розовая, замерзшая, без единой цифры. Голая ладонь честного человека.

Тут только до меня и дошло. Восемьдесят шесть номеров я вывел на чужих руках. А своя рука все это время держала карандаш. Себе — не написал. Про себя — забыл. Себя во всей этой прекрасной системе я попросту упустил из виду. За порядком не разглядел.

— Вы кто? — спросила продавщица.
— Я? Я записывал.
— А номер где?
— Номера нет. Я — тот, кто номера ставил.

Она посмотрела на меня, как на пустое место. То есть — с полным пониманием.
— Раз номера нет — в конец.

А в конце уже стояли новенькие. Свежие, выспавшиеся, пришедшие к девяти. Талоны кончились на девяносто седьмом. До меня недохватило самую малость. Из-за меня же самого.

Домой я шел длинно. Мороз к полудню отпустил, снег обмяк, и звенеть перестал.

Жена встретила в дверях:
— Ну? Дюма?
— Дюма, — сказал я.
— И где он?

Я поднял ладонь. Пустую, чистую, лиловую только с изнанки — от карандаша.
— На чужих руках, мать. Весь. До последнего мушкетера.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман