Чужой канал
Радионяню Оля купила еще до роддома. Обычную, за полторы тысячи, белую с зеленым огоньком. Одна коробочка стоит у кроватки, вторая — у нее на тумбочке. Огонек мигает, когда Мирон возится. Удобно.
Первый месяц из динамика шло только сопение да шорох. Иногда — кряхтенье, иногда — чмоканье во сне. Она засыпала под эти звуки, как под дождь.
Жили они на окраине Тюмени, в новом жилом комплексе — из тех, где дома растут быстрее деревьев. Вокруг еще поле, стройка, три заселенных секции из восьми. Соседей почти нет. По вечерам в окнах напротив — тьма, и только в одном, на четвертом, горит синий экран телевизора.
В феврале началось.
Часа в три ночи она вынырнула из сна. Мирон сопел — ровно, знакомо. А сквозь его сопение, из-за стены помех, тоненько плакал другой ребенок.
Оля решила — соседи. Кто-то тоже с радионяней, частота совпала, вот и ловится чужое. Так бывает, ей продавец говорил: дешевые модели гуляют по каналам. Она перевернулась на другой бок.
И тогда запели.
Женский голос, негромкий, чуть хрипловатый со сна. Слова разобрать было трудно, помехи наползали волнами. Но мотив... мотив она знала. «Ходит сон по лавочке, дрема по another...» — нет, не так. «Ходит сон в атласе, дрема в белом платьице». Так пела бабушка. Не «баю-баюшки», а вот именно это, странное, свое, с атласом и платьицем. Оля больше нигде и никогда этих слов не слышала. Думала — бабушка сама сочинила.
Бабушки не было уже одиннадцать лет.
Оля села в кровати. Прижала коробочку к уху. Голос пел, ребенок постепенно затихал, всхлипывал реже. А потом голос сказал — тихо, буднично, будто наклонившись над кроваткой:
— Спи, Оленька. Мама рядом.
Оленька. Не Мирон.
Она кинулась в детскую. Мирон спал на спине, раскинув руки, посапывал. Один. В квартире — никого. Она обошла все комнаты, зачем-то заглянула в шкаф, на балкон. Пусто. За окном — черное поле и одинокий синий экран напротив.
Утром она сказала себе: приснилось. Полусон, гипнагогия, она читала про это. Мозг лепит из шума знакомые слова, вот и слепил бабушку. А ребенок за стеной — обычные помехи.
Она даже проверила соседей. Обошла свою секцию, спросила у консьержки — есть ли в доме грудные дети. Консьержка, тетка основательная, подумала и сказала: нет. На их подъезд — только Мирон. Остальные — молодежь без детей да две пенсионерки.
Значит, чужая радионяня из другого дома. За полем. Метров триста. «Не добьет, — сказал ей знакомый, который в этом разбирается. — Максимум пятьдесят метров, дальше глухо. Триста — исключено».
Исключено. Ладно.
Она перестала выключать монитор на ночь — наоборот, слушала. Голос приходил не каждую ночь. Через раз, через два. Пел, разговаривал с невидимой Оленькой, шикал, когда та капризничала. Однажды пожаловался, ласково: «Опять ножки раскрыла, простынешь». И Оля вдруг вспомнила — бабушка так и говорила ей, слово в слово, укрывая. Ножки. Простынешь.
Она плакала, но не от страха. От чего-то другого, чему названия нет.
В марте муж вернулся из вахты. Она рассказала. Он, человек трезвый, все разложил: частоты, помехи, недосып, гормоны после родов. Записал даже на телефон — поставил рядом с монитором, чтоб доказать: там просто шум, а мозг дорисовывает.
В ту ночь голос пел долго. Утром они слушали запись вдвоем.
Шум. Ровный белый шум, три часа подряд. Ни голоса, ни ребенка, ни колыбельной. Муж развел руками — вот, я же говорил. Показалось. Гормоны.
Оля кивнула. Согласилась. Ей и самой хотелось согласиться.
Только потом, ночью, она встала попить и заглянула в детскую. И машинально глянула на монитор — на тумбочке, свой, второй.
Зеленый огонек горел.
Она взяла коробочку в руки, повертела. Батарейки она вынула еще днем — хотела заменить, да забыла, положила в ящик. Все три. Отсека пустой, крышка открыта.
А огонек горел. Ровно, спокойно. И из динамика, совсем тихо, кто-то дышал. Медленно, глубоко — как дышат, когда наклоняются над кроваткой и ждут, что ребенок наконец уснет.
Загрузка комментариев...