Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Камни помнят: неизвестная хроника парижского звонаря

Камни помнят: неизвестная хроника парижского звонаря

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собор Парижской Богоматери» автора Виктор Гюго. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Когда обыскивали подземелье Монфокон, среди отвратительных скелетов нашли два остова, из которых один, видимо, принадлежавший мужчине, обнимал другой. Один из двух остовов, принадлежавший женщине, сохранил еще на себе кое-какие обрывки некогда белого платья. Шея его была стянута ожерельем из зерен четочного дерева, а к зернам был привешен небольшой шелковый, украшенный зелеными бусинками мешочек — пустой и раскрытый. Другой остов, крепко обнимавший первый, был мужской. Когда его попытались оторвать от того, который он обнимал, он рассыпался в прах.

— Виктор Гюго, «Собор Парижской Богоматери»

Продолжение

Часть первая. Молчание

Колокола замолчали в среду.

Никто из парижан не мог припомнить, случалось ли подобное прежде — чтобы разом, без предупреждения, без видимой причины. Большая Мари не издала ни звука к полуденной молитве. Жан-Мари, Паскалина и малый Жильбер — все онемели, словно кто-то разом перерезал невидимые нити, что связывали бронзовые языки с небесами.

Каноник Фролло — нет, не тот Фролло, а его дальний племянник Пьер, унаследовавший должность по какой-то мрачной иронии церковной бюрократии — распорядился послать наверх четверых звонарей. Они вернулись через час, бледные и неразговорчивые. Колокола были в порядке. Языки на месте. Веревки целы. Но бронза отказывалась петь.

— Что-то держит их, — сказал старший звонарь, мужчина по имени Гаспар, и больше не произнес ни слова до самого вечера.

Париж заметил не сразу. У Парижа свои заботы — лавочники торгуют, воры крадут, судьи судят, а то, что над крышами повисла странная пустота, где раньше гудел колокольный бас, — ну так мало ли. Может, ремонт. Может, праздник какой, о котором забыли.

Но прошла неделя, потом другая. И тишина стала давить.

Она была не такая, как обычная тишина. Обычная тишина — это просто отсутствие звука. А эта была — присутствие молчания. Разница огромна. Тишина безразлична к вам. Молчание — смотрит.

Часть вторая. Розы

На третью неделю появились розы.

Сначала одна — на карнизе северной башни, в трещине между двумя блоками песчаника, которые были положены еще при Морисе де Сюлли. Алая, крупная, с каплями росы, хотя дождя не было четыре дня. Каноник Пьер распорядился срезать ее и отнести в ризницу. Срезали. На следующее утро на том же месте росли три.

Этьен Бриссо, двадцати двух лет, каменщик третьего разряда при мастерской Собора, узнал о розах от своего мастера Жака Летурнера, человека основательного, немногословного и пропахшего известковой пылью насквозь, до самой, казалось, души.

— Полезешь наверх, — сказал Летурнер без предисловий. — Горгулья на северо-западном контрфорсе. Трещина пошла по шее. И заодно глянь, что там за чертовщина с цветами.

Этьен полез.

Он любил подъем. Винтовая лестница — триста восемьдесят семь ступеней, он считал каждый раз и каждый раз сбивался на двести тридцатой, потому что именно там ступени меняли ритм, словно строители восьмисотлетней давности позволили себе маленькую шутку. Каменная спираль сужалась кверху. Свет проникал через щели-бойницы — тонкий, белый, похожий на лезвие.

Наверху ветер.

Всегда ветер. Даже в самый штильный день на башне Нотр-Дама дует, потому что камень помнит все ветра, что прошли сквозь него за восемь веков, и продолжает их выдыхать.

Этьен нашел горгулью. Трещина действительно шла по шее — тонкая, как волос, но глубокая. Он достал инструменты, начал расчищать. И замер.

Под горгульей, в углублении, которого он раньше не замечал, лежали кости. Человеческие. Маленькие, изогнутые позвонки. Фаланги пальцев. И ребро — одно, массивное, странно выгнутое, словно выросшее неправильно.

А вокруг костей — корни. Живые, толстые, узловатые корни, уходящие в камень так же естественно, как уходят в землю. И розы росли из этих корней. Из костей. Из камня.

Этьен отдернул руку.

Он знал эту историю. Все в Соборе знали. Горбун-звонарь, живший наверху. Цыганка, которую он любил. Общая могила, куда их бросили. И — если верить тому, что рассказывали, понизив голос, старые каменщики — тело горбуна, обнимавшее тело девушки так крепко, что их не смогли разделить.

Но общая могила была в другом месте. Не здесь. Не на башне.

И все-таки.

Этьен снова протянул руку. Коснулся ближайшей кости. Она была теплая. Не от солнца — день стоял пасмурный. Теплая сама по себе, изнутри, как бывает теплым живое.

Часть третья. Голос

Он начал приходить каждый день.

Формально — для ремонта горгульи. Трещина оказалась капризной, требовала медленной, послойной заливки раствором, и Летурнер не возражал. Хорошая работа не терпит спешки, говорил он, и Этьен кивал, а сам часами сидел возле ниши с костями и розами и слушал.

Потому что камень говорил.

Не словами. И не звуком — по крайней мере, не таким звуком, который можно записать или пересказать. Это было... вибрацией. Дрожанием. Как если бы гигантское сердце билось где-то в толще стен, слишком медленно для человеческого уха, но достаточно ощутимо для ладоней. Этьен прижимал руки к камню и чувствовал.

Бум. Пауза в двенадцать секунд. Бум.

Он попробовал рассказать Летурнеру. Тот выслушал, пожевал губу.

— Старые камни, — сказал он. — Температурные деформации. Не забивай голову.

Этьен не стал спорить. Но он знал, что температурные деформации не пахнут ладаном и не становятся сильнее, когда ты подносишь руку к костям.

К концу второго месяца Этьен обнаружил, что понимает.

Не то чтобы он слышал слова. Скорее — образы. Картины. Фрагменты чужой памяти, которые проступали сквозь камень, как проступает старая фреска сквозь побелку. Он видел Париж с высоты — крошечный, средневековый, с кострами на площадях и узкими улицами, полными грязи и крика. Видел женщину — смуглую, черноволосую, танцующую на площади перед Собором, и коза белая кружилась у ее ног. Видел руки — огромные, корявые, с непропорционально длинными пальцами — ласково касающиеся колокольной бронзы.

И розы. Розы везде. Они росли теперь не только на северной башне. Они ползли по контрфорсам, обвивали шпили, заполняли ниши между святыми. Каноник Пьер прекратил попытки их срезать после того, как садовник, посланный с ножницами, вернулся с рассеченной ладонью — шипы были каменные.

Часть четвертая. Песня

Колокола зазвонили на Пасху.

Без звонарей. Без веревок. Сами.

Первой запела Большая Мари — низким, утробным гулом, от которого задрожали стекла в домах на Сите. Потом вступили остальные, один за другим, и Этьен, стоявший в этот момент на крыше, схватился за балюстраду, потому что башня раскачивалась.

Нет. Не раскачивалась. Дышала.

Он посмотрел вниз. Тысячи лиц, запрокинутых к небу. Рты открыты. Кто-то плакал. Кто-то крестился. А колокола пели — и в их пении Этьен услышал то, что не мог расслышать никто другой. Мелодию. Не церковный благовест, не набат. Колыбельную. Простую, бесхитростную мелодию, какую мог бы напевать ребенок — или старик, вспоминающий ребенка, которым он никогда не был.

Розы в тот день расцвели все разом. Собор стал алым от основания до креста на шпиле. Камень и цветы. Память и кровь. Молчание, обернувшееся песней.

Этьен прижал ладонь к стене.

— Я слышу тебя, — сказал он.

Камень под его рукой был теплый. Бум. Пауза. Бум.

Собор помнил.

Дракула: Амстердамские каникулы — юмористическая хроника Ван Хельсинга

Дракула: Амстердамские каникулы — юмористическая хроника Ван Хельсинга

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дракула» автора Брэм Стокер. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Семь лет назад мы все прошли через пламя; и счастье некоторых из нас достаточная награда за перенесенные страдания. Что Мина и я сполна вознаграждены — очевидно: наш сын, день рождения которого совпадает с днем гибели Квинси Морриса, носит все имена нашей маленькой группы. Его мать считает, что в нем соединились достоинства всех участников нашей истории.

— Брэм Стокер, «Дракула»

Продолжение

# Дракула: Амстердамские каникулы

## Юмористическая хроника Ван Хельсинга

Из дневника профессора Абрахама Ван Хельсинга.

**12 января 189... года. Амстердам.**

Вернулся домой. Наконец-то. Четыре месяца погони за Дракулой — по Англии, через пол-Европы, до самой Трансильвании — и вот я снова в своей квартире на Кайзерсграхт. Все на месте: книги, гербарий, коллекция черепов (академическая, прошу заметить). Фрау Хаземейер, моя экономка, встретила меня с голландской сдержанностью.

— Профессор, вы похудели, — сказала она. — Ужин в семь.

Никаких вопросов. Никаких «где вы были четыре месяца». Голландцы — замечательный народ. Не лезут в чужие дела.

Я принял ванну, поужинал селедкой и лег спать. И не смог уснуть. Каждый скрип половицы казался мне шагами. Каждая тень — силуэтом. Ветер дул в щели, и мне мерещилось дыхание.

В три часа ночи я встал и развесил чеснок на всех окнах.

Фрау Хаземейер утром ничего не сказала. Только посмотрела на чеснок, потом на меня, и продолжила готовить завтрак. Повторюсь: замечательный народ.

---

**15 января.**

Проблема. Сосед снизу, герр Вандерберг, нанес визит. Жаловался на запах чеснока, который «проникает через перекрытия». Я внимательно осмотрел герра Вандерберга. Бледный. Избегает солнечного света (впрочем, это январь в Амстердаме — солнечного света избегают все). Не ест чеснок.

Подозрительно.

Я, разумеется, понимаю, что не каждый бледный голландец — вампир. Рационально я это понимаю. Но после того, что я видел в замке Дракулы... После Люси... После всего...

На всякий случай подарил герру Вандербергу связку чеснока. «Для здоровья», сказал я. Он принял с недоумением, но вежливо. Не зашипел, не отшатнулся. Хороший знак.

Хотя — Дракула тоже умел притворяться.

---

**19 января.**

Пошел в университет. Коллеги рады возвращению. Профессор ван дер Хейден спросил, как мои «изыскания в Восточной Европе». Я ответил уклончиво: «Познавательно». Не мог же я сказать: «Спасибо, убил древнего вампира, еле выжил».

На кафедре обнаружил новую сотрудницу — фройляйн Клаассен. Молодая, энергичная, с докторской степенью по гематологии. Гематологии! Наука о крови. Я чуть не подавился кофе.

Она рассказывала о своем исследовании — что-то о патологиях свертываемости. Я слушал с каменным лицом, а внутри у меня все переворачивалось. Патологии свертываемости. Прямо так и сказала. Если бы она знала, какие патологии свертываемости я наблюдал в Трансильвании.

— Профессор, вы хорошо себя чувствуете? — спросила она. — Вы побледнели.

— Все отлично, — ответил я. — Просто вспомнил кое-что.

---

**24 января.**

Купил кота. Рыжего, толстого, по имени Квинси — в честь Квинси Морриса, упокой Господь его храбрую техасскую душу. Кот выполняет важную функцию: животные чувствуют сверхъестественное. Если Квинси зашипит на гостя — я буду знать.

Пока Квинси шипит только на фрау Хаземейер. Но это, подозреваю, вопрос характера, а не демонологии.

Отдельная история — зеркала. Я повесил маленькое зеркало у входной двери. На уровне лица входящего. Логика простая: вампир не отражается. Первый, кто не отразится, — получит колом.

Фрау Хаземейер спросила, зачем зеркало.

— Для красоты, — сказал я.

— У входной двери, — уточнила она.

— Фэн-шуй, — сказал я, вспомнив что-то из восточной философии.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Я выдержал. Она ушла. Замечательный народ, но иногда их молчание красноречивее любых слов.

---

**2 февраля.**

Инцидент. Серьезный. Точнее — я думал, что серьезный.

В одиннадцать вечера услышал стук в окно спальни. Второй этаж! Кто может стучать во второй этаж? Ответ очевиден.

Я схватил крест, кол (держу под подушкой, привычка) и распахнул окно.

На карнизе сидел Квинси. Кот. Он выбрался через кухонную форточку, прогулялся по карнизу и теперь хотел обратно.

Сердце колотилось минут двадцать. Квинси мурлыкал у меня на коленях, совершенно довольный собой.

Я ирландский профессор голландского происхождения, победивший древнейшее зло на планете, — и меня до полусмерти напугал рыжий кот.

Письмо Джонатану Харкеру я решил не писать. Некоторые вещи лучше унести с собой в могилу.

---

**10 февраля.**

Фройляйн Клаассен пригласила на лекцию о переливании крови. Я пошел. Сидел в последнем ряду и вздрагивал каждый раз, когда она произносила слово «кровь». А произносила она его часто. Это ведь была лекция о крови.

После лекции она подошла.

— Профессор Ван Хельсинг, вы всю лекцию что-то записывали. Могу я взглянуть?

Я захлопнул блокнот. В нем были не конспекты. Там был список подозрительных признаков герра Вандерберга: «бледность, ночной образ жизни, отсутствие аппетита к чесноку, закрытые шторы».

— Личные заметки, — сказал я.

— У вас на полях нарисован крест, — заметила она.

— Привычка.

— И кол.

— Это... ботанический эскиз. Фрагмент дерева.

Она посмотрела на меня. Я посмотрел на нее. Повисла пауза.

— Профессор, — сказала она мягко, — вам, возможно, стоит поговорить с кем-нибудь. О том, что вы пережили в Восточной Европе.

Я улыбнулся.

— Милая фройляйн. Если бы я рассказал кому-нибудь о том, что я пережил в Восточной Европе, меня бы заперли в лечебнице. И, честно говоря, я бы не стал возражать. Там хотя бы кормят регулярно.

---

**18 февраля.**

Герр Вандерберг оказался не вампиром. Он оказался вегетарианцем. Отсюда — бледность, отвращение к чесноку (аллергия, как выяснилось) и общий вид человека, которому не хватает солнца и мяса.

Я испытал одновременно облегчение и легкое разочарование. Облегчение — понятно. Разочарование — потому что, если честно, мне не хватает... действия. Как ни абсурдно это звучит.

Четыре месяца я жил на пределе. Каждый день мог стать последним. А теперь... Сижу, проверяю студенческие работы. Пью какао. Глажу кота.

Квинси перевернулся на спину и требует чесать живот. Вот она, моя новая битва со злом.

**25 февраля.**

Письмо от Джонатана Харкера. Пишет, что у них с Миной все хорошо. Мальчик растет. Назвали Квинси — в честь того же Квинси, что и мой кот. Забавное совпадение. Или не совпадение.

Харкер спрашивает, как я. Я ответил: «Превосходно. Амстердам прекрасен зимой. Кот здоров. Соседи — не вампиры (проверено)».

Последнюю фразу, подумав, зачеркнул. Не стоит тревожить молодых людей. Им и без моих чудачеств хватает воспоминаний.

А чеснок с окон я все-таки не снял. На всякий случай. Знаете, после того, что я видел, — «на всякий случай» становится вполне научным аргументом.

Статья 03 апр. 11:15

«Портрет Дориана Грея»: экспертиза самого красивого яда в истории литературы

«Портрет Дориана Грея»: экспертиза самого красивого яда в истории литературы

**Автор:** Оскар Уайльд | **Год:** 1890 | **Жанр:** готический роман, философская проза | **Объем:** около 310 страниц

Все думают, что знают эту книгу. «Юноша продал душу за молодость, портрет стареет вместо него, в конце расплата». Вот и весь пересказ — за полминуты, не напрягаясь. Нет. Уайльд написал нечто жестче, умнее, и — честно говоря — намного неудобнее, чем принято считать. Просто никто в этом не признается.

История известна. Молодой Дориан Грей позирует художнику Бэзилу Холлуорду; тот влюблен в своего натурщика — не романтически, скорее художнически, болезненно, без надежды на что-либо. Рядом вьется лорд Генри Уоттон — человек с репутацией остроумца и с философией, которую удобнее назвать провокацией, чем убеждением. Дориан слушает. Желает вечной молодости. Получает ее — с процентами. Дальше — восемнадцать лет вниз. Без тормозов.

Вот чего не понимают те, кто читал краткое изложение: роман не про мистику. Портрет — это зеркало. Уайльд взял простейшую метафору про внутреннюю гнилость, которую прячут за красивым фасадом, и обернул ее в готический антураж — чтобы викторианская публика не сразу сообразила, что он описывает их самих. Их лицемерие. Их приличное общество, которое держится на одной только видимости. Сообразили, кстати. Осудили его через пять лет.

О стиле — отдельно. Уайльд писал так, что каждая вторая фраза просится в цитатник. Лорд Генри изрекает вещи вроде: «Единственный способ избавиться от искушения — поддаться ему». Красиво. Умно. И совершенно ядовито — потому что это красивая ложь, и Уайльд об этом знает, и намеренно вкладывает блестящую дрянь в уста самого обаятельного персонажа. Прием тонкий, да. Настолько тонкий, что читатель сначала записывает фразу в заметки, а потом, через пару дней, вдруг понимает, что его только что красиво обманули.

Персонажи функциональны — и не надо делать вид, что это недостаток. Бэзил — красота без яда, искусство как преданность. Лорд Генри — острая мысль без ответственности за последствия, остроумие как маска для пустоты. Дориан — пустой сосуд, который наполнили чужими идеями; сосуд дал трещину, потом разбился. Сибилла Вэйн — жертва идеализации: Дориан влюбился не в нее, а в героинь, которых она играла на сцене. Реальная женщина его разочаровала. Как будто это ее проблема.

Психологически — безупречно. По-человечески — холодно, как каменный пол в ноябре. Это не роман, в котором сочувствуешь главному герою. Это роман, в котором наблюдаешь за человеком, который выбирает — снова и снова — не то. И нельзя его остановить. И отвернуться тоже нельзя. В груди при этом что-то неприятное — не тревога, нет, скорее узнавание.

Теперь про слабое — говорить придется. Середина книги провисает. Главы с опиумными притонами и мелодраматичным братом Сибиллы — Уайльд пытается писать «страшно». Выходит нарочито. Готика там картонная, напряжение — искусственное, как декорация в провинциальном театре. Будто редактор потребовал острых сцен, и Уайльд нехотя дописал, думая совершенно о другом.

Женские персонажи — декорации, и это факт. Это 1890 год, и Уайльд, чьи взгляды на женщин были, скажем так, своеобразными. Исторически объяснимо. Читается сегодня как слепое пятно размером с полромана. Не критика эпохи — просто честное наблюдение.

И финал. Слишком торопливый. Восемнадцать лет деградации — и расплата наступает галопом, не давая прочувствовать. Хотелось бы медленнее. Больнее. С той тяжестью, которая должна быть — и которой здесь почти нет.

**Кому читать?** Тем, кто ценит прозу, где каждая фраза отточена. Тем, кому интересна эпоха: роман — квинтэссенция викторианского эстетизма, манифест и одновременно его опровержение. Тем, кто хочет думать после последней страницы, а не просто закрыть книгу с равнодушным «ну и ладно».

**Кому не читать.** Тем, кто ждет динамики и событий. Тем, кому нужны симпатичные герои и теплая концовка. Тем, кто читает исключительно ради удовольствия в простом смысле этого слова. Уайльд писал не для того, чтобы было приятно. Он писал, чтобы было умно. Разница, как выяснилось, огромная.

Итог. «Портрет Дориана Грея» — роман про то, что красота без нравственного стержня есть яд. И написан языком настолько красивым, что сам аргумент становится его же иллюстрацией. Парадокс намеренный. Уайльд знал, что делал. Он всегда знал.

Фразы лорда Генри всплывают потом — через неделю, через месяц, посреди обычного дня — некстати, неожиданно, как щелчок по лбу. Финальная сцена, та, где старик и нож, бьет точно в цель. Без предупреждения.

**Оценка: 8 из 10.** Балл за картонную готику в середине снят. Еще один — за торопливый финал. Восемь — честно. Потому что книга остается в голове дольше, чем хочется. Потому что в зеркало после нее смотришь чуть внимательнее. Портрет стареет. Мы нет. Пока не посмотрим.

Тред. Клиент — граф. Замок — на скале. WiFi нет. Двери заперты. Кажется, я здесь насовсем

Тред. Клиент — граф. Замок — на скале. WiFi нет. Двери заперты. Кажется, я здесь насовсем

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Дракула» автора Брэм Стокер

**@jon_harker_esq** ✓
*Юрист. Лондон. Хокинс & Партнёры. Сейчас — в командировке. Предположительно живой.*

🧵 **Тред.**

Я в командировке в Трансильвании. Клиент — граф. Замок — на скале. WiFi нет. Двери заперты снаружи. Телефон ловит сеть только у окна на третьем этаже, если встать на стул и отклониться влево. Стул шатается. Пишу оттуда.

**1/** По порядку. Шеф вызвал в понедельник. «Харкер, клиент. Граф Дракула. Хочет купить аббатство в Лондоне, надо слетать, оформить бумаги». Я сказал — конечно. Мина (невеста) сказала — купи ей шарф на обратном пути. Я купил билет на поезд и думал о шарфах.

**2/** Четырнадцать часов поездом до Будапешта. Ещё шесть — до Бистрицы. На вокзале — бабушка. Маленькая, морщинистая, глаза как у испуганной птицы. Схватила за рукав. Всунула в ладонь распятие и крикнула что-то по-румынски. Я — агностик, но отказывать бабушкам неудобно, физически неудобно, руки не поднимаются вернуть. Распятие взял. Бабушка зарыдала. Я решил: эмоциональная. Просто такая.

**3/** Дилижанс. Попутчики крестились, когда я назвал пункт назначения. Один — мужик с усами, килограммов сто двадцать, ел колбасу — перелез на другую скамью. Буквально. Перешагнул через чьи-то ноги, сел напротив выхода. Другой шепнул жене два слова; я разобрал «вампир» и «смерть». Местный фольклор, решил я. В путеводителе ничего подобного не было. Правда, путеводитель — 1893 года.

**4/** На перевале ждала карета. Чёрная. Лошади — чёрные. Кучер — лица не видно, плащ до земли, руки в перчатках. Молчал. Я пытался: погода — молчит. Лошади — молчит. Политика — молчит. Виды — молчит. Ноль реакции. Двадцать минут я разговаривал сам с собой. Потом тоже замолчал. Лошади слушались его без команд — поворачивали, останавливались, ускорялись; он даже вожжи не трогал. Тогда я подумал: профессионал. Сейчас я думаю другое слово.

**5/** Волки. Штук двадцать. Бежали вокруг кареты, серые тени, жёлтые глаза в темноте — как светодиоды, ровные и немигающие. Кучер поднял руку — и они разошлись. Просто разошлись. Как будто кто-то нажал Ctrl+Z. Я записал в блокнот: «интересный факт о местной фауне, спросить в зоологическом обществе». Идиот.

**6/** Замок. Вообразите здание, спроектированное архитектором в состоянии тяжёлой клинической депрессии и утверждённое заказчиком, который кормится человеческой кровью. Башни, контрфорсы, зубцы — ни одного окна ниже третьего этажа. Ворота — дуб, обитый железом, петли скрипят так, что хочется извиниться перед петлями. Мне открыл старик.

**7/** Граф Дракула. Высокий. Бледный — не «интересная бледность», а бледность трупа на третий день, синеватая, восковая. Рукопожатие — как сунуть руку в морозильную камеру и подержать. Я списал на плохое отопление (замок, Карпаты, ноябрь — ну логично). Усы. Густые брови, сросшиеся на переносице. Красные глаза — то есть глаза с красноватым отблеском, когда на них падал свет свечи. Написал Мине: «клиент своеобразный, глаза красные». Мина ответила: «может, конъюнктивит? Передай капли Визин».

**8/** Ужин. Накрыт на одного. Граф сказал — уже поел. Цыплёнок, кстати, отличный. И вино — густое, тёмное, с привкусом чего-то, что я не смог определить. Комната — роскошная. Камин, ковры, вид на ущелье. Я подумал: эксцентричный клиент, у богатых свои причуды, бывает. Бывает же?

**9/** А потом начались детали.

Маленькие. По отдельности — ничего особенного. Все вместе — ну.

Зеркал нет. Нигде. Ни одного. Я достал дорожное — маленькое, складное — и поставил у раковины. Граф зашёл. Я глянул в отражение. Я стоял один. В комнате. Один. Его рука лежала у меня на плече — ледяная, сильная — а в зеркале на моём плече не было ничего. Воздух. Он потом «случайно» смахнул зеркало в окно. Осколки полетели в пропасть. «Ах, какая досада, — сказал граф. — Зеркала — дурная привычка тщеславия».

**10/** Слуг нет. Совсем. Замок — комнат пятьдесят, может семьдесят, я перестал считать. Кто готовит? Кто стелет постель? Кто вытирает пыль — хотя нет, пыль никто не вытирает. Граф лично взбивает подушки? Граф Дракула стирает скатерти? Не верю. Но и никого другого за пять дней я не видел.

**11/** Двери.

Вот тут стало по-настоящему весело.

Я решил прогуляться — утро, солнце, птички. Потянул дверь. Заперта. Другую. Заперта. Третью, четвёртую, пятую. Заперты. Обошёл весь первый этаж. Восемь дверей наружу — все заперты. Окна — третий этаж и выше, внизу отвесная скала, метров двести свободного падения. Я стоял у последней двери, дёргал ручку и медленно, очень медленно понимал: я не в командировке. Я в тюрьме.

**12/** Написал шефу письмо: «Всё отлично, сделка продвигается, задерживаюсь на пару дней». Граф стоял рядом. Улыбался. Пока я писал. Я хотел дописать SOS, или хотя бы «помогите», или хотя бы «всё плохо» — но он стоял. И улыбался. Зубами.

**13/** О зубах. У графа клыки. Не «чуть удлинённые резцы» — нет. Клыки. Белые, острые, длиной с мой мизинец. Я юрист, не стоматолог, но таких зубов у людей не бывает. У людей — не бывает.

**14/** Вчера. Полночь. Не сплю. Выглядываю в окно — свежий воздух, вот это всё. Вижу: граф. Вылезает из окна этажом ниже. Головой вперёд. И ползёт вниз по стене. По вертикальной каменной стене. Цепляясь пальцами за выступы. Как ящерица. Нет — ящерица ползёт быстро и механически, а он — плавно, мягко, страшно. Плащ развевался за ним, как перепончатые крылья. Я смотрел минуту. Или пять. Или час — кто считал. Потом сел на пол и сидел до рассвета.

**15/** Утром граф поинтересовался, хорошо ли я спал. Я сказал — великолепно. Он сказал — он рад. Мы обсуждали условия залога аббатства Карфакс. Цена, акт приёма-передачи, земельный налог. Как ни в чём не бывало. Я объяснял юридические тонкости существу, которое шесть часов назад ползло по стене вниз головой.

**16/** Сегодня нашёл незапертую дверь. Одну. За ней — заброшенное крыло. Пыль, паутина, запах, от которого глаза слезятся. Комната без окон. И три женщины.

Вернее — три... существа. Красивые. Неестественно красивые. Как фильтр в инстаграме, только вживую и в тысячу раз хуже, потому что от фильтра не хочется одновременно бежать и остаться. Одна наклонилась ко мне, я чувствовал её дыхание на шее — и...

**17/** Граф ворвался. Отшвырнул её одной рукой. Прорычал. Буквально — не крикнул, не сказал, а прорычал — что-то вроде «этот — мой». Они зашипели. Все три. Как кошки. Он бросил им мешок. В мешке что-то двигалось. Я не хочу знать что.

**18/** Итого. Мой клиент:
— ползает по стенам
— не отражается в зеркалах
— не ест (или ест то, что я не хочу представлять)
— не спит ночью; днём — возможно, в гробу; я проверю; нет, не проверю
— держит в замке трёх женщин с зубами
— запер все двери
— покупает аббатство в Лондоне

Он едет в Лондон.

**19/** Мина, если ты это читаешь — я тебя люблю. Шарф не купил. Прости. Были обстоятельства.

**20/** Если кто-нибудь это видит — найдите профессора Ван Хельсинга. Амстердам. Он... он должен знать, что делать. Стул подо мной трещит. Батарея — 3%. Если тред оборвётся —

---

**Комментарии:**

**@mina_murray** 💍
*Джонатан??? Что значит «предположительно живой»?? Я звоню — не берёшь. Пятый день. ПЯТЫЙ. Пиши нормально или я еду сама. И ЧТО ЗНАЧИТ ШАРФ НЕ КУПИЛ.*
↳ 💬 2,847 | 🔁 89 | ❤️ 14K

**@renfield_R_M**
*МАСТЕР ЕДЕТ В АНГЛИЮ!!!! МАСТЕР СКОРО БУДЕТ ЗДЕСЬ!!!! 🪰🪰🪰🪰🪰 МУХИ ПОЮТ*
↳ 💬 3 | 🔁 0 | ❤️ 2

**@van_helsing_prof**
*@jon_harker_esq Не снимай распятие. Не ешь ничего. Не смотри им в глаза. Никому из них. Вылетаю.*
↳ 💬 412 | 🔁 1.2K | ❤️ 8.9K

**@london_property_agent**
*Так аббатство Карфакс продано или нет? У меня в этом сегменте тоже есть варианты, давайте обсудим комиссию*
↳ 💬 67 | 🔁 34 | ❤️ 890

**@DraculaOfficial** 🏰
*Прекрасная погода сегодня, не правда ли, мистер Харкер? Зарядное устройство для вашего аппарата я оставил в библиотеке. С уважением, Д.*
↳ 💬 9.1K | 🔁 45K | ❤️ 112K

**@jon_harker_esq**
*@DraculaOfficial ВЫ ЧИТАЕТЕ МОЙ ТРЕД???*

**@DraculaOfficial** 🏰
*Я читаю всё, мистер Харкер. Всё. А стул, кстати, лучше отодвиньте от окна. Опасно.*
↳ 💬 22K | 🔁 89K | ❤️ 340K

**@hawkins_solicitors**
*@jon_harker_esq Джонатан, это рабочий аккаунт фирмы. Мы видим тред. Клиент видит тред. ВСЕ видят тред. Удали немедленно и перезвони шефу. P.S. Командировочные за ноябрь не подтверждены — где чеки?*
↳ 💬 5.4K | 🔁 12K | ❤️ 67K

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Ночные ужасы 01 февр. 18:46

Ночной сторож кладбища украл моё сердце

Ночной сторож кладбища украл моё сердце

Она приходила на могилу матери каждую пятницу в сумерках. Он всегда был там — высокий силуэт среди надгробий, с фонарём в руке и взглядом, который прожигал насквозь.

Виктория думала, что знает всё о страхе. Но она никогда не боялась так сладко, как в тот вечер, когда он впервые произнёс её имя — имя, которое она ему не называла.

«Ты приходишь слишком часто для живой», — сказал он, и его голос был похож на шёпот ветра между крестами.

Его звали Демьян. Или так он представился — она так и не узнала, настоящее ли это имя. Сторож старого кладбища на окраине города, где хоронили ещё в девятнадцатом веке, где склепы поросли плющом, а ангелы на памятниках давно потеряли лица от времени и дождей.

Он был странным. Не таким, как другие мужчины, которых Виктория знала. Те хотели говорить о себе, о работе, о футболе. Демьян молчал. Смотрел. И в его молчании было больше слов, чем в сотне признаний.

«Почему ты работаешь здесь?» — спросила она однажды, когда октябрьский туман окутал кладбище, превратив его в декорацию готического романа.

«Потому что мёртвые не лгут», — ответил он. — «А ты лжёшь себе каждый день».

Она должна была развернуться и уйти. Должна была испугаться человека, который знает о ней слишком много. Но вместо страха она почувствовала жар — где-то глубоко внутри, там, где давно было холодно.

«Что ты обо мне знаешь?»

«Всё», — он подошёл ближе, и запах осенних листьев и чего-то древнего окутал её. — «Я знаю, что ты не горюешь по матери. Ты приходишь сюда, потому что это единственное место, где чувствуешь себя живой. Среди мёртвых».

Никто никогда не понимал её так точно. Никто не видел сквозь маску приличной девушки из хорошей семьи, младшего бухгалтера в скучной фирме, одинокой тени в собственной жизни.

«Кто ты?» — прошептала Виктория.

Демьян улыбнулся. В свете его фонаря эта улыбка казалась почти нечеловеческой — слишком красивой, слишком острой, слишком опасной.

«Я тот, кто охраняет границу. Между теми, кто ещё дышит, и теми, кто уже нет».

Он не прикоснулся к ней той ночью. И следующей. И ещё много ночей после. Но каждую пятницу Виктория приходила на кладбище, и они гуляли между могилами, пока город спал. Он рассказывал ей истории тех, кто лежит под землёй — не скучные даты и имена, а настоящие истории. О любви и предательстве, о страсти и потерях, о тайнах, которые люди унесли с собой в могилу.

«Откуда ты это знаешь?» — спрашивала она.

«Они рассказывают мне. По ночам».

Она должна была считать его сумасшедшим. Вместо этого она влюблялась — медленно, мучительно, с каждым шагом по гравийным дорожкам, с каждым словом, сказанным в темноте.

В ноябре он впервые взял её за руку. Его пальцы были холодными — ледяными, будто он простоял на морозе много часов. Но когда он переплёл их с её пальцами, Виктория почувствовала, как что-то внутри неё вспыхнуло.

«Ты дрожишь», — сказал он.

«Мне холодно».

«Лжёшь».

Он притянул её к себе, и впервые за месяцы их странных встреч она оказалась близко — так близко, что видела каждую чёрточку его лица. Глаза цвета зимнего неба перед снегопадом. Шрам на виске — тонкий, почти незаметный. Губы, которые хотелось целовать, даже если это будет последнее, что она сделает в жизни.

«Я должен тебе кое-что сказать», — прошептал он. — «Пока не стало слишком поздно».

«Поздно для чего?»

«Для того, чтобы ты могла уйти».

Тишина. Даже вороны, вечные обитатели старых дубов, замолчали.

«Я не хочу уходить», — сказала Виктория. И поняла, что это правда — самая честная вещь, которую она произнесла за последние годы.

Демьян закрыл глаза. Когда он открыл их снова, в них было что-то новое — что-то похожее на боль. Или на голод.

«Я не такой, как ты думаешь. Я... не совсем живой. И не совсем мёртвый. Я застрял между мирами много лет назад. Охраняю эту границу, потому что должен. Потому что когда-то совершил ошибку, и это — моя плата».

Она должна была рассмеяться. Назвать его безумцем. Убежать.

Вместо этого она встала на цыпочки и поцеловала его. Его губы были холодными, как зимняя ночь, но поцелуй обжигал — словно кто-то зажёг огонь в её крови.

Когда они оторвались друг от друга, мир изменился. Виктория видела то, чего не видела раньше — полупрозрачные силуэты между надгробиями. Мёртвые, которые ещё не ушли. Которые смотрели на них, и в их пустых глазах было что-то похожее на зависть.

«Теперь ты видишь», — сказал Демьян. — «Теперь ты часть этого мира. Моего мира».

«Это... это реально?»

«Реальнее, чем всё, что ты знала раньше».

Она посмотрела на свои руки. Они слегка светились в темноте — едва заметно, словно кто-то зажёг под кожей свечу.

«Что теперь?» — её голос не дрожал. Странно, но она не боялась. Впервые за много лет она чувствовала себя... целой.

«Теперь у тебя есть выбор», — Демьян взял её лицо в ладони. — «Ты можешь уйти. Вернуться к своей жизни. К своему скучному офису и пустой квартире. Свечение исчезнет к утру, и ты забудешь меня. Забудешь всё».

«А если я не хочу забывать?»

Его глаза вспыхнули — на секунду, но она успела увидеть в них что-то первобытное, что-то древнее и дикое.

«Тогда ты останешься со мной. Будешь ходить по границе между мирами. Это... одинокая жизнь. Но не с тобой».

«Я проведу её с призраками».

«Со мной», — поправил он. — «И да, с призраками тоже. Но у них тоже есть истории. Есть тайны. Есть чему научить».

Виктория думала о своей жизни — той, что осталась за кладбищенскими воротами. О пустой квартире. О работе, которую она ненавидела. О людях, которые смотрели сквозь неё, будто она уже была призраком.

«А ты?» — спросила она. — «Ты хочешь, чтобы я осталась?»

Он не ответил словами. Вместо этого он поцеловал её снова — и в этом поцелуе было всё. Столетия одиночества. Голод по прикосновению. Страсть, которая пережила смерть.

Когда они оторвались друг от друга, первые лучи рассвета уже касались верхушек деревьев.

«Мне нужно идти», — сказала Виктория. — «На работу...»

«Ты вернёшься?»

Она посмотрела на него — на этого странного, красивого, невозможного человека, который украл её сердце так же легко, как ночь крадёт свет.

«В пятницу», — сказала она. — «Как всегда».

Но оба они знали, что она вернётся раньше. Что теперь, когда граница была нарушена, пути назад нет.

Виктория шла к выходу с кладбища, и призраки расступались перед ней — молча, почтительно, словно признавая в ней что-то новое.

У ворот она обернулась. Демьян стоял там, где она его оставила — высокий силуэт среди надгробий, с фонарём в руке.

Он поднял ладонь. Не прощание — обещание.

Виктория улыбнулась и вышла за ворота. Город просыпался вокруг неё — серый, обычный, живой. Но теперь она знала: за этой обыденностью скрывается другой мир. Мир, где мёртвые говорят, где границы можно пересекать, где любовь существует даже после смерти.

Мир, где её ждёт он.

На её безымянном пальце блестело кольцо — она не помнила, когда он его надел. Тонкий ободок из чёрного металла, холодный и тяжёлый.

Кольцо сторожа.

Кольцо, которое связывало её с границей между мирами — навсегда.

Виктория посмотрела на небо. Последние звёзды таяли в рассветном свете.

«До пятницы», — прошептала она.

Где-то в глубине кладбища ворон закричал — то ли предупреждение, то ли благословение.

Она не обернулась. Она знала, что теперь — что бы ни случилось — она больше никогда не будет по-настоящему одинока. Даже если цена за это — вечность на границе между жизнью и смертью.

Даже если цена — её человечность.

Некоторые вещи стоят любой цены.

И любовь — одна из них.

Последний лёд: исповедь создания

Последний лёд: исповедь создания

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Франкенштейн, или Современный Прометей (Frankenstein; or, The Modern Prometheus)» автора Мэри Шелли (Mary Shelley). Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Не бойтесь; я не совершу больше злодеяний. Дело моей жизни окончено. Скоро я взойду на погребальный костёр, и пламя поглотит эту жалкую оболочку. Свет его осветит мою последнюю ночь, я обрету наконец покой, и прах мой развеется по ветру над морем. Прощайте!» — Он выпрыгнул из окна каюты на ледяной плот, и волны унесли его во тьму.

— Мэри Шелли (Mary Shelley), «Франкенштейн, или Современный Прометей (Frankenstein; or, The Modern Prometheus)»

Продолжение

Записано капитаном Робертом Уолтоном, в продолжение писем к сестре, миссис Маргарет Сэвилл.

Дорогая Маргарет!

Ты получишь это письмо, вероятно, через много месяцев — или не получишь вовсе, ибо способ его доставки мне не известен, и я вверяю его той же слепой случайности, которая привела меня в эти льды. Однако я должен дописать историю, которая началась со смертью несчастного Виктора Франкенштейна и появлением его создания на борту моего корабля. То, что я увидел после, не даёт мне покоя.

Когда существо произнесло свою последнюю речь над телом создателя — речь, полную такой муки и такого красноречия, что я, признаюсь, плакал, — оно исчезло. Перешагнуло через борт, и ледяная тьма поглотила его.

Я думал, что это конец. Но я ошибался.

Три дня спустя, когда мы развернули корабль на юг, впередсмотрящий крикнул с мачты. Я поднял подзорную трубу. На льдине — далёкой, почти за пределами видимости — стояла фигура. Огромная. Неподвижная. Как монумент, возведённый безумным скульптором посреди Арктики.

Это было оно. Создание.

Оно не двигалось. Стояло, обратив лицо к северу, — туда, откуда мы пришли и куда больше не желали возвращаться. Ветер трепал лохмотья его одежды. Я смотрел долго — минуту, две, пять — и существо не шевельнулось ни разу. Я опустил трубу.

Мы ушли. Но образ этот — одинокая фигура на льду — преследовал меня каждую ночь.

Однако это не всё, Маргарет. Спустя неделю мы обнаружили на палубе нечто, чего там прежде не было: тетрадь в кожаном переплёте, с пожелтевшими страницами, исписанными почерком крупным и неровным, будто писавший только недавно выучился владеть пером, но мысли его далеко опередили руку. Когда существо успело подняться на борт и оставить её — не знаю. Ни один из вахтенных ничего не видел.

Я прочёл. И вот, сестра моя, что было в этой тетради.

* * *

Я не умер.

Я обещал ему, что взойду на погребальный костёр и развею свой прах по ветру. Я солгал. Первая и последняя ложь, на которую я оказался способен, — и она предназначалась мёртвому. Какая горькая ирония: люди лгут живым ежедневно и ежечасно, а я — единственный, кто солгал тому, кто уже не мог меня упрекнуть.

Я не взошёл на костёр, потому что — о, как мне объяснить это? — потому что в тот момент, когда пламя было уже готово, когда хворост был собран, и масло пролито, и я стоял перед огнём, готовый шагнуть, я услышал звук. Не голос. Не слово. Просто звук. Птица. Где-то в темноте, за торосами, кричала птица. Ночная, полярная, неведомая мне. Она кричала, и крик её был так одинок, так пронзителен, так похож на мой собственный крик, которого я никогда не издавал вслух, что я опустил руки.

Я не мог. Не мог уничтожить единственное существо, которое знало, каково это — быть единственным.

И я пошёл. На север. Дальше. Глубже в лёд, в белизну, в ничто.

Дни я не считал. Зачем? Время — изобретение тех, кому есть к кому возвращаться. Мне же возвращаться не к кому. Я шёл, и лёд скрипел подо мною, и северное сияние полыхало над головой — зелёное, фиолетовое, белое, — и я думал: это самое прекрасное, что я видел в своей жизни. И самое бесполезное. Ибо красота, которую некому разделить, есть лишь другая форма одиночества.

Я видел медведей. Белых, огромных, медленных. Они не боялись меня — и не нападали. Они смотрели с тем же выражением, с каким смотрели все живые существа, которых я встречал за свою недолгую и бесконечную жизнь: не со страхом, не с ненавистью, а с непониманием. Что ты? — спрашивали их глаза. Что ты такое?

Я не знаю. Я никогда не знал. Мой создатель не дал мне имени, не дал мне места среди живых, не дал мне ответа на этот вопрос. Он дал мне жизнь — и ненависть к ней. Как будто одно подразумевает другое.

На шестой — или седьмой, или двенадцатый — день я нашёл хижину. Заброшенную, вмёрзшую в лёд, покосившуюся, с провалившейся крышей. Охотничью, вероятно. Внутри — полка с провизией, давно окаменевшей от холода, масляная лампа, меховые шкуры. И тетрадь. Чистая. С пером и замёрзшими чернилами, которые я отогрел в ладонях.

Я сел и начал писать. Впервые в жизни — не для того, чтобы кто-то прочитал. Для себя. Просто чтобы убедиться, что мысли мои — настоящие. Что я — настоящий. Что существо, собранное из мёртвой плоти в лаборатории безумца, способно на большее, нежели убийство и месть.

Я писал о Женеве. О хижине старого Де Лэйси, слепого старика, который разговаривал со мной, не видя моего лица, — единственный человек, говоривший со мной как с человеком. О Сафи и её улыбке, которую я видел сквозь щель в стене и которую запомнил навсегда, потому что никто и никогда не улыбался так мне. О мальчике Уильяме — и здесь рука моя задрожала, и буквы расплылись, потому что вина не уходит, она только меняет форму, как лёд, который тает и замерзает вновь, но всегда остаётся водой.

Я писал о своём создателе. О ночи моего рождения, которую помню смутно — жёлтый свет, запах серы и химикатов, лицо Виктора, искажённое ужасом. Первое, что я увидел в этом мире, — ужас на лице того, кто дал мне жизнь. И, вероятно, последнее, что я увижу, — лёд. Между ужасом и льдом уместилась вся моя жизнь. Не так уж много, если подумать. Не так уж мало, если прочувствовать.

Теперь я оставляю эту тетрадь. Положу её туда, где кто-нибудь найдёт, — быть может, на палубу корабля, который я видел на горизонте. Они ушли на юг, к людям, к теплу, к жизни. Я же пойду дальше. Не к смерти — нет, я больше не обещаю себе этого. Просто — дальше. В белизну. В тишину. Туда, где нет людей и, значит, нет суда.

Быть может, там, за последним льдом, за последним торосом, за последним горизонтом, есть место для тех, кого никто не создавал с любовью и никто не ждёт.

* * *

Вот что было в тетради, Маргарет. Я переписал всё, слово в слово, не осмелившись изменить ни запятой. Пусть мир рассудит, заслуживает ли это существо жалости, или проклятия, или чего-то третьего, чему люди ещё не нашли названия.

Остаюсь преданным тебе братом,
Роберт Уолтон

Квинси: ненаписанная тетрадь Джонатана Харкера

Квинси: ненаписанная тетрадь Джонатана Харкера

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дракула (Dracula)» автора Брэм Стокер. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Семь лет назад мы все прошли через огонь; и счастье, выпавшее с тех пор на долю некоторых из нас, стоило, как мы полагаем, перенесённых страданий. Для Мины и для меня особую радость составляет то, что день рождения нашего мальчика совпадает с днём гибели Квинси Морриса. Летом этого года мы совершили путешествие в Трансильванию и вновь прошли по тем местам, которые были и остаются для нас полны ярких и ужасных воспоминаний. Трудно было поверить, что всё виденное нашими глазами и слышанное нашими ушами было живой правдой. Всякий след того, что было, стёрся.

— Брэм Стокер, «Дракула (Dracula)»

Продолжение

Дневник Джонатана Харкера

23 октября. — Квинси нашёл тетрадь. Старую, распухшую от сырости тетрадь в телячьем переплёте, которую я — клянусь — никогда прежде не видел. Она лежала в дорожном сундуке, в том самом, что стоит на чердаке с девяносто третьего года и который ни я, ни Мина ни разу не открывали. Не хотели. Зачем?

Мальчику семь. Он залез на чердак — искал, как он выразился, «приключения». Нашёл.

Тетрадь пахнет... Я не знаю, как описать этот запах. Не плесенью — хотя плесень там тоже есть. Чем-то сладковатым, тяжёлым, как увядшие лилии в жару. Мина побледнела, когда я принёс тетрадь вниз. Сказала — «убери». Просто «убери», без объяснений. Я убрал. В кабинет. Потом вернулся к ней и сказал, что выбросил.

Не выбросил.

24 октября. — Не спал. Читал. Почерк — не мой. Не Ван Хелсинга. Не Сьюарда. Не Морриса, упокой Господь его душу. Почерк ровный, мелкий, с нажимом. Буквы стоят как солдатики — все одного роста, все на одинаковом расстоянии. Так пишут люди, у которых было очень, очень много времени, чтобы практиковаться. Века, например.

Записи на румынском. Местами — на латыни. Местами — на языке, которого я не знаю. Старославянский? Нет. Что-то ещё более древнее; буквы острые, похожие на следы когтей.

Я разобрал несколько фраз. Румынский мой за эти годы подзабылся — хотел забыть, если честно, — но кое-что осталось. «Cel care se întoarce» — тот, кто возвращается. Эта фраза повторяется. На каждой третьей странице, а потом — на каждой второй, а под конец — на каждой. Тот, кто возвращается. Тот, кто возвращается. Тот, кто возвращается.

Руки трясутся. Глупость. Ему конец, мы видели это своими глазами. Тело рассыпалось в прах. Прах.

25 октября. — Мина сегодня за завтраком посмотрела на меня и спросила: «Ты ведь не выбросил её?» Я промолчал — что само по себе было ответом. Она кивнула. Потом сказала: «У Квинси шрам».

Какой шрам? Где?

На шее. Два маленьких круглых следа. Она заметила вчера, когда купала его. Мальчик сказал, что не помнит — может, поцарапался на чердаке. Может, гвоздь. Конечно — гвоздь. Что же ещё. Два одинаковых круглых гвоздя, расположенных на расстоянии полутора дюймов друг от друга, точно на яремной вене.

Господи.

Написал Ван Хелсингу. Телеграммой. Три слова: «Приезжайте немедленно. Харкер».

26 октября. — Ответ от Ван Хелсинга пришёл к вечеру. Я ожидал вопросов — «что случилось», «в чём дело», «не преувеличиваете ли». Вместо этого — одна фраза: «Выезжаю ночным поездом. Не входите на чердак. Не читайте дальше».

Не читать дальше. Профессор, разумеется, прав. Он всегда прав — в том-то и проблема. Когда он приедет, мы разберёмся. Спокойно, методично, как в тот раз. Мы справились тогда; справимся и теперь.

Но я читал дальше.

Последние страницы тетради — другим почерком. Нет, тем же почерком, но... расшатанным. Буквы-солдатики пьяны; строчки ползут вниз. Что-то случилось с тем, кто это писал. Что-то, что заставило его руки дрожать — а я уже знал, что заставить эти руки дрожать было непросто. Почти невозможно.

На последней странице — рисунок. Не план, не схема — рисунок. Детский, уродливый — палка-палка-огуречик. Фигурка. Маленькая человеческая фигурка с непропорционально большой головой. Рядом — дата, нацарапанная так, будто тот, кто писал, едва удерживал перо.

Дата — день рождения Квинси.

Тетрадь написана задолго до его рождения. За десятилетия. Может — за столетия; бумага такая, что при мысли о её возрасте делается дурно. И на последней странице — дата рождения моего сына.

Я запер кабинет. Ключ положил в карман жилета. Потом вынул, подумал — и положил обратно. Мина спала — или делала вид, что спала. Квинси в своей комнате; я проверил. Окно закрыто. Шпингалет задвинут.

Шрам на его шее — я посмотрел, пока он спал. Два аккуратных кружка, бледно-розовых. Не воспалённых. Не свежих. Но и не старых. Они выглядели... ухоженными. Как будто кто-то заботился о том, чтобы они не заживали до конца, но и не гноились.

Не записывать этого я не мог. Не записывать было бы хуже — мысли бегут по кругу, и если не выплеснуть их на бумагу, я к утру стану лунатиком. Или буду стоять под дверью детской, прислушиваясь к дыханию мальчика — ровному, спокойному дыханию семилетнего ребёнка, которому ничего не снится.

Или снится?

27 октября. — Ван Хелсинг приехал в четверть седьмого утра. Постарел — Боже, как он постарел. Ходит с палкой; правая рука подрагивает — но глаза. Глаза те же: острые, ясные, безжалостные в своей проницательности.

Он не снял пальто. Не выпил предложенного чая. Не сел.

— Тетрадь, — сказал он. Даже не «где тетрадь» — просто «тетрадь». Как хирург говорит «скальпель».

Я принёс. Он взял её двумя пальцами — осторожно, как берут что-то ядовитое. Понюхал. Зачем? Раскрыл на последней странице. Увидел рисунок — фигурку, дату. Закрыл.

— Мальчик, — сказал он.

Мы поднялись в детскую. Квинси завтракал — яйцо, тост, молоко; обычное утро обычного мальчика. Ван Хелсинг встал в дверях и смотрел. Долго. Минуту, две — я не считал, потому что смотрел на его лицо. Оно менялось. Не то чтобы выражение сменилось — нет, оно как будто... проявлялось; так фотография проступает в растворе. Сначала — настороженность. Потом — узнавание. Потом — нечто, для чего у меня нет слова. Страх? Нет. Ван Хелсинг не боится; я видел его перед открытым гробом Носферату, и он не боялся. Это было... почтение.

Благоговение.

— Друг мой, — сказал он тихо, и голос его треснул, как старая доска. — Ваш мальчик. Он... видит?

— Видит что?

Пауза. Квинси жевал тост и болтал ногами под столом.

— Тех, кого нет, — ответил Ван Хелсинг.

И тогда я вспомнил. Вспомнил то, что старательно забывал три года. Квинси — ему было четыре — сидел в саду и разговаривал. Не сам с собой, нет; он отвечал кому-то. Смеялся, кивал, показывал рукой на деревья. Мина была на кухне. Я подошёл, спросил — с кем ты говоришь? «С дядей», — ответил Квинси. У него нет дядей. «С высоким дядей, который приходит ночью. Он смешной. У него холодные руки».

Мы тогда решили — фантазия. Воображаемый друг. У детей бывает.

Ван Хелсинг выслушал это молча. Потом снял наконец пальто. Сел. И сказал фразу, от которой у меня потемнело в глазах — хотя был ясный октябрьский полдень и солнце заливало всю гостиную:

— Он не умер, Джонатан. Тело — да. Прах — да. Но то, что было в нём, — оно не из плоти. И оно нашло... новый дом.

Тишина.

Квинси наверху уронил что-то — загрохотало, покатилось по полу. Обычный звук. Детский. Живой.

Я сижу в кабинете и пишу это, и за окном темнеет, и мне сорок два года, и я слишком стар, чтобы снова проходить через это, и слишком молод, чтобы сдаться.

Мина стоит в дверях. Она всё слышала.

— Мы справимся, — говорит она.

Интонация — не вопрос. Утверждение. Приказ.

Да. Справимся. Должны.

28 октября. — Ван Хелсинг не спал всю ночь. Я слышал его шаги — туда-сюда, туда-сюда по гостиной; паркет скрипел под его грузным телом, и палка стучала — тук, тук, тук — как метроном для безумца. Утром он вышел ко мне серый, с запавшими глазами, и положил на стол тетрадь.

— Я прочёл, — сказал он. — Всё.

— И?

Он посмотрел на меня. Долго. Так долго, что я успел заметить, как дрожит его нижняя губа — едва-едва, на грани видимого.

— Это не дневник, Джонатан. Это инструкция. Руководство. Он написал... план. План на случай, если тело будет уничтожено. На случай, если мы победим.

Он замолчал.

— Мы не победили, — сказал он наконец. — Мы выполнили первый пункт его плана.

За стеной засмеялся Квинси — звонко, заливисто, как смеются только дети и сумасшедшие. Нормальный детский смех. Абсолютно нормальный.

Но Ван Хелсинг вздрогнул.

Статья 03 апр. 11:15

Граф и серебряная пуля: история создания «Рукописи из Сарагосы»

Граф и серебряная пуля: история создания «Рукописи из Сарагосы»

Есть книги, которые читают. Есть книги, которые стоят на полке для вида — красивый корешок, умный вид. А «Рукопись, найденная в Сарагосе» Яна Потоцкого — это третья категория: книга, ради которой один режиссёр рылся в мусоре, другой продал что-то из фамильного, а сам автор под конец жизни решил вопрос об оборотнях самым буквальным из возможных образов. Серебряная пуля. Освящённая. В висок.

Ян Потоцкий — польский граф, путешественник, этнограф, воздухоплаватель (да, он летал на воздушном шаре над Варшавой в 1790-м), масон и законченный безумец в лучшем смысле. Родился в 1761-м, объездил Марокко, Египет, Кавказ, Китай, написал кучу научных трактатов — и параллельно, лет тридцать, по кускам складывал один и тот же роман. На французском. Зачем на французском, если он поляк? Ну, аристократ. У них так принято.

Сама книга — это матрёшка. Причём матрёшка, которую кто-то собирал в три часа ночи, потом бросил, потом вернулся, добавил ещё слой и снова ушёл. Главный герой, молодой офицер Альфонс ван Ворден, идёт через испанские горы Сьерра-Морена и вляпывается в историю за историей за историей. Рассказ внутри рассказа внутри рассказа — местами доходит до пятого уровня вложенности, и ты реально теряешь нить: кто сейчас говорит? Дядя персонажа или дядя персонажа персонажа? Арабские принцессы, каббалисты, демоны, разбойники, призраки повешенных — всё это варится в одном котле шестьдесят шесть дней по сюжету. Структурой напоминает «Тысячу и одну ночь», только без Шехерезады и с куда более мрачным юмором.

Стоит ли читать? Подождите.

С самой рукописью история отдельная — и именно тут начинается настоящее расследование. Потоцкий при жизни напечатал отдельные куски: в 1804-м одну часть, потом ещё немного. Полного варианта не существовало. После его смерти в 1815-м рукопись разбрелась по рукам, что-то потерялось, что-то перевели на польский с купюрами, что-то просто испарилось. Полный французский текст реконструировали только в 1989 году. Это, на секунду, через сто семьдесят четыре года после смерти автора. За это время успели родиться, расцвести и угаснуть несколько литературных эпох — романтизм, реализм, модернизм, постмодернизм — а книга всё это время лежала в разрозненных копиях и ждала.

Про киносудьбу этой книги можно писать отдельную статью. Луис Бунюэль — тот самый, который снял «Андалузского пса» с бритвой и глазом — всю жизнь таскал с собой польский перевод. Зачитал до дыр; говорил, что это его любимая книга. Когда в какой-то момент уезжал из Мексики, рукопись потерял — или оставил, версии расходятся. Орсон Уэллс нашёл её на блошином рынке и был настолько потрясён, что лично вложил деньги в польскую экранизацию 1965 года. Режиссёр Войцех Хас снял трёхчасовой фильм, который потом Мартин Скорсезе помогал реставрировать. Бунюэль — Уэллс — Хас — Скорсезе. Вот это цепочка имён ради одной книги.

Теперь честно про содержание. Первые сто страниц ты продираешься через испанскую географию и генеалогию персонажей с именами, которые не запоминаются. Потом вдруг — раз — и затягивает. Потоцкий пишет про сверхъестественное так, как будто сам не уверен, верит ли в него. Призраки у него могут оказаться мошенниками. Демоны — нанятыми актёрами. А мораль примерно такая: в этом мире нет ничего, что точно является тем, чем кажется. Добро пожаловать в восемнадцатый век, детка. Рационализм Просвещения трётся боком о суеверия, которые никуда не делись, и Потоцкий наслаждается этим трением — тихо, с ухмылкой.

Про серебряную пулю надо рассказать подробнее, потому что это не метафора и не красивая легенда. Потоцкий к концу жизни стал считать, что превращается в оборотня. Конкретно — что его голова растёт, увеличивается, скоро станет нечеловеческой. Он попросил кузнеца выплавить пулю из серебряного шарика от крышки сахарницы. Затем попросил священника её освятить. Затем застрелился. Ему было пятьдесят три. Роман он то ли не закончил, то ли закончил, но часть бумаг пропала. Мы до сих пор точно не знаем.

На русском эта книга выходила в переводе Бронислава Мамонова — тот справился достойно, хотя местами французская витиеватость превращается в кашу, которую надо перечитывать. Читать медленно. Не в метро. Точно не перед сном — если и так снятся странные вещи.

Скажу прямо: девяносто процентов людей, которые возьмутся за эту книгу, бросят её где-то на трети. Это нормально. Потоцкий писал не для всех. Он писал для тех, кому интересно, как из интриги можно сделать интригу, а потом из этого — ещё одну, и когда читатель совсем запутается — дать ему ключ, который открывает не ту дверь. Это не развлекательная литература. Это упражнение для ума с элементами готики, плутовского романа, философского трактата и сборника новелл одновременно — и ни одним из них в чистом виде.

Стоит ли читать? Если любите Борхеса — немедленно. Потоцкий делал примерно то же самое за полтора века до него: лабиринты, зеркала, реальность как иллюзия, текст как ловушка. Если Борхеса не читали — начните с него, потом вернитесь к Потоцкому. Если лабиринты вас раздражают и вам нужна история с началом, серединой и внятным концом — тогда нет. Без обид. Возьмите что-нибудь другое.

Серебряная пуля, кстати, сохранилась. Хранится в польском музее. Можно съездить посмотреть. Хотя, думаю, Потоцкий оценил бы это иронию: книга переживает автора на двести лет, а единственная материальная вещь, которую от него помнят — это то, чем он себя убил.

Re: Re: Fwd: СРОЧНО — клиент в Трансильвании не отпускает из замка (тикет #6660)

Re: Re: Fwd: СРОЧНО — клиент в Трансильвании не отпускает из замка (тикет #6660)

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Дракула (Dracula)» автора Брэм Стокер

**От:** Питер Хокинс
**Кому:** Джонатан Харкер
**Копия:** HR-отдел
**Тема:** Командировка — Трансильвания, клиент: граф Дракула
**Дата:** 3 мая, 09:14

Джонатан,

Слушай. Направляю тебя к одному клиенту. Граф Дракула — звучит как из кино, знаю. Замок, Борго-Пасс, Трансильвания. Адрес — собственно, замок и есть адрес. Навигатор разберётся. Или разберётся.

Хочет купить недвижимость в Лондоне. Несколько участков. Бюджет для него не вопрос.

Платит хорошо. Но странный. Эксцентричный, как принято говорить, когда имеешь в виду «необычный, но богатый». Просил, чтобы приехал лично. Я бы сам съездил — спина, долгая история — так что ты тут нужен.

Документы во вложении. Доверенность, список объектов.

P.S. Апрельский тайм-шит не забудь.

С уважением,
Питер Хокинс
Управляющий партнёр

---

**От:** Джонатан Харкер
**Кому:** Мина Мюррей
**Тема:** Долетел!
**Дата:** 5 мая, 21:03

Мина, любимая,

Приехал. Ну, почти. В Бистрице остановился — маленький город, горы вокруг, красиво на самом деле. Завтра карета до замка.

Странное произошло. Когда хозяйка гостиницы услышала, куда я еду, она давай креститься. Суёт мне в руки распятие. Я отказываться пытался — неловко же, я англиканец — но как-то странно посмотрела, и я взял. Взял это распятие.

Местные все нервные. Водитель сказал попутчикам какое-то слово — может быть, «вролок», может, «влкослак» — не расслышал. Все разом замолчали. Гугл тут не поможет: роуминг пятнадцать фунтов за мегабайт.

Скучаю. Завтра напишу из замка.

Твой Дж.

---

**От:** Джонатан Харкер
**Кому:** Питер Хокинс
**Тема:** Re: Командировка — Трансильвания, клиент: граф Дракула
**Дата:** 7 мая, 02:47

Питер,

Дошли. Дорога — отдельная история. Карета мчалась ночью по горам, волки, кучер рычит или смеётся (непонятно), я думаю о тайм-шитах. Помогает, кстати.

Замок. Граф встретил в дверях. Пожал руку. Холодная — ледяная просто. Логично, если честно. Стены похоже не отапливали с древних времён.

Сам по себе: высокий, очень бледный. Усы. Уши заострённые. Губы ярко-красные. Брови сросшиеся. На ладонях волосы. Ногти длинные. Дыхание при разговоре — специфическое.

Но вежлив. Стол накрыл, сам не ел — говорит, интервальное голодание или что-то. Обсуждали недвижимость. Интересует его Карфакс — поместье старое, рядом психиатрическая больница. Я предложил вариант получше, но он твёрдо стоит: только Карфакс. Странный выбор, но клиент всегда прав.

Одна проблема. Wi-Fi в замке нет. Вообще. Спросил пароль — граф посмотрел, как на идиота. Потом улыбнулся. Зубы у него... забей. Интернет только на третьем этаже, у одного окна, если вот так (половину корпуса высунуть). Письмо отправляю отсюда.

С уважением,
Джонатан Харкер

---

**От:** HR-отдел
**Кому:** Джонатан Харкер
**Тема:** НАПОМИНАНИЕ: Тайм-шит за апрель — просрочен
**Дата:** 8 мая, 10:00

Уважаемый Джонатан,

Напоминаем, что отчёт о рабочем времени за апрель не поступил. Просим предоставить в течение двух рабочих дней.

С уважением,
HR-отдел

---

**От:** Джонатан Харкер
**Кому:** Мина Мюррей
**Тема:** Не звони, напишу сам
**Дата:** 10 мая, 03:22

Мина.

Не знаю, как это объяснить.

В замке нет зеркал. Ни одного. Я вытащил своё карманное — бриться надо. Граф входит. Видит зеркало. И его там нет. То есть он стоит за моей спиной, я его вижу боком, но в отражении — пусто. Я оборачиваюсь — стоит, улыбается. Поворот к зеркалу — опять ничего. Потом он просто выхватил зеркало и выбросил в окно. Сказал: «Тщеславие мужчине не к лицу».

Я в тот момент порезался бритвой. Капля крови на щеке. И когда он это заметил, то — как бы сказать — потянулся ко мне. К лицу. Рукой. Глаза у него стали другие. Потом он распятие увидел на моей шее (помнишь, хозяйка дала?), и его отбросило. Как от толчка.

Потом извинился. Сказал — аллергия на серебро.

Мина. Распятие из меди.

Люблю. Скучаю. Часто писать не смогу — сигнал каждый день хуже.

---

**От:** Джонатан Харкер
**Кому:** Питер Хокинс
**Тема:** Re: Re: Командировка — Трансильвания
**Дата:** 12 мая, 04:13

Питер.

Двери. Все заперты. Я проверил — аккуратно, каждую, методично. Замок — это тюрьма. Красивая, да. Арки готические, гобелены (пятнадцатый век), но тюрьма. Настоящая.

Днём граф куда-то исчезает. Целиком. Обошёл всё здание — его нигде нет. Ночью появляется, как ни в чём не бывало. Хочет обсуждать недвижимость в три часа ночи. Я показываю планы. Он спрашивает: «Расскажите мне о Лондоне. Какие там люди? Много ли их на улицах по ночам?» — и облизывается.

Он облизывается, Питер.

Мне нужна эвакуация. Или повышение. Или оба варианта.

P.S. Вчера ночью видел. Вылез из окна. Третий этаж. Полез вниз по стене. Головой вниз. Как ящерица. В плаще.

P.P.S. Тайм-шит заполню, когда выберусь.

---

**От:** Граф Дракула
**Кому:** Питер Хокинс
**Тема:** Ваш сотрудник и объекты в Лондоне
**Дата:** 14 мая, 23:58

Уважаемый господин Хокинс,

Выражаю благодарность за молодого специалиста. Джонатан весьма… аппетитен. Компетентен. Ошибка в слове. Компетентен, разумеется.

Объекты подходят. Карфакс — то, что требуется. Уединённо, рядом больница (интересные люди, люблю таких соседей), большая территория. Часовню приспособлю — ящики с землёй поместятся прекрасно.

Оформите сделку. Оплачу золотыми дукатами. Надеюсь, это не проблема. Я человек старой закалки.

Уточню также: есть ли в Лондоне доставочные конторы ночного режима? Потребуется регулярная… логистика.

С почтением,
Граф Дракула
Замок Дракула, Трансильвания

*Подпись: Кровь — не вода*

---

**От:** Питер Хокинс
**Кому:** Граф Дракула
**Копия:** Джонатан Харкер
**Тема:** Re: Ваш сотрудник и объекты в Лондоне
**Дата:** 15 мая, 11:30

Уважаемый граф,

Рады, что объекты устроили!

По дукатам — бухгалтерия работает только с банковскими переводами. Возможно, их обменять? Если оригиналы XV века, то тут скорее аукцион Sotheby's, чем обменный пункт.

Джонатан, жду документы. Как дела?

С уважением,
Питер Хокинс

---

**От:** Джонатан Харкер
**Кому:** Питер Хокинс
**Тема:** ПОМОГИТЕ
**Дата:** 19 мая, 01:04

Питер, слушайте внимательно.

Он не человек.

Вчера ночью. Я не спал — в коридорах что-то ходит, шаркает (забей). Нашёл комнату. Запретную комнату. Зашёл. Там были женщины. Три. Красивые. Очень. Они появились — из лунного света, из пыли, не знаю откуда. Одна наклонилась ко мне. К шее. Я почувствовал её зубы. Два острых… предмета.

Потом он ворвался. Отшвырнул её. Сказал — дословно, Питер: «Этот принадлежит мне!»

Что это значит? Я знаю, что это значит. И знать не хочу.

А потом бросил им мешок. В мешке что-то шевелилось.

Мне плевать на сделку. На повышение. На тайм-шит.

Домой. Мне нужно домой.

---

**От:** HR-отдел
**Кому:** Джонатан Харкер
**Тема:** ФИНАЛЬНОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: Тайм-шит за апрель
**Дата:** 20 мая, 10:00

Уважаемый Джонатан,

Тайм-шит за апрель до сих пор не заполнен. Вопрос передан руководству. Возможны последствия: удержание из зарплаты.

Кстати — тренинг по кибербезопасности. 25 мая дедлайн. Каждый год одно и то же.

С уважением,
HR-отдел

---

**От:** Джонатан Харкер
**Кому:** Мина Мюррей
**Тема:** (без темы)
**Дата:** 25 мая, 04:51

Мина. Если это вообще тебе дойдёт.

Уехал.

То есть — уехали ящики. Пятьдесят штук, деревянные, огромные, и когда их грузили, цыгане молчали, просто молчали, и на каждом ящике адрес — Лондон, чёртов Лондон. Земля там. Кладбищенская. Я знаю по запаху.

Он идёт к вам.

Я заперт. Дверь заперта снаружи на замок, может быть, ещё один замок внизу, ключ потеряли, неважно, суть одна: за дверью обрыв, внизу волки, если прыгну — пятьсот метров без парашюта, если остаюсь — ночью три женщины ходят вокруг комнаты, шепчут что-то непонятное, язык не знаю.

Спускаюсь по стене. Как он. Другой вариант отпадает.

Окно, карниз, стена. Сошёл ли я с ума? Может. Может, это просто солнце. Может, эти пятнадцать фунтов за мегабайт роуминга... да не суть.

Если завтра ничего не слышишь — позвони послу. И полицейским. И ван Хельсингу — помнишь его? Тот профессор-чудак из Амстердама, что на Люсиной вечеринке про вампиров толковал, мы все смеялись тогда, как дети.

Мы ошиблись.

Тебя люблю. Молись.

Дж.

P.S. Табель за апрель я не заполнил. Если что случится — передай кадрам мои извинения.

---

**От:** Мина Мюррей
**Кому:** Джонатан Харкер
**Тема:** Re: (без темы)
**Дата:** 25 мая, 08:15

ДЖОНАТАН?!!

По стене? КАКИЕ ВОЛКИ? Ящики с землёй??

Звоню послу. Сейчас же.

Ван Хельсинг. Ты прав. Визитка где-то осталась — "Абрахам ван Хельсинг, MD, PhD, профессор необъяснимого". Я подумала тогда — чудак этот.

Не прыгай. ПОЖАЛУЙСТА. Табель неважен. Просто приезжай.

М.

---

**От:** Mailer-Daemon
**Кому:** Мина Мюррей
**Тема:** Delivery Status Notification (Failure)
**Дата:** 25 мая, 08:16

Your message to j.harker@hawkins-partners.co.uk could not be delivered.

The recipient's mailbox is unavailable. The server at castledracula.ro is no longer responding.

Error 550: User unknown or server terminated.

---

**От:** Абрахам ван Хельсинг
**Кому:** Мина Мюррей
**Тема:** Re: СРОЧНО — мой жених в Трансильвании
**Дата:** 26 мая, 14:22

Дорогая Мина,

Письмо вашего Джонатана. Прочитал. Три раза. Потом коньяк. Потом ещё раз.

Всё, что вы пишете — бледность такая, что в зеркало не отражается, ходит по стенам, ящики, набитые землёй, три женщины с зубами — совпадает полностью, полностью с тем, что я тридцать лет изучаю, за что меня из двух университетов выпроводили.

Вылетаю завтра первым рейсом. Чеснока раздобудьте. Кучу. Для готовки не нужен.

Слушайте внимательно: если придёт к вам мужчина — высокий, бледный, усы, красивые губы, акцент иностранный, скажет, что сосед новый, — не впускайте. Ни при каких условиях. Даже если вино несёт. Вино — это самый подозрительный знак.

Честно,
Абрахам ван Хельсинг
MD, PhD, D.Litt.
Профессор необъяснимого

P.S. Сколько стоит чеснок в Лондоне? Бюджет у меня не резиновый.

---

**От:** HR-отдел
**Кому:** Джонатан Харкер
**Тема:** Строгий выговор — тайм-шит
**Дата:** 30 мая, 10:00

Уважаемый Джонатан,

Вы систематически не сдаёте табель рабочего времени. Тренинг по кибербезопасности не пройден. Руководство приняло решение о вынесении строгого выговора.

Свяжитесь с нами как можно быстрее.

С уважением,
HR-отдел

*Примечание: ваш корпоративный VPN использовался в 3:47 ночи с IP-адреса в Трансильвании. Это нарушение политики информационной безопасности. Требуется объяснение.*

Статья 20 мар. 00:24

Он переплавил серебряную ложку в пулю и застрелился. Его книга стоит на полках без очереди — и зря

Он переплавил серебряную ложку в пулю и застрелился. Его книга стоит на полках без очереди — и зря

Граф Ян Потоцкий провёл последние годы своей жизни за одним занятием: методично стачивал серебряную пуговицу от сахарницы. Сделал из неё пулю. Зарядил пистолет. И в 1815 году выстрелил себе в голову — аккуратно, с польской основательностью. Говорят, перед этим он получил благословение священника на эту пулю. Мол, серебро, оно особенное.

Книга к тому времени была написана. Почти.

«Рукопись, найденная в Сарагосе» — это не просто роман. Это семидесяти-с-лишним-летний труд польского аристократа, путешественника, египтолога, шпиона (есть такое мнение, и никто особо не опровергал), написанный по-французски, потерянный, найденный по частям в разных архивах Европы, переведённый потом обратно на польский с французского текста, часть которого к тому времени уже испарилась. Полная версия появилась только в 1989 году. Сто семьдесят четыре года спустя после смерти автора.

Так бывает.

Если вы слышите «роман-матрёшка» или «истории в историях» — обычно это Декамерон, «Тысяча и одна ночь», что-нибудь понятное. Потоцкий пошёл дальше. Его книга — это история внутри истории внутри истории внутри истории, и там ещё одна история, и в ней ещё. Главный герой, молодой валлонский гвардеец Альфонс ван Ворден, едет через испанские горы Сьерра-Морена, ночует в проклятом трактире, просыпается непонятно где и непонятно в каком состоянии, потом встречает математика, каббалистов, разбойников, цыган; две прекрасных мавританских принцессы появляются и исчезают, и снова появляются, а потом кто-то начинает рассказывать историю про кого-то, кто рассказывал историю про кого-то, кто...

Стоп. Я сам запутался. И это нормально.

Борхес читал Потоцкого и не скрывал восторга. Он вообще был щедр на восторги в отношении всего, что укладывалось в его концепцию лабиринтов и бесконечных текстов. «Рукопись» — это буквально лабиринт, построенный из слов. Шестьдесят шесть дней путешествия Альфонса; шестьдесят шесть вложенных историй, каждая из которых имеет свои концы и начала, свою мораль (иногда весьма сомнительную, кстати) и своих персонажей. Часть историй комична до неприличия, часть — готична до мерзкого холодка под рёбрами. Потоцкий никогда не мог выбрать жанр и, судя по всему, не считал это проблемой.

Вот что по-настоящему интересно: автор писал эту книгу сорок лет. Сорок. Начал примерно в 1790-х. Путешествовал при этом — в Египет, в Монголию, на Кавказ; написал несколько серьёзных научных трудов, служил при дворе, участвовал в политике. Потом медленно сходил с ума — или не сходил, это тоже дискуссионный вопрос, историки до сих пор спорят. И всё это время книга существовала где-то рядом, дописывалась, переделывалась, расходилась в рукописях среди знакомых, как самиздат эпохи Наполеона.

Первое печатное издание вышло фрагментами ещё при жизни Потоцкого. Полного — не существовало при нём никогда.

Почему редкая? Не в смысле «мало тиражей». Редкость здесь другого рода — редкость явления. Таких книг единицы в мировой литературе: роман, написанный на одном языке и существующий преимущественно в переводе, часть оригинала которого утеряна безвозвратно. Роман о мистике и дьяволе, написанный убеждённым просветителем, который верил в разум и при этом явно обожал всякую чертовщину. Роман, который трудно описать, потому что он — опыт, а не сюжет.

Читать его — как разбирать часы. Убираешь шестерёнку, смотришь, что под ней. А там ещё шестерёнка. Снимаешь и её. И там — ещё.

Есть кинофильм 1965 года — польский, режиссёра Войцеха Хасса. Говорят, Джерри Гарсия из Grateful Dead так влюбился в эту картину, что лично помог выкупить и восстановить уничтоженные копии. Рок-музыкант спас шедевр европейского кино. Жизнь — она иногда вот такая.

Теперь честно: стоит ли читать? Без экивоков.

Если ждёте стремительного сюжета — нет. Если хотите книгу, которую можно дочитать в самолёте Москва — Сочи — тоже нет. Но если любите, когда в одном тексте много смешного, страшного, эротического, философского и исторического разом — тогда да, и безоговорочно. Потоцкий умудрился запихнуть в роман испанских инквизиторов, алхимиков, геометрические доказательства, любовные авантюры и рассуждения о природе дьявола — не последовательно, а все разом, вперемежку, будто уронил библиотеку с лестницы и решил: так даже лучше.

Перевод на русский существует. Хороший. Если найдёте — не откладывайте. Книга не требует особой подготовки; только терпения и готовности принять тот факт, что вы временами будете теряться. Это не баг — это фича.

Потоцкий застрелился серебряной пулей, которую сам отлил. Его книга дошла до нас в осколках, была сшита по частям, переведена с переводов. И при этом она живее многих романов, написанных по всем правилам, в полном уме и при хорошем освещении. Вот вам и мистика. Вот вам и серебряная пуля.

Последние письма Уолтона: неизвестный эпилог «Франкенштейна»

Последние письма Уолтона: неизвестный эпилог «Франкенштейна»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Франкенштейн, или Современный Прометей» автора Мэри Шелли. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Сказав это, он выпрыгнул из окна каюты на ледяной плот, находившийся подле корабля. Его подхватили волны и понесли прочь, и вскоре он затерялся во мраке ночи.

— Мэри Шелли, «Франкенштейн, или Современный Прометей»

Продолжение

Письмо от 3 сентября 17** года

Дорогая Маргарет!

Я продолжаю писать тебе, хотя уже не уверен, что эти строки когда-нибудь достигнут Англии. Корабль поворачивает на юг. Команда ликует — они возвращаются домой, к жёнам, к пивным кружкам, к простой жизни, в которой мёртвые не встают и не разговаривают. Мне бы их спокойствие.

Тело Франкенштейна мы опустили в море сегодня на рассвете. Я сам зашил его в парусину — руки тряслись, игла входила криво, и матрос Хопкинс, глядя на мою работу, хмыкнул. Пусть хмыкает. Я не стал произносить молитву. Какую молитву читать над человеком, который сотворил жизнь из мёртвой плоти? Тело скользнуло за борт почти беззвучно; лёд расступился ровно настолько, чтобы принять его, и сомкнулся снова. Двадцать секунд — и от Виктора Франкенштейна не осталось ничего, кроме ряби на чёрной воде.

Нет. Осталось кое-что ещё.

В его каюте — я туда заходил трижды за день, каждый раз убеждая себя, что в последний, — я обнаружил тетрадь. Не ту, по которой он рассказывал мне свою историю. Другую. Маленькую, в кожаном переплёте, с обгоревшим углом; страницы пахли чем-то кислым, аптечным. Химикаты. Или страх — кто знает, может, страх тоже имеет запах.

Я не стал её открывать. Пока не стал.

***

Письмо от 7 сентября

Маргарет, я лгал тебе. Я открыл тетрадь в тот же вечер.

Там — формулы. Рисунки. Схемы гальванических аппаратов, каких я не видел ни в одном научном журнале, а я, смею думать, читал их достаточно. На полях — почерк Франкенштейна, этот мелкий нервный почерк, буквы скачут, будто писавший торопился или боялся, что его застанут. Рядом с чертежом человеческого торса — пометка: «Ошибка в седьмом позвонке. Исправить. Не допустить повторно». И ниже, другими чернилами, более свежими: «Зачем я это записываю? Уничтожить».

Но он не уничтожил.

Я просидел над тетрадью до четырёх утра. Свеча догорела, я зажёг другую. Пальцы замёрзли — в каюте холод собачий, а камбуз погас часа два назад, — но я не мог остановиться. Маргарет, это... Нет, я не буду описывать подробности. Ты не должна этого знать. Никто не должен.

Скажу лишь одно: Франкенштейн не солгал мне. Он действительно создал живое существо. Но в тетради описан не один эксперимент.

А три.

***

Письмо от 12 сентября

Дорогая сестра!

Мы миновали семидесятую параллель. Льды отступают. Воздух потеплел — если это можно назвать теплом; по крайней мере, борода перестала покрываться инеем к обеду. Матросы повеселели. Хопкинс поёт по вечерам — у него противный тенор, но команде нравится.

Я не пою.

Четвёртую ночь подряд мне снится одно и то же: ледяная равнина, чёрное небо без звёзд, и вдали — огонь. Костёр. Огромный, в полнеба. Я иду к нему по льду, и лёд трещит под ногами, но я почему-то знаю, что не провалюсь. Подхожу ближе. У костра — фигура. Та самая. Жёлтая кожа, обтягивающая мышцы; глаза — мутные, водянистые, но живые; живые так, как не бывают живы глаза у людей. Существо сидит, обхватив колени руками, и смотрит в огонь. Оно не горит.

Я просыпаюсь мокрый, с бешеным сердцем.

***

Письмо от 18 сентября

Маргарет.

Сегодня случилось нечто, от чего у меня до сих пор дрожат руки — я пишу, прижимая левую к столу, иначе строчки расползаются.

На рассвете впередсмотрящий заметил на льдине предмет. Мы подошли ближе. Льдина была невелика — саженей шесть в поперечнике, — и на ней лежали остатки костра. Обугленные брёвна, зола, оплавленный лёд по краям. Зола была холодной. Но вот что заставило меня схватиться за поручень: рядом с кострищем — следы. Большие, босые, вдавленные в лёд с такой силой, что я видел оттиски каждого пальца.

След вёл к краю льдины.

И обрывался.

Лейтенант Грей, человек трезвый и не склонный к фантазиям, предположил, что некий туземец — он так и сказал, «туземец», хотя какие, к дьяволу, туземцы в Арктике? — развёл костёр и спрыгнул в воду. Команда согласилась. Я промолчал.

Он не умер, Маргарет. Существо Франкенштейна не сгорело на погребальном костре. Оно ушло.

Куда?

***

Письмо от 25 сентября

Прости, что не писал неделю. Был болен — или думал, что болен. Жар, озноб, странная ломота в костях. Корабельный врач, старина Мюррей, осмотрел меня и пожал плечами: «Переутомление, капитан. И, возможно, плохая солонина». Солонина действительно отвратительная. Но дело, конечно, не в ней.

Я перечитал тетрадь. Всю. Дважды.

Третий эксперимент — Маргарет, мне стыдно признаваться, но я должен кому-то сказать, иначе сойду с ума. Третий эксперимент Франкенштейн описывает как «незавершённый». Он начал создавать подругу для своего создания — помнишь, я рассказывал тебе об этом? — и уничтожил её. Но в тетради, в самом конце, на странице, заляпанной чем-то бурым (кровью? реактивом?), есть запись от ноября прошлого года. Всего три строки:

«Я понял, в чём была ошибка. Не в материале. Не в гальваническом токе. Ошибка в том, что я хотел создать слугу. Нужно было создать равного».

И ниже — зачёркнуто, но я разобрал:

«Бог создал человека по своему подобию. Я же создал чудовище по своему страху».

***

Письмо от 2 октября

Мы в виду Шпицбергена. Через неделю — Норвегия. Через три — Англия.

Тетрадь лежит в моём сундуке, под двойным замком. Я решил. Я отвезу её в Лондон. Покажу... кому? Дэви? Он поймёт химию, но не поймёт ужаса. Кольриджу? Тот напишет поэму и назовёт это вымыслом. Тебе? Ты перекрестишься и скажешь, чтобы я бросил её в камин.

Может, ты и права будешь.

А может — нет.

Вчера ночью, Маргарет, я вышел на палубу. Небо было ясное, ледяные звёзды пересыпались, как соль на чёрной скатерти. Я стоял у борта и смотрел на воду. Тёмная, маслянистая, она колыхалась лениво; изредка вспыхивал фосфорический блеск — планктон, объяснил бы Мюррей, — и гас. И вдруг мне показалось, что там, внизу, в этой чернильной глубине, что-то движется. Что-то большое, длинное, бледное. Я перегнулся через борт.

Ничего.

Разумеется, ничего. Блик от луны. Медуза. Моё собственное воображение, разъеденное бессонницей и тетрадью Франкенштейна.

Но я стоял и смотрел ещё минут двадцать. Или час. На палубе было так тихо, что я слышал, как скрипит такелаж и где-то внизу, в трюме, пищит крыса. Ветер утих. Море застыло. И в этой тишине мне почудился звук — негромкий, утробный, похожий на стон. Или на дыхание. Или — нет, это безумие, я знаю, — на плач.

Тварь Франкенштейна плакала. Где-то там, в ледяной темноте. Одна.

Я ушёл в каюту. Лёг. Не заснул до рассвета.

***

Письмо от 9 октября, Тромсё, Норвегия

Дорогая Маргарет!

Мы пришвартовались вчера вечером. Город маленький, деревянный, пахнет рыбой и дёгтем. Матросы разбежались по тавернам. Хопкинс напился в первый же час и подрался с каким-то норвежцем — что-то не поделили, кажется, женщину или селёдку, впрочем, здесь одно от другого отличается не сильно.

Я остался на корабле.

Сижу в каюте, передо мной — тетрадь. Рядом — свеча, бутылка скверного бренди (взял у Мюррея в долг) и чистый лист бумаги. Я хочу записать всё, что узнал, пока помню. Пока могу отличить — что было на самом деле, а что мне привиделось в арктическом бреду.

Но вот в чём штука, сестра. Чем дальше мы от полюса, тем труднее мне поверить в то, что я видел собственными глазами. Франкенштейн — был. Лежал на моей койке, кашлял кровью, рассказывал свою историю голосом, в котором ужас спёкся с чем-то похожим на гордость. Его создание — стояло надо мной в полумраке каюты, восемь футов жёлтой кожи и мышц, и говорило — Боже, как оно говорило, — фразами, которых устыдился бы не всякий профессор риторики. Я трогал поручень, за который оно держалось. Я видел вмятину на дереве от его пальцев.

Но здесь, в Тромсё, при свете нормальных, незаполярных сумерек, всё это кажется горячечным бредом. Команда не обсуждает случившееся. Лейтенант Грей, когда я вчера за ужином упомянул «нашего пассажира», посмотрел на меня как на сумасшедшего и перевёл разговор на погоду. Может, они забыли. Может, хотят забыть. А может — и это самое страшное — может, всё это случилось только со мной.

Тетрадь. Тетрадь — вещественное доказательство. Я держу её в руках. Кожаный переплёт, обгоревший угол. Формулы. Рисунки. Почерк Франкенштейна.

Но что если это мой почерк?

Нет. Чушь. Я устал.

***

Письмо от 14 октября, Берген

Маргарет, коротко. Некогда.

В порту Бергена, у причала, я разговорился с капитаном голландского китобойца. Его зовут ван дер Хоф — краснолицый, огромный, похожий на варёную свёклу в морском мундире. Мы выпили по кружке чего-то горячего и мерзкого, он рассказывал о своём промысле, я слушал вполуха. И вдруг:

«А, — говорит, — слыхали новость? Прошлой зимой исландские рыбаки выловили из моря странную штуку. Сеть порвалась — представляете, тресковая сеть, — и в ней запуталось что-то... большое. Живое. Они клянутся, что оно выглядело как человек, только крупнее. Гораздо крупнее. Жёлтая кожа, говорят. Перепугались до полусмерти, обрубили канат и удрали».

Я поставил кружку. Руки — нет, не тряслись. Одеревенели.

«Когда это было?» — спрашиваю.

«Да месяца три назад. Может, четыре. Кто их, исландцев, разберёт — они врут почище наших».

Он засмеялся. Я тоже засмеялся.

Потом вернулся на корабль, закрыл дверь каюты, сел на пол и долго — минут сорок, может быть, — сидел, глядя в стену.

Оно живо. Существо живо. Оно не сожгло себя. Оно лгало — или передумало. Или костёр не взял его; в конце концов, если оно было создано из мёртвой материи, оживлённой электричеством, — кто сказал, что огонь может его убить? Франкенштейн не упоминал об этом. В тетради — ни слова.

Оно бродит где-то между Исландией и Норвегией. Одинокое. Бессмертное, быть может. Ненавидящее людей — и отчаянно тоскующее по ним.

Я должен его найти.

Маргарет, прости. Я знаю, что обещал вернуться. Я знаю, что ты ждёшь. Но подумай: кроме меня, на свете нет ни одного человека, который знает правду. Франкенштейн мёртв. Клерваль мёртв. Элизабет мертва. Все, кого касалась эта история, — мертвы. Остался только я. И тетрадь.

Если я вернусь в Англию, я запру тетрадь в ящик стола и буду жить дальше, и через год, через два поверю, что ничего не было. Что мне всё приснилось. Что существо — выдумка больного швейцарца, а я — дурак, поверивший сказке.

Но оно не сказка. Оно где-то плывёт сейчас, в холодном море. Живое.

Я нанимаю шлюп. Беру четверых матросов — норвежцев, они знают эти воды. Иду на север. К Исландии.

Не жди меня к Рождеству.

Твой брат,
Р. Уолтон

P.S. Если я не вернусь — а такое возможно, я не питаю иллюзий, — знай: тетрадь я оставил в тайнике на борту нашего корабля, под третьей доской от камбуза, правый борт. Делай с ней что хочешь. Сожги. Или отдай в Королевское общество. Или прочти сама — ты всегда была умнее меня.

P.P.S. На тетради — пятно бурого цвета. Это не кровь. Это бренди. Я пролил.

Статья 03 мар. 17:36

Разоблачение «чёрной литературы»: почему её жгли, запрещали — и всё равно читали до дыр

Разоблачение «чёрной литературы»: почему её жгли, запрещали — и всё равно читали до дыр

Темнота.

Не та декоративная, которую лепят на обложки с черепами и готическими шрифтами. Настоящая — та, что заставляет захлопнуть книгу в два часа ночи и пойти проверить, заперта ли дверь. «Чёрная литература» — это не жанр. Это диагноз цивилизации, которая не умеет смотреть на собственное дно — и именно поэтому платит большие деньги тем, кто смотрит вместо неё.

Сажайте маркиза де Сада в Бастилию — он напишет «120 дней Содома» прямо там, на рулоне бумаги шириной двенадцать сантиметров, которую потом спрячут в стене. Рукопись, кстати, выжила. Революция, Наполеон, две мировые войны — пережила всё. Бумажка пережила, а нормы приличия — нет. Это о чём-то говорит.

По написал «Падение дома Ашеров» в 1839-м, когда американская литература бодро шагала к светлым горизонтам и занималась самоопределением молодой нации. Эдгар Аллан влез в этот парад и начал что-то бормотать про похороненных заживо и про то, что под половицами воют мертвецы. Современники смотрели на него как на неудобного соседа по коммуналке — и читали. Ещё как читали. При жизни бедствовал, после смерти стал национальным достоянием. Ирония — она такая.

Тут надо оговориться: «чёрная литература» — понятие шаткое. Под ним понимают и готический роман, и нуар, и «литературу ужаса», и вообще всё, что заставляет ощутить под рёбрами мерзкий холодок, никак не связанный с кондиционером. Объединяет их одно — желание залезть в те углы человеческой психики, куда нормальный читатель сам не полезет. А потом описать, что там нашёл.

Лавкрафт. Человек, который боялся буквально всего — моря, рыб, темноты, иностранцев, женщин, городского шума, кошек (не боялся, кошки были единственным, что он любил). Из этого коктейля он сварил «Зов Ктулху» и «Хребты безумия», придумав целую мифологию чудовищ, которые настолько огромны, что само их существование разрушает человеческий рассудок. Классик. При жизни публиковался в дешёвых «журналах на дешёвой бумаге», зарабатывал гроши, умер в нищете в 1937-м. Сейчас его имя — торговая марка.

Остановитесь на секунду. Что общего у де Сада, По, Лавкрафта? Все трое при жизни — либо в тюрьме, либо в нищете, либо в психиатрической лечебнице (де Сад провёл в заключении суммарно двадцать семь лет; часть — при монархии, часть — при революции, которая пришла освободить узников Бастилии и тут же посадила его снова). Посмертная слава — в комплекте. Это не случайность. Это закономерность, которую издательский рынок освоил ещё в девятнадцатом веке: живой скандальный автор раздражает, мёртвый — продаётся.

В России дела обстояли не менее весело. Леонид Андреев писал в начале двадцатого века такие вещи, что Толстой после «Бездны» заявил: эта повесть — порнография. Горький — ближайший друг — публично от него открещивался. Рассказы Андреева про казнь, безумие и полную бессмысленность человеческого существования читала вся интеллигенция; читала и морщилась; морщилась и перечитывала. Потому что он попадал куда-то настоящее, неудобное, куда приятнее не смотреть, — да нельзя отвести взгляд. «Жизнь Василия Фивейского», «Красный смех», «Рассказ о семи повешенных» — это не страшно в смысле «боюсь темноты». Глубже. Хуже.

Михаил Булгаков. Ну, тут совсем интересно. «Мастер и Маргарита» — роман, который автор переписывал двенадцать лет, сжёг первую версию рукописи, потом восстановил по памяти и никогда не видел изданным. Умер в 1940-м; книга вышла в 1966-м в журнале «Москва» — с цензурными купюрами. Полная версия — ещё позже. И всё равно этот роман с дьяволом, с ведьмами и с отрубленной головой конферансье стал самым любимым романом советской интеллигенции. Переписывали от руки. Машинопись. Самиздат. Люди рисковали кое-чем значительным, чтобы прочитать книгу про то, как Сатана приехал в Москву и обнаружил, что москвичи — люди в общем-то неплохие, просто квартирный вопрос их испортил.

Вот что делает «чёрная литература» лучше других жанров: она не врёт. Она не обещает хэппи-энда, не говорит, что всё будет хорошо, не предлагает утешительный приз в виде морального урока. Де Сад говорит: вот человек, посмотрите. По говорит: вот смерть, она рядом. Лавкрафт говорит: вот вселенная, и вам в ней места нет. Грубо? Да. Неприятно? Ещё бы. Честно? Ну, честнее, чем большинство.

По иронии — именно эти книги становятся мерилом культурной свободы общества. Можно ли их издавать? Продавать? Обсуждать в школе? В России «Лолиту» Набокова долго не печатали; де Сада не печатают до сих пор нормальным тиражом; «120 дней» существуют в виде переводов сомнительного качества, которые надо искать специально. Зато читают — те, кому надо. Запрет работает как реклама. Проверено на трёх столетиях практики.

Что в итоге? Если книга заставляет закрыть её на полпути и выйти подышать — это, скорее всего, хорошая книга. Не обязательно приятная; приятность вообще переоценённое качество. Литература, которая не задевает, не тревожит, не оставляет после себя что-то вроде занозы в голове — развлечение. Не плохое развлечение, кстати. Но другое.

Андреев, По, Булгаков, Лавкрафт — они все занозы. Торчат.

И никуда не деваются.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин