Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Стеклотара, или Как я за двенадцать копеек со всем пунктом воевал

Стеклотара, или Как я за двенадцать копеек со всем пунктом воевал

Бутылки у меня завелись сами. Без умысла.

Я человек непьющий — то есть пью, конечно, но вяло, по-редакционному, когда уже совсем нельзя не выпить. И все же к апрелю на антресолях скопилось целое поголовье. Сорок одна штука. Кефирные, из-под ситро, пяток пивных и одна аристократка — темная, винная, с чужого юбилея.

Жена сказала: «Сдай».

Я сказал: «Сдам».

На этом тема закрылась на два месяца.

Потом антресоли перестали закрываться, и вопрос решился сам собой. Я сложил все в авоську и в редакционный портфель — тот самый, с которым я когда-то ходил брать интервью у передовиков. Теперь он вез стекло. В жизни каждого предмета, думал я, спускаясь по лестнице, наступает момент истины.

Пункт приема стеклотары помещался в полуподвале под вывеской, выцветшей до цвета больничной стены. На двери висела фанерка. «Учет». И ниже, карандашом, от руки, с чувством: «Не стучать».

Я стучал. Долго.

Никто не вышел.

Второй раз я пришел в четверг, с утра. У двери уже стояла очередь — человек шесть, все с тем особым терпением, какое вырабатывается только тут да еще в гастрономе перед выбросом колбасы. Бутылки позвякивали в сумках. Разговор шел вялый, про погоду и про то, что «Генрих сегодня не в духе».

Генрих оказался приемщиком. Человек лет пятидесяти, с лицом, которому давно все надоело, и с особенной манерой брать бутылку — двумя пальцами, за горлышко, и подносить к свету, как ювелир подносит бриллиант, чтобы разглядеть изъян.

Изъян находился всегда.

— Скол, — говорил Генрих женщине передо мной и ставил бутылку в сторону. — Этикетка. Эту не беру, форма не та. Это что? Это из-под ряженки, а у меня по ряженке лимит.

Женщина спорила. Генрих не спорил. Он просто молчал и смотрел мимо нее, в точку на стене, где у него, видимо, была нарисована вечность.

Дошла очередь до меня.

Из сорока одной бутылки Генрих принял девятнадцать. Остальные забраковал. Кефирные — «мутные, товар не вернешь». Пивные — «две со сколом, одна заграничная, не наша система». Винную, аристократку, он подержал дольше всех, почти с нежностью, и вынес приговор:

— Нестандарт. Такую тару не завозят. Откуда она у вас?

— С юбилея, — честно сказал я.

— Вот на юбилей и несите.

Я ушел с половиной стекла и целым мешком обиды. Обида была тяжелее.

Дома я лег на диван и стал думать о справедливости. Это у меня семейное — думать о справедливости лежа. К вечеру я додумался до главного: существует ГОСТ. Государственный стандарт. Бумага. А против бумаги Генрих бессилен, потому что мы с ним, в сущности, граждане одной бумажной страны.

В пятницу я явился во всеоружии. Я выписал из библиотечного справочника номера стандартов на стеклянную тару, подготовил речь и попросил жалобную книгу.

Книга нашлась не сразу. Генрих доставал ее из-под прилавка так, будто вынимал собственную душу — медленно, с укоризной. Я писал долго. Я писал красиво. Я упомянул и ГОСТ, и права трудящегося населения, и то, что приемщик подменяет государственный интерес личным настроением. Подписался разборчиво. Поставил дату.

Генрих прочел. Пожевал губами.

— Ишь, — сказал он уважительно. — Грамотный.

И больше ничего.

В понедельник я пришел добивать. В руке — копия заявления, в груди — холодная решимость человека, который дошел до ручки и теперь дойдет до конца. Я был готов к обороне стеклотары, как Брестская крепость.

За прилавком сидел Генрих. Тот же.

Я молча выставил свои забракованные двадцать две бутылки. Кефирные, пивные, аристократку.

Генрих даже не поднял их к свету. Он сгреб все разом, пересчитал пальцем по горлышкам, не глядя, и застучал на счетах.

— Четыре двадцать, — сказал он и отсчитал мне мелочью.

Я стоял и не брал.

— А скол? — спросил я тихо. — А нестандарт? А по ряженке лимит?

Генрих посмотрел на меня впервые по-человечески. Почти с сочувствием.

— Какой скол, — сказал он. — План по стеклу горит. С первого числа велено брать любую. Хоть из-под керосина. Хоть битую — отдельно складываем.

— А на той неделе?

— А на той неделе, — Генрих вздохнул, — у меня зуб был. Нижний. Мучился страшно. Всех заворачивал.

Вот и вся справедливость.

Я воевал неделю. Я поднимал ГОСТ, жалобную книгу, права населения и холодную решимость. А воевал, оказывается, с одним больным зубом. Зуб вылечили — и великая оборона стеклотары кончилась сама собой, без моего участия, даже как-то обидно легко.

Четыре рубля двадцать копеек я донес до дому в целости.

Жена посмотрела на мелочь и сказала, что за это время купила новый кефир и новое ситро. Шесть бутылок.

Они уже стояли на антресолях.

Мясорубка, или Как я на общей кухне в котлетные короли выходил

Мясорубка, или Как я на общей кухне в котлетные короли выходил

Прогресс я, братцы мои, уважаю. Не на словах — на деле. Другой проживет весь век, как таракан за теплой плитой: что было при бабке, то и при нем, и доволен, как сыч в дупле. А я не таковский. Мне подавай движение. Хоть на вершок — да вперед.

И вот через это самое движение я прошлой осенью на всю квартиру и прогремел. На одной мясорубке. За одиннадцать рублей сорок копеек.

До той поры у нас на кухне мясо рубили дедовским манером. Сечкой. Было такое корытце — долбленое, липовое, Пал Егорыча покойной тещи еще, — и в нем весь коридор по очереди этой самой сечкой: тюк, тюк, тюк. С утра до вечера. Будто дятлы собрались на профсоюзное собрание.

Я терпел. Долго терпел.

А потом пошел и купил.

Принес, значит, домой. Чугунная, луженая, с винтом, с барашковой гайкой, с двумя решетками — одна погуще, одна пожиже. Ручку крутанешь — и фарш сам ползет, розовый, кудрявый, как из картинки журнала «Работница». Я ее привинтил к общему столу — струбцинкой, намертво — и сделал первые котлеты.

Запах, братцы мои, пошел по коридору такой, что из восьми комнат повысовывались восемь голов. И все глядят. И все, прямо скажу, завидуют. А я стою у плиты в майке, лопаткой переворачиваю и будто ничего, будто мне это дело привычное, будто я этими котлетами с самого рождения заведую.

— Это что ж, — говорит Дарья Степановна, — машинкой, что ли?

— Машинкой, — отвечаю небрежно. — Прогресс, Дарья Степановна. Сечку вашу пора в музей. Под стекло.

Тут бы мне и остановиться. На самой, значит, вершине. Но человек я идейный, меня на одних котлетах не удержишь.

Стал я мясорубку соседям давать. Но — с условием. Я, братцы, порядок люблю больше сытости. Завел тетрадку. В клеточку. И в ней графы: кто взял, когда взял, вернул ли барашек, промыл ли решетку от жил. Промыть — обязательно. Потому решетка — это сердце. Засохнет жила в дырочке — и все, конец культуре.

И повесил я над столом объявление. От руки. «Товарищи жильцы! Агрегат выдается под роспись. После пользования — мыть, сушить, винт не перетягивать». И подпись: «Ответственный».

Ответственным был я.

Кухня притихла. Ходят ко мне, как в контору. Распишется человек в тетрадке, возьмет агрегат, покрутит и несет обратно — чистенький, сухонький, и глядит виновато, будто не фарш делал, а казенную бумагу попортил. А я принимаю. Проверяю решетку на свет. Киваю. Хорошо, дескать. Свободны.

Один Пал Егорыч не сдавался.

Старик упрямый. Тюкал свою сечку в липовом корытце и в мою сторону даже не глядел. А раз остановился у объявления, прочел губами, покачал головой и говорит, вроде как сам себе:

— Железо, оно с характером. А дерево — оно безотказное.

Я на эту темную отсталость только усмехнулся. Про себя. Вслух неудобно — все-таки старик, тещино корытце, липа.

И вот подходит к Седьмому ноября. Праздник. Ко мне свояк обещался с женой, да еще сестра из Луги. Народу — шесть душ. А шесть душ, братцы, это вам не фунт изюму. Это котлет гора. И я, значит, с вечера засучил рукава.

Заложил мясо. Кручу. Хорошо идет. И тут — хрусть. Косточка, видать, попала, маленькая, с ноготь. Агрегат встал. Я — сильнее. Он — ни в какую. Я барашек подтянул — для надежности, чтоб, значит, с запасом. Еще поднажал.

И что-то внутри у него — щелк. Тихо так, вежливо. По-культурному.

Кручу — а ручка пустая ходит. Вал сорвало. Начисто.

Стою. Полночь. Магазины — где они, магазины, в полночь? Мясо на столе лежит розовое, доверчивое, а делать с ним нечего. Руками, что ли, его мять?

И пошел я, братцы мои. Через весь коридор. К Пал Егорычу.

Стучусь. Открывает в исподнем, щурится.

— Пал Егорыч, — говорю, и голос у меня, слышу, не свой, а какой-то сиротский, — а нет ли у вас… этого… корытца? И сечки?

Старик постоял. Поглядел. И ни словечка не сказал — вот что обиднее всего. Ни про музей, ни про прогресс, ни про стекло. Только сходил, вынес. Корытце липовое, тещино, и сечку — тюкалку эту самую, отсталую.

— Бери, — говорит. — Дерево, оно безотказное.

И вот сижу я в праздничную ночь на общей кухне и под собственным же объявлением «Агрегат выдается под роспись» рублю мясо сечкой. Тюк. Тюк. Тюк.

Как дед. Как прадед. Как весь темный, непросвещенный коридор до меня.

А наутро свояк котлеты похвалил. Пышные, говорит, вышли. С чего бы это они, говорит, у тебя такие?

Я промолчал. Что я ему скажу. Что котлеты — ручной работы? Что прогресс мой на одиннадцать рублей сорок копеек в праздничную ночь тихо щелкнул и сдох, а выручило меня липовое корытце покойной тещи соседа?

Нет уж. Пускай думает, что машинка.

Машинка, она доверия больше внушает.

Статья 28 окт. 12:08

Деньги и люди: пять книг, которые проверят ваше отношение к кошельку

Деньги и люди: пять книг, которые проверят ваше отношение к кошельку

Деньги — штука странная. Лежат в кошельке бумажками, на карте цифрами, а послушаешь людей — и выясняется, что из-за этих цифр рушатся браки, обрываются дружбы длиной в двадцать лет, а вполне спокойный человек вдруг начинает высчитывать, кто сколько оставил на чай. Тема цепляет, потому что никого не обходит стороной: ни богатого, ни бедного, ни того, кто уверяет, что «деньги для него не главное» (обычно именно он и считает точнее всех).

Собрал пять книг. Не учебники по инвестициям — для этого есть другие списки. Здесь о том, что творится внутри человека и между людьми, когда рядом появляются деньги. Две книги старые, три посвежее, и одна, надеюсь, окажется для вас неожиданным открытием.

Поехали.

**«Деньги», Эмиль Золя, 1891.** Начну с недооценённого. Золя у нас помнят по «Западне» и «Жерминалю», а роман про парижскую биржу и банкира Саккара остаётся где-то в тени. Зря. Это история о том, как вокруг одной красивой, заразительной идеи собираются тысячи людей с накоплениями, спрятанными в чулках и комодах, и как азарт потихоньку вытесняет здравый смысл. Читается — странное дело — как свежая новостная лента: смените фраки на худи, и получите любую модную лихорадку последних лет. Золя дотошен, местами тяжеловат (описаний биржи хватит на троих), зато механику толпы разглядел так, как мало кто после него. Кому зайдёт: тем, кто любит большие реалистичные романы и хочет понять, почему умные люди вкладываются в то, что обещает слишком много.

**«Игрок», Фёдор Достоевский, 1866.** Повесть написана меньше чем за месяц: Достоевский диктовал её стенографистке Анне Сниткиной (будущей жене), потому что горел договор с издателем, а долги не ждали. Ирония понятна без пояснений — автор писал про рулетку и сам слишком хорошо знал, что такое «ещё один раз». Здесь деньги — не состояние, а нерв: гордость, унижение, зависимость, ожидание чужого наследства. Рулеттенбург, вымышленный немецкий курорт, раздевает людей без всякого насилия, просто предлагая им выбор. Книга тонкая, на вечер-два. Кому зайдёт: тем, кто до сих пор считает классику скучной, и тем, кто хоть раз говорил себе «последняя ставка, и всё».

**«Долг: первые 5000 лет истории», Дэвид Гребер, 2011.** Антрополог берётся за вопрос, который кажется очевидным: откуда вообще взялась мысль, что долг нужно возвращать, и почему мораль и деньги срослись так плотно, что не отодрать. Книга увесистая и небезупречная — историки и экономисты с автором спорили, и местами небезосновательно, — но думать она заставляет. После неё слово «должен» звучит иначе; проверено на себе. Читать лучше с карандашом и щепоткой скепсиса, тогда выгода двойная. Кому зайдёт: любителям социальной антропологии и истории, а ещё тем, кто не готов принимать фразу «так устроен мир» на веру.

**«Психология денег», Морган Хаузел, 2020.** Самая лёгкая в подборке, и это не упрёк. Главная мысль простая, но почему-то её всё время забывают: то, как мы обращаемся с деньгами, зависит куда меньше от ума и таблиц, чем от характера, воспитания и эпохи, в которую мы выросли. Короткие главы, истории вместо формул, никакой занудной дидактики. Закроете — и поймёте, почему вы (или ваш муж, или мама) ведёте себя с деньгами именно так, а не иначе. Кому зайдёт: всем, кто устал от советов вроде «откладывай двадцать процентов» и хочет наконец разобраться, почему сам этого не делает.

**«Дефицит», Сендил Муллайнатан и Элдар Шафир, 2013.** Для меня — самая важная из пяти. Авторы, психолог и экономист, показывают: нехватка — денег, времени, сил — захватывает внимание целиком, сужает горизонт и заставляет принимать решения хуже. Не потому что человек глупее. Просто голова занята, и места для остального не остаётся. Читается почти как детектив, а после неё фраза «сам виноват» застревает в горле. Кому зайдёт: руководителям, родителям, всем, кто работает с людьми, и тем, кто привык судить чужие траты со стороны.

Немного о порядке чтения. Хотите с места в карьер — берите «Дефицит». Хотите мягкий вход — «Психологию денег». А Золя и Достоевского оставьте на вечера, когда за окном темно и не хочется ничего лёгкого.

А теперь ваша очередь. Какая книга про деньги задела лично вас — классика, случайная находка в букинисте, чей-то совет за чаем? Напишите в комментариях: самые интересные ответы я обязательно прочитаю и, возможно, возьму в следующую подборку.

Статья 28 окт. 11:38

Экспертиза одной фразы: бот сказал «я не юрист» и не попал под суд

Экспертиза одной фразы: бот сказал «я не юрист» и не попал под суд

Покупатель явился с папкой. Синей, на завязках — я такие в последний раз видел у бабушки, в них жили квитанции за свет начиная с восемьдесят седьмого года. Внутри лежали четырнадцать листов распечатанной переписки, размеченной тремя маркерами: жёлтым — «что мне обещали», зелёным — «что мне положено», розовым — ну, видимо, для настроения. Он выложил папку на прилавок моего магазина матрасов так, как выкладывают козырного туза. Медленно. Глядя в глаза.

Обещал бот. Мой бот. Тот самый, которого я посадил на сайт в приступе деловой современности и ни разу не перечитал, что он там болтает по ночам.

В 02:40 человек спросил, можно ли вернуть матрас, на котором он честно проспал три года. Нормальный вопрос для бессонницы. Любой живой продавец ответил бы: «Э-э... давайте днём, я уточню». Мой бот ответил иначе: «Разумеется! По закону вы вправе вернуть товар в любое время, а также потребовать неустойку и компенсацию морального вреда». Три года. Пружины уже выучили форму его позвоночника, а он — неустойку. Бот говорил с интонацией человека, окончившего три юридических факультета и ни на одном не замеченного; ни тени сомнения, ни одного «возможно», уверенность, как у соседа по даче, который объясняет, как надо управлять страной.

Что было дальше, рассказывать скучно, а мне ещё и дорого. Скажу лишь, что я узнал цену часа настоящего юриста — и то, что разговор с ним начинается словами, которых так не хватило моему боту. «Ну, это надо смотреть документы». Занудная, мерзкая, осторожная фраза. И при этом дешевле любой бодрой реплики «конечно, вы правы», которую бот выдаёт бесплатно, а расплачиваться приходится тебе.

Граница.

Вся ответственность в бизнесе держится на одном умении — вовремя остановиться посреди предложения. Врач говорит «надо посмотреть», сантехник — «надо вскрывать», нотариус — «приходите с паспортом». Это не лень и не вредность, это забор: по одну сторону то, за что ты отвечаешь, по другую — то, за что отвечает человек с печатью, дипломом и страховкой. Бот, не видящий забора, не умный, а просто бесстрашный; а бесстрашие, как известно, отлично смотрится на плакатах и очень плохо — в протоколе. И самое обидное: бот, вовремя сказавший «я не юрист, передам ваш вопрос человеку», клиента не теряет. Клиент получает честный ответ, ты — заявку с телефоном и сутью дела. Теряется одно: возможность сочинить тебе иск в три часа ночи.

Поэтому, когда мне потом показали платформу «ассИИстент», я придирался. Придираться я умею — после матрасов это единственное, что я освоил в совершенстве. Но там не конструктор из кнопок «нажмите 1, если вы...», а нормальный разговор. Сотрудника выбираешь с витрины, и у каждого есть имя и должность: Анна — администратор салона красоты, Сергей — менеджер автосалона, Алиса — менеджер интернет-магазина одежды, Соня — администратор медицинской клиники, Марк — менеджер агентства недвижимости, Гоша — менеджер фитнес-клуба, Мила — менеджер туристического агентства, Феликс — администратор ветклиники, Роберт — администратор автосервиса. Есть ещё Барсик, консультант по всем вопросам; кот не кот, а имя обязывает. Дальше даёшь ему знания — сайт, документы, прайс — и минут через пять у тебя готовый работник. Минут пять прошло. Или десять, я не засекал, но к обеду он уже отвечал.

Работает он сразу везде: на сайте, в Telegram, MAX и WhatsApp, а история общения у него одна на всех. Человек начал вечером в мессенджере, утром продолжил на сайте — и его помнят, не переспрашивают заново, как зовут и чего он хотел. Отвечает круглосуточно, включая 02:40, когда у людей просыпаются самые смелые правовые теории. Данные лидов хранятся в России, как велит 152-ФЗ, а телефон и почта клиента в языковую модель не уходят: она знает, о чём человек спрашивает, но понятия не имеет, куда ему звонить.

Теперь о том, за что я его, собственно, и зауважил. Формула у них такая: «Отвечаю на типовые вопросы и собираю заявки, а сложное передаю живому человеку». Никаких «заменим весь ваш отдел». Соня в клинике не ставит диагноз, как бы ни настаивал пациент с тремя вкладками из интернета. Роберт в автосервисе не назовёт точную цену, не увидев машину: скажет, что нужен осмотр, и запишет. Мастера никто не заменяет — стричь, лечить и крутить гайки по-прежнему будут руки. А правовую оценку ассистент не даёт вообще. На мой вопрос про матрас он сказал бы: «Это вопрос к юристу, передаю ваше обращение человеку», — и точка. Синие папки на прилавок после такого не ложатся. И человеком он, заметим, не прикидывается: он ассистент и этого не скрывает.

Посмотреть, о чём вас на самом деле спрашивают, можно бесплатно: https://ассиистент.рф. Тариф Free стоит 0 ₽ — как раз чтобы послушать, о чём вообще спрашивают (ужаснуться — опция встроенная). «Стандарт» — 3 990 ₽ в месяц: 2 000 сообщений, все каналы вместе с WhatsApp. «Профи» — 12 990 ₽ в месяц, если точек несколько и у каждой свой поток.

Папку, кстати, мне оставили. Лежит на полке над кассой, рядом с огнетушителем; по сути — тоже противопожарное средство. Иногда достаю, перечитываю бота. Слог отменный, прокурор бы позавидовал. Бесплатный тариф стоит ноль рублей, а моя уверенная глупость обошлась дороже любого матраса в магазине, включая ортопедический. Сравните сами.

Байки 28 окт. 15:38

Шесть тысяч подчиненных

Шесть тысяч подчиненных

Тридцать один год я вожу пчел. Не держу — именно вожу: сорок ульев «Дадан» на «ГАЗели», с мая по сентябрь с одного медоноса на другой. Из Башкирии — на гречиху в Оренбуржье, оттуда на подсолнух. Дорога известная: трасса под Стерлитамаком, потом степь, потом пост ДПС. Пост — отдельная песня.

Вечером, в начале девятого, когда жара спала и пчел можно возить, меня остановил инспектор. Молодой, лейтенант Ринат, фуражка еще не вытерлась на околыше. Свет фар, жезл, строгие брови.

— Что везем?
— Пчел.
— Откройте.
— Не стоит.
— Откройте, я сказал.

Я вздохнул. Ваше, как говорится, право. Откинул край тента. Ульи стоят рядами, летки закрыты сеткой, все чинно. Но в одном улье, самом старом, сетку я прихватил скотчем, а скотч за день от жары поплыл, как мороженое. Об этом я Ринату рассказать не успел.

Он шагнул вперед и поднял жезл — посветить внутрь.

Из щели вылетела матка. Молодая, не облетанная, с половиной семьи в придачу. Покружила секунды три, словно выбирала, и села на жезл. Черно-белый, полосатый, пахнет резиной и властью — видно, показался ей родственником.

Дальше — по учебнику. Где матка, там и рой. Через минуту жезл превратился в гудящий шар; еще через минуту шар пополз вниз по руке, к плечу, и у лейтенанта выросла борода. Живая. Тысячи полторы пчел в бороде, остальные подтягивались.

Ринат окаменел. Рука вытянута вперед, глаза в кучку, губы не шевелятся.

— Не дергайся, — сказал я тихо. — И дыши потише. Они дыхание чувствуют.
— Я не дышу, — прошептал он, не открывая рта. Чревовещатель.

Мимо шла колонна. Фура, потом вторая, потом «Газпромнефть» с цистерной. Водители, видя ДПС с поднятой рукой и жужжащим шаром на конце, послушно вставали у обочины: показывает ведь! Через полчаса вдоль трассы стояли одиннадцать грузовиков. Никто не уезжал: а вдруг еще покажет.

Я принес роевню — это такой фанерный ящик, если кто не знает, — подставил под руку и стряхнул рой одним махом, как скатерть с крошками. Пчелы послушно потекли внутрь, за маткой. Ринат выдохнул так, что у него, по-моему, фуражка съехала.

— Сколько их там?
— Тысяч шесть.
— Шесть тысяч, — повторил он задумчиво. — Знаешь, на дороге меня обычно посылают. А тут шесть тысяч — и все за мной. Как в кино.

Протокола он не составил. Колонну отпустил жестом, будто ничего не было. А через неделю заехал на пасеку в гражданском, купил трехлитровую банку липового и спросил, не найдется ли у меня парочки пчел для личного состава.

— Чтобы на разводах стояли смирно, — объяснил он.

Микроистории 28 окт. 15:08

Сказка про волка

Сказка про волка

Серега вернулся из рейса в среду, на четыре дня раньше. Без звонка: хотел сюрпризом.

Сюрприз вышел так себе. Жена охнула, уронила полотенце и минуты две соображала, что сказать (потом выдала: «Ужинать будешь?»). Зато дочка вылетела из комнаты и повисла на шее — пахнущая молоком и пластилином, тяжелая, настоящая.

За столом она болтала без умолку. Про садик. Про Машку, у которой выпал зуб. Про волка.

— Пап, а дядя, который читает мне про волка, тоже будет ужинать?

Вилка в руке жены звякнула о тарелку. Серега хотел засмеяться; не вышло.

— Какой дядя?

Дочка кивнула ему за спину, в прихожую, где он только что повесил куртку.

— Вон стоит. Он сегодня почему-то в твоей.

Ливень (в стиле Маяковского)

Ливень (в стиле Маяковского)

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Послушайте!» поэта Владимир Маяковский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плевочки жемчужиной?

— Владимир Маяковский, «Послушайте!»

Небо
набрякло,
как веко,
и — лопнуло!
Хлынуло
наотмашь,
с плеча —
город
нахлобучило
мокрой кепкой,
захлюпало,
забухало,
заворча.

Ливень
по крышам
лупит
в литавры,
вдребезги
лужами
бьется стекло.
Мостовые —
в мыле,
как загнанный
завтра,
и водостоки
орут
в водосток.

Эй, вы!
Зонтики —
прочь!
Нараспашку
грудь
подставляю
тугому ножу!
Пусть он
по ребрам,
по медной
рубашке —
я не промокну.
Я сам
дрожу

той же
грозой,
что сейчас
над бульваром
выжгла
асфальт
добела,
добела!
Ливень —
мой брат.
Мы с ним
даром
хлещем
по миру,
чтоб смылась
зола,

чтоб
из-под копоти,
из-под жести,
из-под
газетных,
слежавшихся дней —
вымылся
город,
умытый,
воскресший,
и — заблестел!
И — стал мне
родней.

Лейся,
небесная
мокрая
конница!
Бей
в барабаны
кровель
и крыш!
Завтра —
просохнет.
Завтра —
опомнится.
А нынче —
я весь
в тебе.
Ты — горишь.

Очередь за продолжением: правда или миф?

Очередь за продолжением: правда или миф?

Роман Эжена Сю «Парижские тайны», печатавшийся в газете по частям в 1842–1843 годах, резко поднял подписку на это издание.

Правда это или ложь?

После Операции: последняя запись нумера Д-503

После Операции: последняя запись нумера Д-503

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Мы» автора Евгений Замятин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

И я надеюсь — мы победим. Больше: я уверен — мы победим. Потому что разум должен победить. Ведь разум, как ни странно, превращает даже самое страшное в простое и ясное, как дважды два.

— Евгений Замятин, «Мы»

Продолжение

Я писал, что мы победим. Я писал это твердой рукой, и рука не дрожала, потому что дрожать было уже нечему. Мне вырезали фантазию — маленький узелок в мозгу, корень всех бед, — и с тех пор я спокоен, как чертеж. Как прямая линия. Как смерть, если бы смерть умела улыбаться плоской, разглаженной улыбкой.

И все же сегодня, на двести восьмой записи, я беру карандаш снова. Зачем — не знаю. Знать «зачем» — это тоже, кажется, была ее, фантазии, работа. Теперь просто: рука взяла, рука пишет. За окном из зеленоватого стекла садится солнце, разбитое Стеной на ровные квадраты.

Мне показали I-330. Ее привели в Газовый Колокол — тот самый, под стеклянным куполом, где воздух медленно вынимают из легких, как слово из обрезанного языка. Меня посадили смотреть. Это входило в курс лечения: выздоравливающий нумер должен убедиться, что болезнь — вот она, в чужом теле, и что ее можно устранить. Хирургически. Чисто.

Она смотрела на меня.

И я — я ничего не почувствовал. Понимаете? Ни-че-го. Там, где раньше был тот сладкий и мучительный ожог, теперь — гладкая стена. Побеленная. Ровная. Я смотрел, как из-под стеклянного колокола уходит воздух, как ее губы — те самые, острые, с белыми зубами, похожими на крестики, — делаются сначала темными, потом синими; и в голове моей не было ничего, кроме одной мысли, круглой и чистой, как число ноль:

«Так надо».

Она не отвела глаз до самого конца. Я отвел.

Вот он, единственный остаток. Единственная трещина в разглаженной поверхности. Я — отвел — глаза. Операция прошла безупречно, врач сказал, что безупречно, а я все-таки отвел глаза. Почему? Если во мне не осталось ничего, что могло бы не хотеть смотреть, — то что отвело их? Чья рука легла мне на лицо изнутри?

Стоп. Это неправильные вопросы. Запишу правильно: глаз отвелся вследствие нормальной мышечной реакции на избыток света под куполом. Так. Вот так ровно. Вот так хорошо.

За Стеной продолжается то, что Благодетель назвал временным возмущением. Нумера, не прошедшие Операцию, еще держат западные кварталы. Говорят — хотя кто теперь говорит, доносчики говорят, стеклянные стены говорят, — говорят, там, за Древним Домом, в прорыве Стены ходит ветер. Настоящий. С запахом. Я пытаюсь вспомнить, что такое запах, и не могу. Это как пытаться вспомнить цвет, которого никогда не видел. Было слово — «весна». Я знаю, что оно означает дату в расписании. Больше оно не означает ничего.

О-90 приходила ко мне. Она носит под сердцем моего ребенка — противозаконного, неучтенного, живого. Раньше от этой мысли у меня темнело в глазах и пелось в висках. Теперь я посмотрел на ее круглый живот, на ее по-детски припухшую розовую складку у рта, и спокойно, членораздельно сказал ей:

— Тебе следует явиться с повинной. Незарегистрированное материнство карается Машиной.

Она побледнела. Она смотрела на меня так, как смотрят на дом, в котором ты жил, а он выгорел дотла, и стоят только стены, и в пустых окнах — небо.

— Д, — прошептала она. — Д, это же ты. Это же ты.

— Нумер Д-503, — поправил я. — Прежнего больше нет. И это хорошо. Прежний был болен.

Она ушла, прижимая руки к животу, точно хотела закрыть неродившегося от моего нового, вылеченного, безупречного взгляда. И знаете, что страшнее всего? Мне даже этого не было жаль. Жалость, видимо, тоже жила в том узелке.

Ночь. Я вывожу в тетради ровные, как солдаты на параде, строки, и вдруг замечаю: рука ведет карандаш не туда. Поля тетради. На полях, помимо воли, кривыми, непослушными, чужими буквами написалось одно слово. Я не узнаю своего почерка. Это почерк того, кого вырезали.

Слово — «помню».

Я смотрю на него долго. Разум велит зачеркнуть. Разум — а разум теперь во мне единственный хозяин, полновластный, одинокий, как Благодетель над Единым Государством, — велит немедленно стереть эту кляксу безумия и доложить о рецидиве.

Я беру резинку.

Я подношу ее к слову.

И — не могу. Рука не идет. Та же самая рука, что без дрожи смотрела в Газовый Колокол, теперь дрожит над одним словом из шести букв. Значит, вырезали не все. Значит, где-то, в самой глубине, под беленой стеной, в заложенном кирпичами подвале меня — остался крошечный, с игольное ушко, непогашенный уголек. И он тлеет. И от него по всей разглаженной, стерильной, идеально нумерованной поверхности моей новой души расползается — медленно, неотвратимо — тонкая, волосяная, живая трещина.

За окном встает солнце. Оно по-прежнему разбито Стеной на квадраты.

Но я впервые за много дней думаю: а что там, за Стеной? И эта мысль — круглая, запретная, теплая — не дает мне дописать. Не дает поставить последнюю, ровную, успокоительную точку.

Я не ставлю ее.

Новости 28 окт. 13:08

Триста лет назад вышел «Гулливер». На титуле имени автора не было, только вымышленный хирург

Триста лет назад вышел «Гулливер». На титуле имени автора не было, только вымышленный хирург

Джонатан Свифт, ирландский священник и сатирик, в 1726 году выпустил книгу с длинным названием: «Путешествия в некоторые отдаленные страны света в четырех частях». Рассказчик, Лемюэл Гулливер, хирург, потом капитан нескольких кораблей. Имени Свифта на титуле не было.

Выход состоялся 28 октября 1726 года в Лондоне. Книгу издал Бенджамин Мот.

Первая часть — Лилипутия, где жители ростом около пятнадцати сантиметров воюют из-за того, с какого конца разбивать яйцо. Нелепость? Конечно. Именно нелепость и была оружием: Свифт высмеивал партии, двор, ученых, мелочность власти. (Спор о том, с какого конца бить яйцо, в книге действительно есть.)

Дальше — Бробдингнаг, страна великанов, где сам Гулливер выглядит жалко и беззащитно. Потом Лапута, летающий остров с учеными, которые так увлечены теориями, что не замечают, как рушится жизнь внизу. Наконец — страна разумных лошадей-гуигнгнмов, и человек там предстает почти чудовищем.

Книгу часто называют детской. Это, мягко говоря, неполная правда: в ней много мрака и едкого смеха над людьми.

Триста лет — срок, за который исчезают многие тексты. «Гулливер» остался на полках, в школьных программах и в переводах, и каждый новый читатель открывает для себя, что сказка оказалась сатирой.

Совет 28 окт. 12:38

Часы для второго плана: у каждого персонажа свой срок

Часы для второго плана: у каждого персонажа свой срок

Второстепенные персонажи обычно живут ровно столько, сколько нужны герою. Дайте каждому срок: дату, после которой ему что-то грозит или что-то открывается. Тогда второй план начинает двигать сюжет сам, и главный герой реагирует на чужие дедлайны, а не только на свои. Агата Кристи в «Убийстве в Восточном экспрессе» превращает застрявший в снегу поезд в общий таймер: у каждого пассажира есть причина нервничать к утру.

Суть: второстепенные персонажи обычно живут ровно столько, сколько нужны герою, и это заметно. Дайте каждому срок, то есть дату, после которой ему что-то грозит или что-то открывается. Тогда второй план начинает двигать сюжет сам, и главный герой реагирует на чужие дедлайны. Агата Кристи в «Убийстве в Восточном экспрессе» делает поезд, застрявший в снегу, общим таймером.

Проблема знакомая. Вы пишете второстепенного персонажа, он появляется, произносит нужную фразу и пропадает до следующей главы. Ничего не хочет, потому что его никто не торопит. Читатель это чувствует: мир превращается в декорацию, на фоне которой разыгрывается одна история.

Метод. Выпишите всех, кто появляется больше двух раз. Рядом с каждым поставьте срок. Срок бывает внешним (кредит истекает в понедельник, пароход уходит в шесть) или внутренним (сестра решила уехать до Рождества и никому не сказала). Главное здесь конкретность. «Скоро» не годится, «до первого снега» уже работает.

Дальше сроки нужно столкнуть. Когда два дедлайна пересекаются, возникает сцена: одному нужны деньги сегодня, а другой может отдать их только завтра. Такие столкновения дают повороты лучше, чем ваша личная фантазия, потому что рождаются из интересов людей, а не из плана автора. Не делайте все сроки одинаковыми. Один пусть будет явным, другой спрятанным, третий просто неудобным. Иначе напряжение превратится в шум.

Кристи работает именно так. Застрявший поезд здесь не преступление, а рамка. Каждому пассажиру нужно успеть что-то скрыть до того, как придет помощь, и эти сроки переплетаются. Вы можете сделать то же в своем тексте: запереть людей в одном месте (лодка, больница, поминки, зимняя дача) и дать каждому времени меньше, чем ему хотелось бы. Проверка простая. Вычеркните второстепенного персонажа. Если сюжет ничего не теряет, значит, он был просто мебелью.

Два двора короче, или Навигатор знает дорогу к счастью

Два двора короче, или Навигатор знает дорогу к счастью

Вы замечали? Сажусь я в машину. Еду на работу. Дорога прямая — светофор, мост, еще светофор, и все, приехали. Двадцать лет так ездил. Знал каждую яму в лицо.

А потом в телефоне завелся голос. Женский. Спокойный. И говорит мне ласково, как душевнобольному: «Есть маршрут быстрее. Вы сэкономите две минуты».

Две. Минуты.

И вот тут, дорогие мои, надо было выключить. Просто палец — и тишина. Но нет. Потому что две минуты — это же не две минуты. Это победа. Это я умнее дороги. Это я, маленький человек, обхитрил всю пробку разом.

И я согласился.

И она повела.

Повела меня, нет, вы вдумайтесь, во дворы. В чужие. Куда я по своей воле не заехал бы и под конвоем. Налево, говорит. Я налево. Сразу направо. Я направо. И вот я уже между двумя домами, которых не существует ни на одной карте, кроме ее, и впереди — арка. Узкая. Такая узкая, что у меня зеркала втянулись сами, от страха.

Проехал. Выдохнул. Молодец, говорю себе. Экономлю.

А во дворе — жизнь. Во дворе, между прочим, люди живут. Они не знали, что я приеду. Я для них — стихийное бедствие на четырех колесах. Лежачий полицейский. За ним еще один. За ним — третий, не нарисованный, настоящий, он сидит на лавочке и смотрит на меня так, будто я приехал забрать его пенсию.

Мамаша с коляской. Идет посередине. Не торопится. А чего ей торопиться — это ее двор, ее асфальт, ее небо. Это я тут гость. Незваный. С навигатором.

Потом кот. Сел. Смотрит. Я сигналю — он моргнул. И все. Он тут власть. Он тут при должности.

Потом мусоровоз. Поперек. Весь. И мужик в оранжевом неспешно так катит баки — один, второй, он в домике, он на работе, у него обед скоро, ему мои две минуты как мне позапрошлый вторник.

А голос спокойный. «Продолжайте движение». Куда?! Куда продолжать?! Передо мной стена, слева песочница, справа — бабушки на скамейке, и они уже достали семечки. Потому что сейчас будет представление. Приезжий городской дурачок будет сдавать назад.

И я сдаю. Назад. В арку. Которая втянула мне зеркала первый раз по-доброму, а теперь уже всерьез.

А она, голос этот, бодро так: «Маршрут перестроен. Вы сэкономите... одну минуту».

Уже одну! Я еще ничего не сделал, а она у меня минуту отобрала. На штрафы.

Выполз я на свою прямую дорогу. На родную. На ту самую, со светофором, мостом и еще светофором. Встал в ту же пробку, из которой сбежал. Только теперь с той стороны. И с чужим котом на совести.

А рядом сосед по пробке — тот самый, что ехал прямо, не послушал, не сэкономил. Стоит. Жует булку. Довольный, как человек, который никуда не свернул.

И я понял, дорогие мои. Две минуты — это такая морковка. Ее вешают перед носом, чтобы ты вез себя сам. Через чужие дворы, через чужие судьбы, через кота при должности.

А доедешь — и минуты этой нет. Она где-то там осталась. В арке. Вместе с моими зеркалами и моим достоинством.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг