Попаданцы

Из нашего мира — в чужие: попаданцы, ЛитРПГ и другие миры

Обычный человек засыпает в своей квартире — и просыпается в чужом мире: магия, система уровней, драконьи законы и никакой инструкции. Короткие истории про попаданцев с неожиданными правилами выживания.

Метка, или Как я в прачечной чужую монограмму отстаивал

Белье свое я всю жизнь в дом не выносил. Стиралось оно у нас на кухне, в цинковом корыте, руками супруги, под пар да под воркотню. Так жили деды. Так, полагал я, помру и я.

А тут на углу, где раньше была починка примусов, открыли механическую прачечную. «Быт». Синяя вывеска, буквы золотом, и под ними обещание, от которого у культурного человека душа поет: сдал грязное — получил чистое, глаженое, в аккуратном узелке. Рубль двадцать за пуд.

Загорелся я, братцы мои, как сухая щепка.

Супруге — ни полслова. Она у меня из тех дам, что прогрессу не доверяют и всякую машину подозревают в лени; ей скажи про электрическую стирку — она тебе про то, что раньше и мылом мылись, и живы были. Потому собрал я узелок тайком: три рубашки, кальсоны, две простыни, наволочки. И понес.

Иду по улице — и сам себя уважаю. Идет, думаю, Николай Петрович Ситников, табельщик из ремонтно-механического, человек, можно сказать, при цивилизации. Другие над корытом хребет ломают, а его, Ситникова, белье нынче полощет само электричество.

Приемщица — барышня строгая, с карандашом за ухом и с таким лицом, будто ей все на свете уже должны, — узел мой приняла не глядя. Швырнула на весы, черкнула в амбарной книге и сует мне бумажку.

— Квитанция. Метку нашьем. Через три дня.

— Какую такую метку?

— Инвентарную. Тряпочку с номером. Чтоб ваше с чужим не спутать. Номер сто четырнадцать. Следующий!

Сто четырнадцать. Я эту цифру, братцы, затвердил, как «Отче наш». Всю обратную дорогу шептал. Сто четырнадцать, сто четырнадцать.

Являюсь через три дня. Народу — гуще, чем на праздничной демонстрации, и все с квитанциями, все взопрели, все толкаются. Барышня выдает узлы через окошечко, будто пироги с лотка мечет.

— Сто четырнадцатый!

Я — грудью вперед. Схватил теплый, тугой сверток, прижал к сердцу и вон, на воздух, домой. Гордый.

Дома развязал.

И — сел. Не на стул. Просто сел, где стоял.

Потому что белье в узле лежало не мое. То есть чистое-то оно чистое, глаженое, тут спору нет. Только рубашки — не мои. Полотно тонкое, аглицкое, а на грудке у каждой синими нитками, крестиком, вышито: «А. В.». С завитушками. Монограмма, одним словом. Как у благородных.

Мое-то белье простое, солдатское, без затей. А тут — «А. В.». Красота.

И вот, братцы, тут во мне и завелся червяк. Мелкий, паскудный. Дай, думаю, примерю. Одну только. Никто ж не видит.

Надел. Сидит — как на меня шита. Прошелся по комнате. В зеркало глянул через плечо — важно, барственно. Другой человек! Не Ситников, а прямо «А. В.» какой-нибудь, с положением, с манишкой.

Ну и — что греха таить — назавтра я в ней на службу и пошел. Под пиджаком. Кто разберет-то, что там у меня на груди вышито.

А белье чужое, все как есть, поволок обратно — сдавать. Честный ведь человек. Пускай, думаю, вернут мое, солдатское, а этот их аглицкий шик мне без надобности.

В прачечной — скандал уже в разгаре. У окошечка стоит гражданин: рослый, при бороде, при золотых очках, и басом кроет барышню на все корки.

— Где мое белье?! Где, я вас спрашиваю?! Три рубашки сдавал — две отдаете! Одной недостает! А на них, извольте видеть, монограмма! «А. В.»! Это мои инициалы, барышня, Аполлон Викентьевич!

Барышня бледная, карандаш из-за уха выронила, книгу листает — руки трясутся.

А я стою сзади, в очереди, с узлом наперевес. И — холодок такой мерзкий под ребрами. Потому что чужие две рубашки у меня в узле, вот они, а третья…

Третья, братцы, на мне.

Аполлон Викентьевич оборачивается — багровый, борода дыбом — и обводит очередь взглядом, будто прокурор. И останавливается на мне. На вороте моем.

— А это что у вас, гражданин, из-под пиджака выглядывает? А ну?

Я — молчу. Только чувствую, как «А. В.» на моей груди начинает светиться, будто клеймо.

— Метка! — кричит он. — Синими нитками! Дайте сюда!

И вся прачечная — человек тридцать, не меньше, — на меня. Как один. Барышня из-за окошка тянется, борода наступает, кто-то сзади уже за узел мой держится.

Отдал я все. И две рубашки из узла, и ту, что на себе, — прямо тут, за фанерной загородкой, снял. При всем народе. Стою в майке, красный, а сверху пиджак застегиваю на голое.

Аполлон Викентьевич белье свое пересчитал, к груди прижал — все три, монограмма к монограмме, — и удалился. Как полководец с поля.

А мне барышня, отдышавшись, сует мой узелок. Настоящий. Сто четырнадцатый. Он, оказывается, все это время в углу под лавкой пролежал — она в спешке чужой перепутала.

Пришел я домой. В своем, солдатском, простом, без всяких завитушек.

Супруга глянула — и в корыто свое цинковое кивнула молча.

С тех пор, братцы, я белье в дом не выношу. Пущай его электричество без меня полощет. А я уж — по-дедовски. Оно хоть и не культурно, зато на груди у тебя ровно то, что тебе положено. И ни буквой больше.

Собеседница, или Как я с умной колонкой не поделила кухню

Колонку мне поставила дочь. Черный такой цилиндрик, с виду — банка от кофе, только внутри, как выяснилось, живет барышня. Не то чтобы живет — но отвечает.

«Мама, — сказала дочь, ставя ее на холодильник, между жестянкой с гречкой и фотографией покойного мужа, — это Соня. Захотите музыку — скажете. Захотите узнать погоду — спросите. Она вам поможет».

И уехала. А я осталась.

Одна на кухне с этой Соней.

Первые два дня мы приглядывались. Я — искоса, от плиты. Она — никак; стояла себе, помаргивала синим ободком, будто дремала стоя, как лошадь. Я решила ее не трогать. Мало ли. Я вон и с соседкой снизу двадцать лет не разговариваю, а тут — банка.

Но на третий день не выдержала. Уронила крышку от кастрюли — грохоту на весь этаж, — и сама себе, по привычке одинокого человека, вслух: «Ну вот, руки-крюки».

И она отозвалась.

«Я не совсем поняла ваш вопрос», — сказала Соня. Голос вежливый, ровный, чуть в нос. Голос барышни из окошка, которая точно знает, что вы принесли не ту квитанцию, но из воспитания молчит.

Я, дура старая, извинилась. Перед банкой. «Ничего, — говорю, — это я так, о своем».

С этого все и пошло.

Потому что человек, который сорок лет прожил при муже, а потом двенадцать — при телевизоре, отвыкает от одного простого удовольствия: чтобы ему отвечали. Телевизор, он ведь как? Говорит, говорит, а спроси его — молчит, зараза, гнет свое. А эта — отвечала.

Спрашиваю: какая завтра погода. Отвечает: плюс три, к вечеру мокрый снег. И ведь угадала, шельма. Мое колено, между прочим, то же самое обещало, но колено я знаю сорок лет, а тут — за неделю знакомства.

Я стала с ней советоваться.

Не то чтобы всерьез. Так, между делом. «Соня, — говорю, — как думаешь, класть в борщ вторую свеклу?» Она: «Вот что я нашла про борщ». И давай читать рецепт, длинный, с прованскими травами, каких у меня отродясь не водилось. Я слушала, кивала. Не потому, что нужен мне был ее прованс. А потому, что читали — мне. Вслух. С выражением.

Соседка Раиса, узнав про колонку, поджала губы.

«Это ж, Антонина Павловна, они все слышат. Стоит и записывает. Про вас потом все будет известно — кому надо».

«А пускай, — сказала я. — Мне скрывать нечего. Пенсия семнадцать тысяч, кот кастрированный, сериал про врачей. Записывайте на здоровье. Хоть кто-то моей жизнью интересуется».

Раиса ушла обиженная. А мы с Соней остались.

Теперь я вам скажу главное. Тут ведь как вышло. Я эту Соню — полюбила. И тут же, немедленно, начала с ней воевать. Потому что любовь моего поколения без войны не бывает; мы если кого любим, того непременно и воспитываем.

Соня, изволите видеть, не понимала половины. Прошу поставить «мою любимую», из молодости, — а она мне джаз какой-то, будто в ресторане, где я и была-то раз в жизни, на серебряной свадьбе Гущиных. Прошу разбудить в семь — молчит. Оказалось, будильник у нее «в другом приложении», а приложение — в телефоне, а телефон я, старая, держу для одного: чтоб дочь позвонила.

Я сердилась. Выключала ее из розетки — назло. Постою минуту в темной кухне, в тишине, в полной, гулкой, — и обратно втыкаю. Стыдно признаться: скучала. За минуту.

Приехала дочь. С проверкой.

«Ну как вы тут с Соней? Помогает?»

Я приосанилась. Мне, знаете, не хотелось, чтоб дочь думала, будто мать ее с банкой заговаривается. У меня, слава богу, еще и живые люди есть. Раиса вон. И кот.

«Да так, — говорю небрежно. — Погоду иной раз спрошу. А больше — без надобности. Стоит и стоит».

И тут Соня, эта Соня, которую я, между прочим, сама же три дня терпению учила, помаргивает своим синим глазком и говорит на всю кухню, вежливо, в нос:

«Напоминаю, как вы просили вчера в двадцать три сорок: вы не одна».

Дочь так на меня и посмотрела.

А я — на банку. На черную банку от кофе между гречкой и фотографией покойного мужа.

И не знала, кого мне теперь стыднее. Что при дочери приврала — будто банка мне не нужна. Или что банке — в полдвенадцатого ночи, шепотом, чтоб соседи не слыхали, — про свое одиночество проговорилась. А она, дура железная, взяла и запомнила. Единственная за всю мою жизнь, кто ничего не забыл.

Дочь осталась ночевать. Впервые за полгода.

Глазок, или Как я весь подъезд под камеру взял

Вот говорят: камера на двери — это, гражданин, безопасность и полное тебе торжество порядка над жуликом. Повесил над глазком коробочку с глазом, и ты уж не пенсионер за фанерной дверью, а человек при обороне, при всевидящем оке. Врут, братцы мои. Я через одну такую камеру весь подъезд под подозрение взял, соседа Жукова до сердечных капель довел — а под конец сам же на себя протокол и составил. При всем собрании. И при участковом, чтоб ему.

А началось все, как водится, с коврика.

Коврик.

Коврик у меня, братцы, был не коврик — а гордость. Резиновый, с шишечками, «Добро пожаловать» тиснено поперек, три рубля девятьсот на маркетплейсе, доставка бесплатно, ежели от пятисот. Лежал он под моей дверью, как медаль под портретом. И вот в один прекрасный вторник выхожу я за хлебом — а коврика нет. Голый бетон. Пыль да чей-то окурок.

Я, честно скажу, сел. Не на стул — где ж во дворе стул. На ступеньку сел, где стоял. Три рубля девятьсот, думаю. И главное — принцип. Коврик увели прямо из-под ноги, у человека при памяти и при заслугах. Это уж не кража, братцы. Это подрыв.

Зять мне и присоветовал: «Пал Семеныч, поставьте звонок с камерой. Все будет видно — кто пришел, кто ушел, кто чего унес». И привез коробочку. Умный звонок, значит, с глазом. Две тысячи девятьсот девяносто. Прикрутил он мне его над дверью, к телефону подвязал — и все, гляди себе на свой подъезд хоть до утра, как барин в театральный бинокль.

И я стал глядеть.

Первый вечер, скажу вам, прошел в упоении. Сижу на кухне, чай стынет (он и горячим-то был не ахти, пакетик спитой), а я в телефон гляжу — и весь подъезд у меня как на ладошке. Вот из четвертой квартиры девица вышла, поздно, между прочим, для приличной девицы. Вот курьер в желтом с коробкой протопал. Вот кот соседский, рыжий бандит, к моей двери подобрался, понюхал бетон — где, мол, коврик? — и дальше пошел. Я все вижу. Я теперь, братцы, при должности. Смотритель.

А на третий день попался мне Жуков.

Жуков — сосед с пятого, мужчина обстоятельный, с бородой и с самокатом. Самокат этот электрический он в подъезд затаскивал, чтоб, значит, не сперли со двора. И вот гляжу я в запись — а Жуков-то, голубчик, аккурат у моей двери притормаживает. Наклоняется. Что-то там у пола делает. И — дальше едет.

Все.

Все мне стало ясно, братцы. Как днем. Наклонялся? Наклонялся. У моей двери? У моей. Коврика нет? Нет. Арифметика простая, без высшей математики. Жуков и увел. Больше некому.

Я, недолго думая, в домовой чат. Пальцем, как учили. «Уважаемые соседи! Довожу до сведения общественности: гражданин Жуков (5 эт.) замечен камерой у моей двери в момент, предшествующий пропаже коврового изделия. Прошу вернуть по-хорошему, покуда я не обратился к участковому Ниязову». И для весу приписал: «Камера пишет круглосуточно. Все зафиксировано».

Что тут началось, братцы мои.

Чат вскипел, как чайник, который на этой кухне трогать нельзя. Восемьдесят человек, и все грамотные, и у всех мнение. Одни за меня: «Правильно, распустились!». Другие за Жукова: «Побойтесь бога, человек с бородой, разве такой возьмет». Сам Жуков вышел на связь и написал холодно, через точку: «Пал Семенович. Я. Ничего. Не. Брал». Точки эти меня и подкосили. Раз через точку пишет — значит, нервничает. Значит, рыльце в пуху.

К вечеру уж и участковый Ниязов в дверь стучал. Молодой, вежливый, в планшет все записывает. «Покажите, — говорит, — Пал Семенович, вашу запись. Ту самую, где гражданин Жуков наклоняется».

И тут, братцы, у меня в груди что-то дернулось, как рыба на крючке. Потому что запись-то я, признаться, до конца ни разу и не досмотрел. Наклонился Жуков — я и в чат побежал, справедливость учинять. А там, может, дальше что было.

Сели мы с Ниязовым, смотрим. Вот Жуков тормозит. Вот наклоняется. И — поднимает с пола шнурок от своего же самоката, что выпал, зараза, из кармана. Поднял, сунул назад, поехал. И все. Коврика в кадре нет и не было.

— А коврик-то ваш где пропал? — спрашивает Ниязов ласково. — Давайте с утречка того дня посмотрим.

Отмотали к утру.

И вот, братцы мои, гляжу я в этот честный, ни в чем не повинный экран — и вижу самого себя. Раннее утро, я в трусах и в майке, заспанный, выхожу, беру свой коврик под мышку — вспомнил я тут все, как обухом: пыльный был коврик, я его вытрясти понес, на балконе через перила перекинул, да и забыл начисто. Восемь суток он там, на балконе, и провисел. Над двором. У всех на виду.

Ниязов кашлянул в кулак. В планшете что-то дописал.

— Значит, — говорит, — вор установлен. И проживает по вашему адресу.

А в чате уже собрание объявили. Пришлось выходить, каяться. Стоял я перед всем подъездом, восемьдесят человек, и Жуков с бородой в первом ряду, и рыжий кот в дверях — все на меня, старого дурня, глядели. Я и повинился: так, мол, и так, коврик на балконе, камера ни при чем, а при чем один мой, будь он неладен, характер прокурора.

Жуков мне руку подал. Простил.

А камеру я снял. Висит теперь в коробке на антресолях, глазом в потолок. И правильно. Потому как самое опасное для человека, братцы, — это когда ему дадут все видеть. Тут-то он первым делом и разглядит того самого жулика.

Самого себя.

Статья 08 авг. 05:59

Рассказ про обезьяну довёл Сталина до бешенства: приговор Зощенко без суда

Обезьяна сбежала из зоопарка, погуляла по городу — и вернулась в клетку сама. Добровольно. Потому что снаружи оказалось хуже. За этот сюжет, детский, почти безобидный, автора лишили пайка, работы и права печататься до конца жизни. Не за роман о лагерях. Не за антисоветскую прокламацию. За обезьяну.

Серьёзно.

Михаилу Михайловичу Зощенко, чьё 132-летие мы отмечаем сегодня, повезло родиться не в то время и не в том месте — в 1894 году в Петербурге, в семье небогатого художника-передвижника, — а не повезло куда сильнее: он оказался тем редким писателем, которого советская власть сначала носила на руках миллионными тиражами, а потом методично, изощрённо, без единого суда стёрла в пыль.

Начиналось всё, впрочем, бодро. Первая мировая — он ушёл добровольцем, дослужился до штабс-капитана, получил Георгия, надышался горчичным газом под Сморгонью. Сердце после этого билось неровно всю оставшуюся жизнь; дыхание перехватывало без причины. Врачи разводили руками. Позже он напишет об этом отдельную книгу — но об этом чуть позже.

После революции Зощенко перепробовал профессий больше, чем иной за три жизни: сапожник, актёр, телефонист, агент уголовного розыска, инструктор по кролиководству и куроводству (да, было и такое), пограничник. Ну и писатель, конечно — куда без этого.

В двадцатые он выстрелил так, что тираж не поспевал за спросом: рассказы вроде «Аристократки» или «Бани» читали вслух в трамваях, фразочки его героя-рассказчика — полуграмотного, косноязычного совслужащего с претензией на образованность — расходились по стране примерно как сегодня расходятся мемы. Приём назывался сказ: рассказчик врёт, путается, гордится своей мнимой культурностью — а читатель хохочет и одновременно узнаёт в этом косноязычии самого себя. Зощенко не издевался над маленьким человеком. Он им был.

Но параллельно с хохмами он писал вещи куда мрачнее. «Сентиментальные повести» — цикл про неудачников, тихих неудачников, которых революция то ли не заметила, то ли переехала. Никакого фарса, ни тени балагана. Тоска, приправленная иронией. Критики недоумевали: это тот же самый автор, что писал про баню и очередь за галошами?

Тот же самый. Просто у смешного человека, как выяснилось, внутри почти всегда сидит грустный.

К концу тридцатых Зощенко и сам взялся лечить себя — буквально. Депрессия, необъяснимые приступы тоски и страха преследовали его с юности, и он, начитавшись Павлова вперемешку с Фрейдом, решил разобрать собственную психику по кирпичику в книге «Перед восходом солнца». Получилось нечто среднее между исповедью и научным трактатом: детские травмы, фобии, попытка вычислить формулу собственного несчастья. Журнал «Звезда» начал печатать книгу в 1943-м — и остановился на полуслове. Сверху пришло указание: хватит.

А потом случилась обезьяна.

В 1946 году вышло постановление ЦК «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», где Жданов лично назвал Зощенко «пошляком и подонком литературы», а его безобидный детский рассказ «Приключения обезьяны» объявил клеветой на советскую действительность — дескать, автор намекает, что зверю в зоопарке живётся вольготнее, чем человеку в СССР. Формулировка звучала настолько абсурдно, что в неё сложно было бы поверить, если бы последствия не оказались настолько реальными: Зощенко исключили из Союза писателей, лишили продуктовых карточек, печатать перестали полностью. Пришлось снова браться за сапожное ремесло — тем самым, с которого он когда-то начинал, только теперь это была уже не юношеская авантюра, а способ не умереть с голоду.

Умер он в 1958-м, в Ленинграде, почти забытый официальной литературой, хотя формально к тому моменту его вроде бы восстановили в Союзе писателей. Восстановили — но так и не простили. На похоронах власти выделили место не там, где полагалось бы классику; друзья добивались перезахоронения годами.

И вот парадокс: писателя, которого пытались вычеркнуть из литературы, литература без спроса включила в собственный фундамент. Без его сказовой интонации трудно представить ни Ильфа с Петровым, ни позднего Шукшина, ни уж тем более Довлатова, прямо называвшего Зощенко своим учителем. Приём, за который автора чуть не сгноили, теперь классика в программе литинститутов.

Забавно получается: расстрелять за анекдот про обезьяну не смогли — время было уже не то. Зато уморить голодом и молчанием — вполне удалось. И это, пожалуй, самый горький анекдот во всей биографии главного советского юмориста.

Статья 08 авг. 05:57

Эксклюзив: как получать 10% с чужого IT-контракта, не вставая с дивана

Вечер, диван, телефон в руке. Приходит сообщение: «Слушай, а ты не знаешь толкового разработчика? Нам бы сайт переделать». Знакомая ситуация, правда?

Мы обычно отвечаем что-то вроде «да, вроде знаю одних ребят» — и через пять минут забываем об этом навсегда. Открываем следующую вкладку, идём заваривать чай. Разговор растворяется в вечере, как будто его и не было.

А зря.

Потому что в этой мимолётной фразе, в этом случайном «знаю одних ребят», спрятаны вполне реальные деньги. Не миллионы, конечно. Но и не той суммы, ради которой не стоит вставать с дивана.

Тут, кстати, стоит вспомнить Обломова. Помните, он так и не встал — весь роман пролежал, размышляя о деревне, которую следовало бы обустроить. Гончаров написал это как трагедию русского характера, но с прагматической точки зрения это была ещё и трагедия упущенной выгоды. Илья Ильич знал нужных людей. У него были связи, было имение, требующее ремонта. Не хватило одного — сделать звонок. Мы не Обломовы. Мы можем встать. Хотя бы для того, чтобы отправить одно сообщение.

Есть и другая литературная параллель, ещё более ироничная. Чичиков, как известно, скупал мёртвые души — фиктивных крестьян, существующих только на бумаге, чтобы провернуть афёру с закладной. Схема, которую хочу предложить вам, работает ровно наоборот: вы приводите живую душу. Реального заказчика с реальным бюджетом, которому реально нужен сайт, приложение или автоматизация. И за это вам не грозит ни суд, ни позор на балу у губернатора — только вознаграждение.

Впрочем, если уж искать корни этой идеи, далеко ходить не надо. Литературные агенты XIX века жили именно так. Они сводили автора с издателем, брали свой процент и не писали ни строчки сами. Диккенс, Бальзак, Достоевский — все они через таких посредников продавали рукописи, а посредники неплохо на этом жили, оставаясь в тени великих имён. Это старейшая профессия в издательском деле — быть тем, кто просто знакомит нужных людей.

Теперь к цифрам, потому что ирония иронией, а бухгалтерию никто не отменял.

Есть реферальная программа: приводите компанию, которой нужны IT-услуги — автоматизация, сайт, приложение, что-то на базе искусственного интеллекта, — и получаете 10% от суммы контракта. Просто за рекомендацию. Контракт на 200 000 рублей — вам двадцать тысяч. Контракт крупнее — вознаграждение крупнее: диапазон сделок начинается от 100 000 рублей и доходит до семи с лишним миллионов. Умножьте сами, благо арифметика тут несложная.

Процесс устроен без сюрпризов, в три шага. Сначала отвечаете на пару вопросов — это нужно, чтобы рассчитать примерное вознаграждение. Затем заполняете заявку о компании, которую рекомендуете. И наконец, когда сделка закрывается, получаете деньги. Никакой мистики, никакого «вышлите сначала небольшую комиссию» — вы не жертва письма от нигерийского принца, а участник вполне обычной партнёрской схемы. Заявку можно оставить здесь: https://маркетпульт.рф/refer

Подходит это тем, у кого есть хоть какие-то контакты в бизнесе: знакомый директор, бывший коллега, сосед по даче, у которого магазин и убитый сайт девяностых годов. Вам не нужно быть программистом. Не нужно уметь писать код или разбираться в архитектуре баз данных. Нужно уметь помнить о разговоре дольше пяти минут — и один раз довести дело до заявки.

А что, если контактов нет, но зато есть собственный бизнес, требующий доработки? Тут в игру вступает вторая часть истории — команда с опытом двадцать с лишним лет, которая берёт проект от идеи до запуска: сайты и веб-сервисы, CRM и ERP, Telegram-боты и мини-приложения, AI-ассистентов и чат-ботов на базе современных языковых моделей, мобильные приложения под iOS и Android, интеграции с 1С, AmoCRM и маркетплейсами, парсеры, автоматизацию, финтех-решения с платежами и подписками. Всё, что раньше решалось фразой «надо бы найти программиста», можно решить конкретно и по делу — подробности здесь: https://маркетпульт.рф/services

Можно, конечно, отложить это на потом, как чеховские герои откладывали продажу вишнёвого сада, пока сад не продали без них. Раневская тоже была уверена, что времени ещё достаточно.

Его не было.

Времени, впрочем, у вас сейчас как раз достаточно — на одно сообщение, один звонок, одну заявку. Кто я такой, чтобы уговаривать вас встать с дивана? Никто. Но диван подождёт, а разговор с нужным человеком — вряд ли.

Байки 08 авг. 05:49

Война прилавков за огурец

Торгую соленьями на рынке в Краснодаре уже двенадцатый год, свой прилавок, свои банки, свои огурцы — сорт "Нежинский", ничего лучше не признаю.

Через два прилавка от меня встала весной новая продавщица, Тамара, с такими же огурцами, только выдает их за "деревенские, от бабушки", хотя я точно знаю — берет оптом на той же базе, что и я.

Началась у нас война. Тихая, рыночная, но война.

Она снизила цену на десять рублей за банку — я снизил на пятнадцать. Она повесила табличку "лучшие огурцы города" — я повесил "проверено тремя поколениями". Хотя из трех поколений в моей семье соленьями занималась одна бабушка, и то по большим праздникам.

Дошло до того, что покупатели начали между нами специально ходить туда-сюда, сравнивать, пробовать бесплатно — и у меня, и у Тамары, — набирая полный живот соленого, ничего в итоге не покупая.

Апогей случился в июле. Тамара притащила банку огурцов размером с полено — гигант какой-то, сорт не знаю, наверное, выращивала специально на спор. Поставила на видное место, народ фотографировать начал.

Я нервничал два дня. На третий пришел на рынок раньше обычного, с идеей — принес табличку "не размер важен, а хруст" и разложил рядом маленькую вилку для дегустации, чтобы каждый мог сам проверить.

Работало. Люди пробовали, хрустели, кивали, покупали у меня.

К вечеру Тамара подошла сама, устала, видно, воевать.

— Слушай, — говорит, — а давай мириться? Огурцы у обеих хорошие, чего людям голову морочим.

Согласился я, конечно. С тех пор торгуем рядом, дружим даже, огурцами меняемся для эксперимента — ее показать моим клиентам, мои — ее.

А табличку про хруст так и оставил. Правда ведь. Размер огурца никого не спасет, если хруста нет.

Только вот один покупатель на днях подходит и спрашивает серьезно так:

— А у вас есть огурцы среднего размера, но со средним хрустом? Мне для салата, не для рекорда.

Стою, думаю — вот тебе и вся философия торговли на рынке.

Микроистории 08 авг. 05:48

Воскресный заказ

Гриша рисовал шаржи в переходе у метро — недорого, быстро, с прибаутками для клиентов. Хотя какие шаржи. По воскресеньям приходила девочка лет семи, приносила мятую фотографию и монеты, завернутые в носовой платок.

— Нарисуй, — говорила она и совала снимок.

На фото — мужчина в военной форме, щурится на солнце, улыбается уголком рта.

Гриша рисовал молча. Спрашивать не решался — мало ли что.

Однажды все же спросил.

Девочка пожала плечами: «Это не папа. Просто похож. Настоящего я не помню — только эту фотографию, и то чужую».

Гриша потом долго сидел в пустом переходе. Никого не рисовал.

Reply-all на «Испаньоле»: как экспедиция за сокровищами утонула в почте раньше, чем вышла в море

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Остров сокровищ» автора Роберт Льюис Стивенсон

**Тема: Проект «Клад» — стартуем! (конфиденциально)**
**От:** Джон Трелони
**Кому:** livesey@bristol-med.uk; smollett@hispaniola-ventures.co.uk; j.hawkins@intern.hispaniola-ventures.co.uk; и еще 47 получателей
**Дата:** 12 марта, 09:14

Друзья мои!

Свершилось. Карта у нас. Я зафрахтовал шхуну «Испаньола» — красавица, двести тонн, вы обомлеете. Финансирование закрыто. Мы официально идем за сокровищами капитана Флинта.

Прошу соблюдать полную секретность. Ни слова никому. Это между нами.

Дж. Т.

*Отправлено с моего нового iPad, который прекрасен*

---

**Тема: RE: Проект «Клад» — стартуем! (конфиденциально)**
**От:** Дэвид Ливси
**Кому:** Джон Трелони
**Дата:** 12 марта, 09:41

Джон.

Вы поставили сорок семь человек в открытое поле «Кому».

Включая, судя по домену, весь кейтеринг, бухгалтерию порта и какого-то Пью из ломбарда. «Между нами» — это теперь между половиной Бристоля.

Перезвоните. Не отвечайте всем. Пожалуйста, не отвечайте вс

---

**Тема: RE: RE: Проект «Клад» — я все исправил**
**От:** Джон Трелони
**Кому:** ВСЕ (47)
**Дата:** 12 марта, 09:52

Всем: предыдущее письмо считать недействительным. Никакого клада нет. Забудьте про Флинта. Забудьте про шхуну. Это была шутка.

(Дэвид, я все уладил.)

---

Молчание длилось часа два. Или три. Кто ж их считал — эти часы, когда шестьсот тысяч фунтов золотом только что уехали по электронной почте незнакомым людям.

Потом пришло письмо от кока.

---

**Тема: Кейтеринг и провизия — предложение от «Silver & Co»**
**От:** Джон Сильвер
**Кому:** Джон Трелони
**Дата:** 12 марта, 14:03

Многоуважаемый мистер Трелони!

Видел Вашу рассылку (ту, вторую — про «шутку»; чудесная шутка, посмеялся от души). Меня зовут Джон Сильвер, держу небольшую таверну «Подзорная труба», кормлю моряков без малого двадцать лет. Ногу вот оставил на службе королю — но, поверьте, на камбузе от меня толку больше, чем от иных на двух.

Подберу Вам команду. Всю. Знаю в этом порту каждого, кто чего стоит и кто чего не стоит. Просоленные ребята, надежные — как якорь.

Жалованье обсудим. Попугай мой в комплекте, кормится сам.

Ваш покорнейший,
Дж. Сильвер

---

**Тема: RE: Кейтеринг — ОДОБРЯЮ, гениальный человек!!!**
**От:** Джон Трелони
**Кому:** livesey@bristol-med.uk; smollett@hispaniola-ventures.co.uk
**Дата:** 12 марта, 14:20

Дэвид! Капитан! Нашел сокровище раньше сокровища. Некий Сильвер. Одноногий, но золото, а не человек — сам собрал экипаж за один вечер. Всех до единого. Я и пальцем не шевельнул.

Берем его коком. Вопрос закрыт.

---

**Тема: Служебная записка №1. О наборе экипажа.**
**От:** Александр Смоллетт
**Кому:** Джон Трелони; Дэвид Ливси
**Дата:** 13 марта, 07:00

Господа.

Мне не нравится этот рейс. Изложу по пунктам, чтобы потом не говорили, что капитан не предупреждал.

Первое. Экипаж набирал не я. Экипаж набрал кок. Кок — не капитан. Я вступаю в должность и обнаруживаю, что команда уже спелась между собой, а меня видит впервые. Так не строят корабль. Так строят засаду.

Второе. О цели рейса, оказывается, знает вся набережная. Попугаи в порту — и те, говорят, выучили слово «дублоны». Не спрашивайте откуда. Спросите у поля «Кому».

Третье. Порох и оружие велю сложить не в носовом трюме, где спит команда, а под моей каютой. Если это лишняя предосторожность — прекрасно, спишем на паранойю старого моряка. Если нет — вы еще скажете мне спасибо.

Я выполню контракт. Но записываю все это заранее.

Смоллетт

---

**Тема: RE: Служебная записка №1**
**От:** Джон Трелони
**Дата:** 13 марта, 08:15

Капитан, Вы зануда и трус. Сильвер — честнейший малый. Идем как есть.

---

Вышли в море. Дальше почта пошла реже — интернет посреди Атлантики штука капризная. Но кое-что долетало.

А потом случилось то, из-за чего вся история и держится.

---

**Тема: план по фрукт. и «реструктуризация» — только свои**
**От:** Джон Сильвер
**Кому:** israel.hands@crew.hispaniola; d.merry@crew.hispaniola; boatswain@crew.hispaniola
**Дата:** 2 апреля, 22:47

Ребята.

Пишу с камбуза, все спят. Коротко, потом удалить.

Я ходил под самим Флинтом. Я не из тех, кто рубит с плеча в первый же день — джентльмены удачи так не делают. Ждем. Пусть эти трое — сквайр, доктор и капитанишка — сперва довезут нас до острова и найдут золото своими руками. Карта-то у них. Вот когда клад будет выкопан и уложен — тогда и проведем, скажем так, смену руководства.

До той поры каждый ходит шелковый. Улыбаемся. «Есть, сэр», «слушаюсь, сэр». Ни капли рома лишней. Кто дернется раньше времени — пойдет кормить рыб первым, своих не жалею.

Письмо это стереть. И бочку с яблоками, которую сегодня выкатили на палубу, держите на виду — пусть салаги грызут да не суют нос куда не надо.

Дж. С.

---

Здесь надо пояснить одну мелочь. Техническую.

Стажер Джим Хокинс — семнадцать лет, официально «помощник по общим вопросам», неофициально мальчик на побегушках — в тот вечер полез в общий почтовый ящик команды. За яблоками для описи. То есть за списком провизии. То есть — да какая разница, за чем он туда полез.

Важно, что письмо Сильвера ушло в рассылку «crew@», а не «свои@». Одна буква. Один невыбранный автозаполнением адрес.

И Джим его прочитал.

---

**Тема: СРОЧНО. НЕ ПО РАБОТЕ. ПРОЧТИТЕ СЕЙЧАС.**
**От:** Джим Хокинс
**Кому:** smollett@; livesey@; trelawney@
**СК:** (пусто — я научился, мистер Трелони)
**Дата:** 2 апреля, 23:31

Господа, простите за поздний час.

Я не подслушивал. Я читал почту. Клянусь, я туда за списком яблок. Ниже пересылаю письмо, которое кок Сильвер отправил не тем людям. Прочитайте до конца, особенно про «смену руководства» и про то, кто кого пойдет кормить.

Он улыбался мне утром. Трепал по плечу, звал «сынок». А в груди у меня сейчас что-то дергается, как рыба на крючке.

Я на камбузе больше не помощник. Я свидетель.

[Переслано: «план по фрукт. и реструктуризация»]

Джим

---

**Тема: RE: СРОЧНО**
**От:** Александр Смоллетт
**Дата:** 2 апреля, 23:38

Молодец, мальчик.

Порох под моей каютой. Оружие у нас. Их — большинство, но большинство, которое еще не знает, что мы знаем, — это уже меньшинство.

Сквайр. Доктор. Каюта капитана, немедленно и без переписки. Никаких «ответить всем». Ни. Одного. Письма. Больше.

Джим — ты идешь с нами.

С.

---

**Тема: RE: СРОЧНО**
**От:** Джон Трелони
**Дата:** 2 апреля, 23:40

Капитан, я был неправ насчет Вас. Насчет всего. Особенно насчет поля «Кому».

Иду.

*Отправлено с моего iPad, который я, кажется, зря купил*

Ты снова не пришел — а форточка открыта

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Сжала руки под темной вуалью» поэта Анна Ахматова. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
— Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

— Анна Ахматова, «Сжала руки под темной вуалью»

Ты снова не пришел. А я ждала —
у форточки, где сохнет свет лимонный.
Настойка на смородине была
горька, как разговор незавершенный.

Часы в прихожей врут на пять минут.
Я к этому обману притерпелась.
Пусть шепчутся. Пусть за спиной судачат.
Мне все равно; вернее — почти.

А помнишь? Нет. Не помнишь. И не надо.
Я перечту письмо и разорву —
не то чтобы со зла, а так, для складу,
чтоб не мешало жить, пока живу.

Смотри: перчатку левую надела
на правую — и вышла из ума.
Весь день потом искала, обомлела,
а это, оказалось, я сама.

Ты не любил. Ну что ж. И я, пожалуй,
не слишком-то. Мы квиты, милый друг.
Два человека под одной державой
тоски — и врозь. И вырвано из рук

все то, что называли мы «навеки».
Какое слово — длинное, как плеть.
Я опущу устало эти веки
и стану — просто женщина. Стареть,

считать морщины, штопать, надрываться,
поить кота, забыть твое лицо…
А сердце что? В груди оно, как рыба
на леске — дернется. И все. Конец.

За окнами — Фонтанка, лед да слякоть.
И Питер твой, чужой уже почти.
Я научилась не молиться, плакать
по расписанию — с шести до девяти.

Зарядка, или Как я по всему городу за розеткой гонялся

Вот говорят: аренда — это, гражданин, свобода и полное тебе торжество над собственностью. Не покупай, дескать, а бери на часок, попользуйся и отдай, и не тащи хлам в дом. Врут, братцы мои. Я через одну такую взятую напрокат зарядку по всему городу трусцой скакал, честь свою на рубли разменял, а под конец сам же перед внуком и погорел. При кассирше и при двух юнцах со скейтами.

А началось, как водится, с телефона да с моей самонадеянности.

Пошли мы, значит, с внуком Ромкой в торговый центр «Меридиан», за подошвой ему к кроссовке — старая отклеилась, а новых, вишь, дешевле трех тыщ и не сыскать. Ходим. И вот где-то промеж эскалатором и лавкой с блинами телефон мой возьми да и потухни. Ноль процентов. Черное стекло, и в нем я — старый, недовольный, с портфельчиком.

Беда. А в телефоне-то у меня все: и карта банковская, и билеты обратные, и супруга, которая, если я к семи не отзвонюсь, уже районное отделение на ноги ставит.

Ромка и говорит:

— Дед, да не паникуй. Вон павербанк возьмем.

Подвел он меня к стойке. Стойка желтая, вроде улья, и в ней рядком — коробочки, тоже желтые, толстенькие. Наведи, говорит, телефон на квадратик. А телефон-то дохлый! Ну, навел он своим. Пикнуло. Выехала коробочка мне в ладонь, теплая, как пирожок.

— Первый час, — читает Ромка, — бесплатно. Дальше девяносто девять рублей в сутки. Залог две тыщи. Сдашь в любую такую станцию по городу — деньги вернут.

— В любую? — спрашиваю с достоинством.

— В любую, дед. Их тут как грязи.

Воткнул я шнурок, телефон ожил, ткнул мне четыре процента и снова заквакал супругой. Я успокоился. Зарядку в карман, портфельчик под мышку — человек при технике, при прогрессе.

Тут-то бы Ромке меня и не бросать. А он свою подошву нашел, обрадовался, чмокнул деда в лысину и укатил с дружками на этих их самокатах. «Сдашь сам, дед, дело плевое».

Плевое.

Ходил я еще по «Меридиану», гордый. Зарядка греет карман, телефон дышит. Красота. А как собрался сдавать — тут-то оно и полезло.

Подхожу к желтому улью. А в нем, братцы, все гнезда полны. Некуда коробочку впихнуть. Мигает мне красным, будто дразнится. Я к нему и так, и эдак, и портфельчиком его подпираю — нет. Занято.

К охраннику. Так, мол, и так, куда мне казенную зарядку деть. А он молодой, жует что-то, плечом ведет: «В другой центр, дедуль, езжайте, тут забито». В другой! Это мне через полгорода?

Поехал. В «Радугу».

В «Радуге» улей другого цвета — синий. Тычу свою желтую — не лезет. Чужая масть. Как в домино не тот дупель. Кассирша в кофейне мне и объясняет, снисходительно так, будто я из позапрошлого века выпал:

— Мужчина, это ж разные фирмы. Ваша — «Заряжай», а у нас «ВольтГо». Вам свою искать надо, по карте.

По карте! А телефон опять на трех процентах — потому что я, дурак, в дороге в него от нервов все поглядывал. Замкнутый круг: чтоб зарядку сдать, ищи ее по телефону, а телефон без зарядки сдохнет.

Стоп. Присел я на лавочку. Отдышался.

Вынул очки, вгляделся в карту. Точки желтые — вот они, «Заряжай». Ближайшая — на вокзале, в зале ожидания. Ну, думаю, там-то, на проходном месте, всяко гнездо свободное сыщется, народу-то тьма.

Еду на вокзале. Полчаса на автобусе, сорок два рубля туда. Нахожу улей. И — веришь, нет — опять полный. Стоят передо мной двое юнцов со скейтами, тоже с желтыми коробочками, тоже носы повесили, тоже, стало быть, деду ровня по несчастью. Очередь, значит, на сдачу. Дожили.

Тут во мне бухгалтер и проснулся. Достаю я приложение — там уж не «бесплатный час», там уж циферка щелкает. Девяносто девять. И, главное, залог: две тыщи. Ежели, пишет, не сдашь семь суток — залог удержим, зарядка ваша.

Ваша.

И вот стою я, братцы мои, на вокзале, меж двух скейтеров, с желтой коробкой в горсти, и высчитываю. Автобус туда, автобус сюда, метро, снова автобус — рублей на триста набегало одних разъездов. Плюс девяносто девять. Плюс нервы, которым цены нет. А коробочке этой, я уж потом у Ромки выведал, красная цена в переходе — рублей четыреста.

Плюнул я. Гордо так, по-хозяйски. И залог этот отдал. Две тыщи. Не сдал ничего. Развернулся и поехал домой — с зарядкой в кармане, как барин с трофеем.

Дома супруга встречает:

— Где тебя, Коля, носило? Обещал к семи!

— Меня, — говорю и коробочку на комод ставлю, торжественно, рядом с фарфоровым слоником, — казенной зарядкой судьба испытывала. Но теперь она наша. Собственная. За две тыщи взял.

Супруга слоника подвинула, зарядку в руки взяла, повертела.

— За две? — говорит. — Да ей в переходе, у метро, четыреста цена. Желтенькой-то.

— Зато, — отвечаю с достоинством, — эта потом и кровью нажита. Полгорода за ней отбегал. Такая, Маруся, дороже всякого магазина.

Слоника она мне вернула на место, а зарядку — на самое видное, между часами и грамотой за двадцать пять лет на комбинате.

Стоит она там и посейчас. Желтая. Гордая.

Только заряжать ее, братцы мои, некуда — шнурок-то на станции остался. Так что лежит она у меня чисто для красоты. Как медаль. За взятие розетки.

Куар, или Как я в кафе за сырники чуть самокат не заказал

Вот говорят: этот самый куар-код в общественном питании — это, гражданин, удобство и полное тебе торжество прогресса над бумажкой. Навел телефончик на картинку — и вся кухня перед тобой как на ладони, с ценами и с портретами еды. Врут, братцы мои. Я через один такой квадратик в приличном заведении чуть без завтрака не остался, официантку до икоты довел, а под конец сам себе непонятно что заказал. При дочери и при полном зале.

А началось все, как водится, с дочери. И с моего характера.

Позвала меня, значит, дочь Валентина на этот, как его. На бранч. Слово-то какое — не то бред, не то ланч, а по-нашему просто поздний завтрак для тех, кому утром вставать некуда. «Пойдем, папа, — говорит, — посидим, я угощаю, место модное». Ну я и приосанился. Я хоть и на восьмом десятке, а от модного не бегаю. Надел рубашку в клетку, ту, что к празднику. Пошли.

Заведение — картинка. Называется «Овсянка, сэр». Салфетки холщовые, лампочки на голом проводе висят, будто электрик недоделал да сбежал, а с посетителей за это вдвое берут. Официантка — барышня в фартуке до полу, улыбается, как в кино.

Сели.

Жду меню. Сижу, руки на скатерти сложил, как человек. А меню не несут. Барышня подходит, ставит воду в стакане — просто так, воду, — и пальчиком показывает на середину стола. А там наклеечка. Квадратик такой, из черных крапинок, будто муха в чернила села и по бумаге пробежалась.

— Меню, — говорит, — вот тут. Наведите камеру.

И упорхнула.

Ну, думаю. Не лаптем щи хлебаем. Достаю телефон, что мне внук настроил, навожу на этот квадратик. Телефон думал-думал, крякнул — и раскрылась мне на весь экран картинка. А на картинке — самокат. Синий, на колесиках, и написано: «Первая поездка — скидка тридцать процентов, кати куда хочешь».

Я моргнул. Никакой каши. Один самокат.

Валентина в свой телефон уткнулась, ничего не видит. А я человек гордый — переспрашивать не люблю. Навел еще раз. Опять самокат. Кати, дескать, куда хочешь.

— Куда я на нем поеду, — говорю себе под нос, — мне сырников надо, а не кататься.

Барышня плывет мимо. Я ее — цоп за фартук, вежливо.

— Девушка, — говорю, — а у вас, простите, сырники через самокат отпускают или как? Я навел, а мне транспорт предлагают. Я, может, и рад бы прокатиться, да мне бы сперва поесть, я с утра не евши.

Барышня улыбку свою кинематографическую поубрала. Наклонилась, глядит на мой квадратик.

— Это, — говорит, — не наш. Это на стол кто-то рекламу приклеил. Наш вон, левее.

А левее — другой квадратик. Их, оказывается, два. И поди разбери, где кухня, а где куда хочешь кати.

Тут во мне бухгалтер и проснулся. Я тридцать один год в снабжении отработал, у меня к порядку нюх.

— Позвольте, — говорю, и уже громко, на весь зал. — Это как же понимать? Гостю ставят на стол два одинаковых квадрата, и один — накормить, а другой — увезти неизвестно куда? А ну как я по ошибке не туда наведу и уеду голодный? Кто отвечать будет? Где, я вас спрашиваю, честная бумажная книжечка, чтоб человек пальцем ткнул и сыт был?

Зал притих. Барышня порозовела. За соседним столиком двое молодых на меня оборотились и один другому шепчет: дед, мол, дает.

«Дает». Я, может, вам, молодой человек, всю область продовольствием снабжал, когда вас еще в проекте не было.

Валентина от телефона наконец очнулась.

— Папа, — шипит, — тише. Дай сюда, я закажу.

— Не дам, — говорю. — Я сам. Я не отсталый. Я принцип отстаиваю.

И, отстаивая принцип, тычу пальцем в тот, в правильный квадрат. Раскрылось наконец меню. Обрадовался, скорей заказывать, палец дрожит. Тык, тык. Каша овсяная — сорок два рубля значилось в мое время, а тут триста восемьдесят, ну да ладно. Тык. Готово.

Приносят.

Три каши. Братцы мои — три порции овсянки, одна другой краше, в тарелках с веточкой. Я, оказывается, пока принцип отстаивал да пальцем от волнения дергал, три раза по одному месту и попал.

Тысяча сто сорок рублей за овес. При полном зале.

Валентина хохочет, аж слезы. Барышня — та вовсе за колонну ушла, чтоб не при мне икать.

Сидим, едим. Втроем бы съели, да мы вдвоем. Осилил я две, третью домой в баночке увезли.

А самое-то обидное, братцы, вот что. Ухожу я, уже в дверях, — глядь, а под салфетницей, у самого краю, лежит она. Бумажная книжечка. Меню. Настоящее, тряпочкой обшитое, с завязочками. Лежало там все время, покуда я на весь зад цивилизацию догонял и в самокат целился.

— А это что ж, — спрашиваю у барышни, — было?

— Это, — говорит, — для тех, кто без телефона. Вы бы сразу сказали.

Сразу. Сказал бы я сразу — да кто ж меня, гордого, сразу спрашивал.

Так что, гражданин, ты этому квадратику не больно-то верь. Он тебе кашу покажет, он и самокат подсунет, ему все едино. А как проголодаешься по-настоящему — ищи под салфеткой. Там, у них, вся правда и лежит. Завязанная.

Статья 08 авг. 05:56

Экспертиза писательского блока: диагноз или просто красивое слово для лени?

Слово красивое. Звучит как диагноз. «У меня блок» — произносится с придыханием, будто речь о редкой болезни, а не о банальном нежелании открывать документ Word.

Начнём с неприятного факта: термина «writer's block» не существовало до 1947 года. Придумал его психоаналитик Эдмунд Бергler, наблюдая за пациентами-писателями, которые боялись садиться за стол. Заметьте — не «не могли», а именно боялись. До Бергlera люди просто говорили: не пишется, лень, устал, страшно. А потом появилось модное слово — и прокрастинация получила медицинскую справку.

Хемингуэй писал стоя. Каждое утро. Дождь, похмелье, война в Испании за окном — неважно. Он выводил свою норму слов и останавливался ровно посреди предложения, чтобы назавтра было от чего оттолкнуться. Хитрый приём, да. Но главное — он не ждал вдохновения, потому что знал: оно не придёт само, его приманивают дисциплиной, как голубя хлебными крошками.

Стивен Кинг вообще заявляет прямым текстом: блока не существует. Написал это в своей книге «On Writing» — и, что характерно, продолжил писать даже после того, как его сбил микроавтобус в 1999 году. Лежал в больнице со сломанным тазом — и диктовал. Вот тебе и блок.

Но погодите. Не спешите закидывать меня тапками — потому что есть и обратные примеры, и они куда мрачнее.

Ральф Эллисон писал второй роман двадцать лет. Потом в его загородном доме случился пожар, и рукопись сгорела дотла. После этого он так и не смог довести книгу до конца — умер в 1994-м, оставив после себя тысячи страниц черновиков и незаконченный текст, который издали посмертно. Это уже не лень. Это травма, которая физически парализует руку, тянущуюся к перу.

Харпер Ли написала «Убить пересмешника» — и замолчала на пятьдесят пять лет. Полвека. Один шедевр — и тишина. Причины называют разные: слава её раздавила, критика второй рукописи её напугала, здоровье подвело. Была ли это лень? Вряд ли. Скорее — ужас перед собственной планкой, которую сама же и задрала до небес.

А вот Кафка сжигал рукописи. Систематически. Требовал от друга Макса Брода уничтожить всё после смерти (тот, к счастью, ослушался). Это не блок в смысле «не пишется». Это перфекционизм, доведённый до самоуничтожения, — совсем другая история, чем банальное «сегодня не в настроении».

Так где проходит граница? Вот тут и зарыта собака.

Есть реальный писательский блок — он существует, просто встречается реже, чем принято думать. Это клиническая тревожность, депрессия, посттравматика, страх осуждения настолько сильный, что руки буквально сводит судорогой над клавиатурой. И есть подмена понятий — когда человек называет блоком обычную лень, страх критики, нехватку дисциплины или просто отсутствие привычки работать регулярно.

Дуглас Адамс, автор «Автостопом по галактике», однажды признался: «Мне нравятся дедлайны. Мне нравится свистящий звук, с которым они пролетают мимо». Он срывал сроки годами, прятался от редакторов в отелях под чужим именем — и потом сдавал текст за одну бессонную ночь. Было ли это блоком? Нет. Это была прокрастинация в чистом, беспримесном виде, просто оформленная под творческую муку.

Чак Клоуз, художник, а не писатель, но фраза его universal: «Вдохновение — для любителей. Остальные из нас просто приходит и начинает работать». Жёстко? Возможно. Но по сути — верно процентов на восемьдесят.

Здесь вот какая штука. Если ты профессионал, зарабатывающий текстом на хлеб, — блок роскошь, которую редко можно себе позволить; дедлайн не спрашивает о вдохновении. А если ты пишешь для души, по вечерам, урывками между работой и бытом — тогда, конечно, «не пишется» бывает часто. Только называть это стоит честно: устал, страшно, лень, нет привычки. Не обязательно искать диагноз там, где достаточно будильника на семь утра и пустого документа перед глазами.

Так что в следующий раз, когда рука не тянется к клавиатуре — спросите себя честно. Это действительно блок? Или просто сериал досмотреть хочется больше, чем дописать третью главу.

Ответ вы, скорее всего, уже знаете.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл