Тот, кто приходит на чужие похороны
Печь у нас держит тысячу сто градусов. При такой человек уходит за полтора часа — остается горсть, которую я потом дроблю в кремуляторе и ссыпаю в урну. Вот и все, что от нас останется, если по-честному. Горсть да табличка.
Я привык. Оператор крематория привыкает быстро. Профессия такая: я про смерть говорю, как пекарь про тесто. Поднялось, не поднялось, сколько держать. За чаем могу спокойно объяснить, почему зубные пломбы плавятся, а титановые протезы — нет, их потом выбираешь магнитом из пепла. Жену этим доводил, пока она не ушла. Теперь ем один.
Зовут меня Ержан. Работаю в крематории на окраине Алматы, за Тастаком, где город уже редеет и начинаются сады. Осенью тут пахнет яблоками — знаменитый наш апорт, огромные, с детскую голову, — и этот сладкий яблочный дух мешается с тем, другим, из трубы. Привыкаешь и к такому сочетанию.
Чай пью с курутом. Кисло-соленый шарик кину в пиалу, размешаю — вот и весь мой ужин часто. Еще лепешка с Зеленого базара, где по утрам горы урюка и кураги.
Работаю в ночную. Днем — люди, венки, плач, а ночью только я, гул горелок да длинный коридор с мигающей лампой.
И есть один человек. Ходит на похороны. На чужие.
Я его приметил не сразу. Оператор редко в зал выходит. Но он стал попадаться: то на одних поминках, то на других, всегда в стороне, всегда в хорошем костюме. Скорбит красиво. А родню при этом никто не знает — ни та сторона, ни эта. Просто аккуратный обходительный мужчина, который приходит проводить незнакомых людей.
И улыбка.
Зубы у него — металлические. Не золотые, как у наших стариков, а белые, стальные, будто из ложек отлитые. Улыбнется — и по залу словно холодком потянет. Он это, кажется, знает и улыбается редко, бережет.
Как-то ночью он остался. Все ушли, а он подошел к моей каморке, где я чай пил под приемник. А из приемника как раз — «Наутилус», Бутусов тянул:
«Я хочу быть с тобой. Я так хочу быть с тобой».
Он послушал, покивал в такт. И говорит — тихо, вкрадчиво, с легким акцентом:
— Хорошая песня. Про любовь. А ведь любовь и смерть — соседи, знаешь? И то и другое хочет быть с тобой. Насовсем.
Я плечами пожал. Мало ли философов ходит.
— Я тебя тут часто вижу, — говорю. — Родственник кому?
Он улыбнулся. Впервые в открытую. Сталь блеснула в мигающем свете лампы.
— Я всем немножко родственник, — сказал. — Я их провожаю. А потом... — он запнулся, подбирая слово, — потом приглашаю к себе. На ужин. У меня дом за городом, у реки Каскелен. Тихо, сады, вода шумит. Я хорошо готовлю, Ержан. Мясо особенно. Приходи как-нибудь. Ты ведь тоже один ужинаешь, я вижу.
Я не помню, чтоб называл ему имя.
И про то, что ужинаю один, — тоже не говорил.
Он еще постоял, разглядывая меня. Так разглядывают не человека — так мясник смотрит на тушу, прикидывая, где резать. Профессиональный взгляд. Я такие знаю, у меня самого такой на печь.
— Подумай, — сказал он ласково. — Я терпеливый. Я всегда дожидаюсь.
И ушел в коридор, в мигающий свет, и лампа над ним то гасла, то вспыхивала, и с каждой вспышкой он был все дальше, а потом лампа мигнула в последний раз — и коридор был пуст.
Утром я узнал: тех похорон, на которых он вчера скорбел, не было. Никого вчера не хоронили. Зал стоял пустой весь день.
С тех пор он приходит каждую ночь. Стоит в конце коридора, под мигающей лампой, и ждет. Не заходит. Просто ждет, когда я устану бояться и сам выйду к нему. И улыбается своей ложечной улыбкой.
А сегодня на пороге моей каморки появился сверток. В вощеной бумаге. Теплый еще. И записка тем же почерком, что я нигде не мог видеть, но узнал:
«Раз ты не идешь на ужин — ужин пришел к тебе. Не разогревай. Я люблю, когда свежее».
Приемник молчит. Печь гудит. А я все сижу и не решаюсь развернуть.
И знаете, что страшнее всего? Что я — оператор крематория, я про смерть все знаю — а руки трясутся. Потому что впервые за двадцать лет я не хочу знать, что там, внутри.
Он все еще в коридоре. Я слышу, как он тихонько напевает. Про то, что хочет быть со мной. Насовсем.
Загрузка комментариев...