Попаданцы

Из нашего мира — в чужие: попаданцы, ЛитРПГ и другие миры

Обычный человек засыпает в своей квартире — и просыпается в чужом мире: магия, система уровней, драконьи законы и никакой инструкции. Короткие истории про попаданцев с неожиданными правилами выживания.

Статья 08 авг. 03:42

Почему чужой успех ранит больнее провала: признание, которое классики скрывали

Зависть.

Короткое слово, а жжёт похлеще изжоги после дешёвого кофе. Писатели любят говорить о вдохновении, музах и бессонных ночах за рукописью — но о зависти молчат. А зря: она сжирала классиков почище цензуры, и если делать вид, что этого не существует, сгоришь быстрее, чем успеешь дописать вторую главу.

Начнём с Достоевского. Он занимал у Тургенева деньги — и одновременно писал на него злые пародии, выведя в «Бесах» карикатурного писателя Кармазинова, в котором современники без труда узнавали автора «Отцов и детей». Тургенев жил на широкую ногу в Европе, его печатали, переводили, обожали критики; Достоевский же считал каждую копейку и терпеть не мог эту благополучную, отполированную прозу — прозу человека, которому, по его мнению, никогда не пришлось по-настоящему страдать. Зависть тут смешалась с классовой обидой, с долгами, с уязвлённым самолюбием. Коктейль ядовитый.

Дальше — Набоков. Человек, который с холодным изяществом препарировал чужие тексты, будто энтомолог — бабочек (он, кстати, и правда был энтомологом, тут без иронии). Он называл Достоевского третьесортным журналистом, Фолкнера — автором кукурузных хроник, а Хемингуэя откровенно презирал. Спрашивается: зачем гению с мировым именем тратить силы на то, чтобы принизить конкурентов? Ответ простой и неприятный: успех чужого текста всегда немного отнимает воздух у твоего собственного. Даже если ты Набоков.

Труман Капоте — отдельная история, почти детективная. Харпер Ли, его подруга детства, написала «Убить пересмешника» и получила Пулитцеровскую премию. Капоте в это время сидел над «Хладнокровным убийством» и медленно закипал. Ходили слухи, которые сам он не особо опровергал, что это он написал книгу Ли или как минимум серьёзно её отредактировал. Ли молчала десятилетиями. Пулитцера у неё так никто и не отобрал — но дружба треснула, и трещина не заросла до самой смерти.

Гор Видал сформулировал всё это без обиняков, одной фразой, которая гуляет по writer's Twitter уже лет пятьдесят: «Каждый раз, когда друг добивается успеха, что-то во мне немного умирает». Не «я расстраиваюсь». Не «мне грустно». Умирает — вот такое слово выбрал человек, который сам был далеко не последним автором своей эпохи.

Хемингуэй и Фицджеральд — тут вообще без комментариев, факты говорят сами. Пока Фицджеральд писал ему письма с искренними советами по редактуре, Хемингуэй годы спустя, в «Празднике, который всегда с тобой», выставил его инфантильным неврастеником, зависимым от мнения жены. Книга вышла уже после смерти обоих — так что ответить Фицджеральд не мог при всём желании.

Почему именно писатели так падки на эту болезнь? Дело в самой профессии. Художник видит холст, музыкант — партитуру, а писатель видит только текст — и сравнивает его с собственным. Работа одинокая, оценка субъективная, а успех измеряется тиражами, премиями и рецензиями, которые вечно достаются кому-то другому. Ты сидишь один в комнате месяцами, а потом узнаёшь, что коллега, которого ты считал слабее, подписал контракт на экранизацию. В груди что-то дёргается — неприятно, гадко, будто рыба на крючке.

Что с этим делать? Вот тут будет неприятная правда: избавиться от зависти насовсем не получится. Она не лечится позитивными аффирмациями и постами про «радуйся за других». Зато её можно использовать — как топливо, а не как яд. Достоевский, к слову, превратил свою злость в гениальную сатиру. Не самый гуманный метод, но по крайней мере продуктивный.

Работает и простой трюк: сравнивать себя не с соседом по цеху, а с собой вчерашним. Скучно звучит, знаю. Но именно эта скука и спасает — потому что чужой успех перестаёт быть меркой твоей ценности.

И последнее. Если тебя жжёт при виде чужого триумфа — это не значит, что с тобой что-то не так. Это значит, что тебе не всё равно на дело, которым ты занимаешься. Плохой знак — это когда уже не жжёт вообще ничего.

Статья 08 авг. 03:36

Писательство как дополнительный заработок: неожиданный путь от первого черновика до первого гонорара

Деньги любят тех, кто умеет складывать слова в предложения. Звучит красиво, но правда прозаичнее: писательство как источник дохода требует дисциплины не меньше, чем талант. И всё же именно эта сфера сейчас переживает странный подъём — люди массово уходят из офисов в тексты. Не потому что все вдруг стали Толстыми. Просто спрос на контент вырос настолько, что писать за деньги может почти каждый, кто умеет формулировать мысли внятно.

Начнём с главного вопроса, который тормозит девять из десяти новичков. С чего вообще начать? Ответ прост и одновременно неприятен: с текста. Не с покупки курса за пятнадцать тысяч, не с идеального ноутбука, не с медитации на тему «а вдруг не получится». Просто сесть и написать тысячу знаков на любую тему. Плохо, коряво, со штампами — неважно. Первый текст всегда мусорный. Это нормально.

Дальше — выбор направления. Тут развилка: художественная проза или прикладные тексты (статьи, копирайтинг, сценарии для блогов). Художка платит меньше и дольше, зато даёт узнаваемость и в перспективе — книгу с вашим именем на обложке. Прикладные тексты кормят быстрее: первый заказ на биржах контента можно получить уже через неделю. Многие начинающие авторы комбинируют оба формата: утром — заказная статья за фиксированную ставку, вечером — своя рукопись, которую пишут для души и будущей публикации.

Если выбор пал на художественную литературу, встаёт вопрос дисциплины. И вот здесь кроется главная ловушка. Люди ждут вдохновения. Ждут неделями. Месяцами. А потом удивляются, почему роман так и остался на третьей главе.

Вдохновение — миф.

Профессиональные авторы пишут по расписанию, а не по настроению. Пятьсот слов в день — это примерно сорок минут работы, зато за полгода набегает полноценный роман в двести тысяч знаков. Именно регулярность, а не гениальность, отличает тех, кто дописывает книги, от тех, кто их только начинает.

Отдельная головная боль новичка — структура. Написать красивое предложение несложно; удержать сюжет на протяжении двухсот страниц — вот где спотыкаются даже опытные авторы. Раньше с этим помогали только редакторы и месяцы проб и ошибок, но за последние пару лет появились инструменты, которые заметно облегчают старт. Например, на платформе яписатель можно за один вечер набросать структуру книги: получить план по главам, проверить логику сюжета, сгенерировать варианты развития персонажей — и уже отталкиваться от готового каркаса, а не от чистого листа. Это не заменяет автора, но снимает тот самый паралич «с чего начать главу два», который убивает мотивацию у половины начинающих писателей.

Теперь о деньгах — том, ради чего, собственно, всё затевается. Реалистичная картина такая: на текстовых биржах и в копирайтинге на старте платят немного, от трёхсот до тысячи рублей за статью в тысячу знаков, в зависимости от ниши. Технические и медицинские тексты ценятся выше просто потому, что мало кто готов в них разбираться. Художественная литература работает иначе: деньги приходят не сразу, зато могут расти лавинообразно, если книга «выстрелит» на платформе самиздата или найдёт своего читателя в жанровой нише — фэнтези, детективы, young adult традиционно продаются активнее прочих.

Важный совет, который редко озвучивают: не гонитесь за идеальным первым произведением. Издайте что-то небольшое — рассказ, повесть на сорок тысяч знаков, — чтобы пройти весь путь целиком: от идеи до публикации и первого отзыва читателя. Этот опыт стоит дороже любого учебника по писательскому мастерству, потому что показывает узкие места именно вашего процесса. У кого-то это редактура, у кого-то — неумение закончить историю, у кого-то — страх показать текст незнакомцам.

Кстати про страх. Он есть почти у всех, даже у тех, кто пишет по договору с издательством не первый год. Разница лишь в том, что опытные авторы научились писать сквозь него, а не ждать, пока он исчезнет.

Если говорить о конкретных первых шагах, вот рабочая последовательность. Определите нишу — художка или прикладные тексты. Выделите фиксированное время в течение дня, пусть даже двадцать минут. Заведите профиль на одной-двух площадках: бирже копирайтинга для быстрого заработка или платформе самиздата для книги. Используйте современные инструменты вроде яписатель, чтобы ускорить рутинные этапы — структурирование, черновую генерацию идей, редактуру — и оставить себе время на то, что действительно требует человеческого чутья: голос персонажа, эмоциональную правду сцены, финальную стилистическую полировку. И, наконец, публикуйте раньше, чем кажется, что текст готов. Идеальных рукописей не существует — существуют изданные и неизданные.

Заработок на текстах редко превращается в основной доход за первый месяц. Но как дополнительный источник — стабильный, растущий, не привязанный к офису — писательство работает удивительно надёжно. Кто-то за год выходит на сумму, сопоставимую со второй зарплатой, кто-то остаётся на уровне приятного бонуса к основному доходу. В любом случае путь начинается с одного текста, написанного сегодня, а не с идеального плана на будущее.

Если давно откладывали первую страницу — сейчас неплохой момент её всё-таки написать.

Камень, или Как Спиридон Ежов небо к ответу призвал

Камень Спиридон выкопал сам. На своем же огороде, под картошку, в самый что ни на есть май.

Лопата — дзынь.

Он думал: корень старой яблони. Поддел, крякнул. Не корень. Черный, тяжелый, с два кулака, а бок будто оплавленный — в мелких дырочках, ноздреватый, как пережаренный оладий. Спиридон поднял его, и рука сама вниз пошла: тяжесть в камне была не своя, не деревенская. Обманная какая-то тяжесть.

Постоял. Повертел. Понюхал даже — пахло землей и чуть-чуть, кажись, паленым.

— Ишь, — сказал Спиридон огороду.

Огород ничего не ответил, потому что был огород.

Домой шел — нес двумя руками, к животу прижав, будто арбуз краденый. Матрена глянула от печи.

— Опять чего приволок.

— Ты, Матрена, помолчи, — сказал Спиридон значительно. — Это, может, наука.

Камень он положил на стол, на клеенку с петухами. Сел напротив. И стал смотреть — так смотрят на гостя, от которого еще неизвестно чего ждать.

В прошлом годе в отрывном календаре — а Спиридон его от корки до корки прочитывал, даже там, где про подкормку свеклы, — было писано: падают, мол, с неба камни, метеориты, и ученые за них большие деньги отваливают, потому как в них заключена тайна всего мироздания. Спиридон тогда еще подумал: вот бы. А оно — вот и бы. Само на огород легло.

— Метеорит это, — сказал он твердо.

— Шлак это, — сказала Матрена, не оборачиваясь. — От бывшего сахарного завода. Его тут по всему полю, копни где хошь.

Вот через это одно слово — «шлак» — все и завертелось.

К вечеру про камень знал весь Малый Исток. Народ шел, как в кино. Стояли у стола, дышали Спиридону в затылок, трогали пальцем и отдергивали — а ну как горячий, он же с неба.

— Тепленький?

— Дурак, он год как остыл.

Пришел и Тюрин Петр Николаич — бывший учитель, ныне на пенсии, а гонору при пенсии не убыло, а даже и прибавилось. Тюрин камень поднял, взвесил на ладони, поглядел через очки — сперва поверх, потом сквозь, для солидности.

— Обыкновенный печной шлак, Спиридон Матвеич. Окалина. Дите в третьем классе тебе то же скажет.

В груди у Спиридона что-то дернулось — как рыба на крючке.

— Дите, может, и скажет, — говорит. — Дите оно на то и дите, чтоб говорить. А ты мне вот что растолкуй, Петр Николаич, коли ты ученый. Завод сахарный когда сгорел?

— Ну, до войны еще.

— До войны. А камень — свежий. Земля на нем майская, нонешняя. Как же он, шлак твой, тридцать лет под землей пролежал и не заржавел, а? Железо — оно ржавеет. А этот — нет. Значит, не отсюдова он. Значит — оттуда. — И Спиридон ткнул пальцем в потолок, где висела муха и желтая лампочка в сорок свечей.

Тюрин открыл рот. Закрыл. Ушел, хлопнув сенями. Ученость его на кухонной логике поскользнулась и упала — при всем народе.

Ночью Спиридон не спал. Лежал, глядел в темноту, и в темноте плавало: премия, газета, фотокарточка, и он, Спиридон Ежов, при камне, при славе. Может, и в Москву позовут. За тайной мироздания-то.

Поутру завернул камень в чистую наволочку, взял два рубля на автобус и поехал в район, в краеведческий музей. Чтоб уж наверняка. Чтоб наука сказала свое, а не Тюрин со своими очками.

В музее его принял геолог. Молоденький, в свитере, с бородкой — не борода, а так, недоразумение под губой. Развернул наволочку. Взял камень. И — Спиридон аж дышать перестал — поскреб его ножичком, капнул из пузыречка, поднес к лампе.

Минуту думал. Или две. Кто ж их, минуты, в такой момент считает.

— Металлургический шлак, — говорит. — Отход доменного производства. Занятный экземпляр, спекшийся хорошо. Но не метеорит, отец. Извини.

Тишина.

Спиридон стоял и слушал эту гулкую, стыдную тишину, которая заполнила весь музей, где по стенам висели чучела да засушенные бабочки на булавках, и все они, чучела, кажись, на него смотрели.

Потом взял наволочку. Завернул камень обратно — бережно, как больного.

— Спасибо, сынок, — сказал. — Только вот что я тебе скажу на дорожку. Наука твоя — она по бумажке камни различает. А по бумажке-то и я ученый. Ты мне ответь: как эта, по-твоему, домна на мой огород упала? С неба?

Геолог засмеялся:

— Так завод же рядом стоял.

— Сгорел завод. До войны. — Спиридон поднял палец. — А камень — свежий.

И ушел. Непобежденный.

Дома камень покрасил серебрянкой — той, что забор красил, — и поставил на пенек у калитки. И теперь, когда идет кто мимо и спрашивает, что за диковина серебром блестит, Спиридон садится на завалинку неспешно, закуривает и говорит так, чтоб слышно было до самого колодца:

— А это, милый, небесное тело. Метеорит. Сам выкопал. Наука, правда, спорит. Ну да наука — она молодая еще, зеленая. Поживет с мое — разберется.

И ведь верят. Полдеревни верит. А те, что не верят, — те просто завидуют. Известное дело.

Место, или Как я в трамвае в благородного играл

Есть на свете люди, которые садятся в трамвай, чтобы доехать. А я, к несчастью моему, садился, чтобы показать себя человеком тонкого воспитания. Разница вроде пустячная. А обошлась она мне, братцы, в целое состояние: шляпы лишился, две версты по грязи отмерил и, что всего горше, сам себя уважать перестал.

Дело было в четверг, под вечер. Еду я из конторы, вагон набит — селедки в бочке и те, я думаю, попросторнее лежат. Стою, вишу на ремне, качает меня, как маятник в стенных часах: туда-сюда, туда-сюда. Духота. Шляпу я снял, держу на отлете.

И вдруг — счастье.

Напротив приказчик поднялся, к дверям полез, и подо мной, можно сказать, образовалось место. Пустое, теплое, чужим задом нагретое, но уже как бы мое. Сел я. Шляпу пристроил рядом, на скамью, чтоб не мять. Газетку развернул. Ногу на ногу — с тем особым, знаете, достоинством, с каким сидит человек, у которого место есть, а у ближнего его — нету.

Хорошо.

И только я это расположился по-барски, как у Гостиного входит дама. В шляпке с птицей — с целой, я вам скажу, вороной на боку. Немолодая. Но и не то чтоб реликвия — так, серединка на половинку, из тех неудобных особ, про которых не разберешь: вставать перед ней или сидеть. А в этом-то, братцы мои, вся и заковыка. Вся человеческая трагедия — в этом «не разберешь».

Совесть во мне завозилась. Как таракан за обоями: не видать его, а скребет.

«Сиди, — шепчет один голос, разумный. — Ты билет брал? Брал. Пятачок платил? Платил. Сиди и не рыпайся».

«Встань, — гудит другой, благородный, из живота. — Ты кто — хам или человек при манишке?»

Победил, как водится, тот, что из живота.

Поднимаюсь. Да не просто, а с разворотом, с полупоклоном, и голос у меня выходит на весь вагон — бархатный, сдобный, дьяконский: «Сударыня! Прошу покорно. Место».

Вагон затих. Даже колеса, кажется, поехали тише — послушать.

А дама глянула на меня так, будто я ей не скамейку уступил, а сказал непристойность при всем честном народе. «Благодарю, — цедит сквозь птицу. — Я выхожу через одну». И не садится. Стоит. Из принципу.

И вот оно, место. Пустое. Теплое. Мое. Между нами двоими висит, как приданое, от которого оба отреклись. И весь вагон на него косится — молча, жадно, как коты на забытую сметану.

Долго ли думать голодному коту?

Откуда ни возьмись — юркий гражданин в клетчатом пальтеце. Не то студент, не то приказчик, не то шут его знает кто. Шмыг мимо локтя — и сел. В мое. Развалился, ножку на ножку закинул, газетку раскрыл — мою же, барскую, позу перенял, каналья! — и в окошко глядит с таким видом, будто он на этой скамье от сотворения мира прописан.

А под ним, братцы… под ним моя шляпа.

Я и рта раскрыть не успел. Сунуться бы: «Позвольте, милостивый государь, вы на моем головном уборе изволите сидеть». Да гордость. Гордость, будь она неладна. При даме-то, при птице этой вороньей — да разве станешь из-под чужого зада шляпу тянуть? Это уж не благородство, это балаган.

Смолчал.

Дама тем временем вышла. Через одну, как и грозилась. Унесла свою ворону в мокрый вечер и даже не кивнула — совесть у нее была чиста, я полагаю, как манишка у покойника.

А я остался. Стоять. Над клетчатым, который в моем тепле пригрелся, на моей шляпе сидит и — подлец — носом уже посапывает.

Тут бы и делу конец. Да не тут-то было.

На следующей входит старушка. Настоящая. Без обмана. Такая, что перед ней и камень встанет. И весь вагон — весь, я вам говорю, до последнего человека — поворачивается ко мне. Потому что я теперь кто? Я теперь «тот самый, который уступает». Меня уже назначили. Заочно, без моего согласия — как у нас все хорошее и назначается.

А мне и уступить нечего! Место мое подо мною уплыло, шляпа моя под чужим седоком, сам я на ремне вишу, как окорок в лавке. И смотрят. Ждут. Тридцать пар глаз ждут от меня подвига, которого я физически, по причине отсутствия скамьи, совершить не могу.

Кондуктор — и тот обернулся. «Передавайте, — говорит, — за проезд». А смотрит: ну? благородный? где твое благородство-то?

И я не выдержал.

На первой же остановке — а до моей было еще две — я протолкался к дверям и выскочил. В дождь. В грязь. Без шляпы, простоволосый, как беглый из острога. Лишь бы прочь от этих глаз, от этой скамьи, от собственной моей, из живота, доброты.

Иду пешком. Дождь за шиворот. Две версты.

И тут меня нагоняет мой же трамвай. Медленно так плывет, светится, теплый. И в окошке — он. Клетчатый. Сидит на моем месте, на моей шляпе… нет, вру. Не на шляпе.

Шляпа — на нем.

Напялил, шельмец, мой котелок по самые брови и, узнавши меня в окне, приподнял его — двумя пальчиками, вежливенько — и кивнул. Мне. Благодарит.

За место. За шляпу. За науку.

Так я, братцы, в тот вечер и уразумел, что благородство — оно вроде трамвая: покуда стоишь да раздумываешь, уступить или нет, — оно уж уехало. И шляпу твою увезло.

Совет 08 авг. 03:37

Герой, который помнит неправильно, расскажет вам правду лучше, чем честный свидетель

Воспоминание — это не видеозапись. Это реконструкция, которая меняется каждый раз. Герой помнит встречу с отцом, но помнит эмоцию, а не факты. Он думает, что отец был груб, но может быть, отец просто молчал. Используй эту особенность психики. Герой рассказывает о событии, и читатель видит событие так, как его помнит герой — с искажениями, с эмоциональной окраской. Это создает глубину, потому что читатель не знает, что правда. Правда в том, что герой видит свою боль, отраженную в каждом воспоминании.

Воспоминание — это не видеозапись, не фотография, не запись на пленке. Это реконструкция, которая меняется каждый раз, когда человек ее вспоминает, как отпечаток пальца, продавленный в воск вчера, переделанный сегодня, снова переделанный завтра, все ниже и глубже. Герой помнит встречу с отцом пятнадцать лет назад, но помнит эмоцию, а не факты. Помнит, как ему было больно. Помнит, что отец был груб. Но может быть, отец просто молчал. Молчание было грубостью? Или молчание было состраданием? Герой больше не помнит. Герой помнит только боль, которую он чувствовал, и эта боль переписала все остальное.

Используй эту особенность человеческой психики. Герой рассказывает о событии, и читатель видит событие так, как его помнит герой — с искажениями, с эмоциональной окраской, с пропусками и преувеличениями. Герой забыл запах цветов, которые стояли в вазе, но помнит холод кафеля под ногами. Герой забыл имя соседа, но помнит его насмешливый взгляд — или ему кажется, что помнит, а может быть, взгляда вообще не было. Герой помнит только то, что ему нужно помнить, чтобы оправдать свою боль. Это создает глубину, потому что читатель никогда не узнает, что правда, а что ложь, выросшая из боли, как грибница из гниющего дерева. И правда в том, что герой видит свою боль, отраженную в каждом воспоминании, как в искривленном, деформирующем зеркале.

Техника: не показывай событие дважды. Если герой рассказывает о чем-то, это единственная версия, которую читатель когда-либо узнает. Даже если герой врет (не намеренно, а потому что так он это помнит, так ему нужно это помнить), читатель поверит. Потом, когда появится новый свидетель и расскажет иную версию, читатель почувствует растерянность, предательство, как будто его обманули. Герой говорит правду, но его правда — это его восприятие. И это сильнее любого факта, любой объективности.

Байки 08 авг. 03:49

Мед для городских, или Полный экстрим

Пчел держу пятнадцатый год, деревня у нас на Алтае, до города — сто верст, если по прямой, а по факту все двести, потому что дорога петляет вдоль реки, как пьяный тракторист.

Жена моя, Валентина, придумала сдавать баню под жилье туристам. Городские, говорит, за экзотику любые деньги платят. Повесила объявление в интернете — "дом в тайге, настоящий алтайский мед, баня по-черному". Через неделю приехали двое, парень с девушкой, оба в кроссовках за пятнадцать тысяч и с рюкзаками, набитыми, кажется, одними гаджетами.

Заселила их Валя в баню, а рядом — три улья. Метрах в пяти, не больше. Я предупреждал: духи не брызгайте, пчелы запах любят обсуждать по-своему. Девушка не послушала. Надушилась чем-то французским, вышла на крыльцо кофе пить.

Что тут началось — отдельная песня.

Пчелы облепили ее минут за сорок. Не жалили — просто облепили, как будто нашли родственную душу. Девушка сначала засмеялась, потом заорала так, что в соседней деревне собаки взвыли. Парень с телефоном наперевес снимал вместо того, чтобы помочь; видимо, для сторис.

Я прибежал в одних трусах и с дымарем — красота, конечно, та еще картина. Разогнал пчел, увел девушку в дом, дал попить. Она трясется, а сама уже фотографирует руку — там, где пчела села, красное пятнышко размером с копейку.

— Ужас, — говорит. — Никогда так не пугалась.

Думал, съедут они на следующий день. Не съехали. Три дня жили, мед ели ложками, фотографировали ульи издалека, как дикого зверя в вольере.

А через месяц Валентина мне звонит — восторженная, номер телефона еле продиктовать может.

— У нас отзыв! Пять звезд!

Я почитал. Написано: "Незабываемый отдых. Настоящая Россия. Хозяева рискнули жизнью, спасая нас от роя диких пчел. Рекомендуем всем, кто хочет почувствовать настоящую опасность природы".

Валя теперь всем гостям говорит: хотите острых ощущений — духи не забудьте.

Угадай книгу 08 авг. 03:45

Вечность в словах: угадайте философскую пьесу Чехова

Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было.

Из какой книги этот отрывок?

Демонический мужчина, или Роковой Аполлон Аркадьевич

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Демоническая женщина» автора Надежда Тэффи. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерою одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой «для цианистого калия, который ей всегда приносят в следующий вторник», стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке.

— Надежда Тэффи, «Демоническая женщина»

Продолжение

Демонический мужчина отличается от обыкновенного тем, что обыкновенный мужчина просто ест котлету, а демонический — ест котлету так, будто вкушает горькую чашу судьбы. И глядит при этом в окно. И вздыхает.

Аполлон Аркадьевич был именно таков. Он входил в гостиную не как все — бочком, кланяясь, — а вплывал; медленно, тяжело, словно вносил на плечах не себя, а всю мировую скорбь разом. И дамы замирали. Одна даже уронила пирожное — прямо в декольте соседке. Но об этом после.

У обыкновенного человека есть биография. У демонического — тайна. Причем тайна такая, что ее нельзя рассказать, но нужно постоянно на нее намекать. Иначе какой же смысл в тайне.

— Я не всегда был таким, — говорил Аполлон Аркадьевич, и брови его сдвигались горестно. — Когда-нибудь вы все поймете. Но не теперь. Теперь — рано.

И отходил к окну.

Собственно, «не всегда был таким» означало ровно то, что в юности он служил помощником делопроизводителя в страховом обществе и был уволен за то, что перепутал две ведомости. Ничего демонического. Но кто ж вам это скажет.

Демонический мужчина никогда не бывает просто голоден. Он — томим. Он не устал — он изнемог под бременем. Он не выпил лишнего — нет, он «искал забвения», и не нашел его, потому что забвение, как известно, не подается к закускам.

Женщины его обожали. Особенно замужние — эти любили его тихо, самоотверженно и совершенно безнадежно, что, впрочем, их вполне устраивало: безнадежная любовь не требует ни свиданий, ни объяснений с мужем, ни новых перчаток. Она требует только вздохов, а вздохи бесплатны.

Была среди них некая Лидия Петровна. Дама пылкая, склонная к литературе и мигреням. Она решила, что именно ей суждено разгадать его тайну — и, может быть, спасти. Женщины вообще ужасно любят спасать; спасти мужчину для них все равно что вышить подушку — процесс долгий, приятный и в конце можно кому-нибудь показать.

Она подошла. Села рядом. Заглянула в глаза — глубоко, отчаянно, как заглядывают в колодец, куда уронили ключи.

— Я знаю, — прошептала она, — вас гнетет нечто. Не таитесь. Доверьтесь мне.

Аполлон Аркадьевич медленно перевел на нее взгляд. Помолчал. В комнате стало так тихо, что слышно было, как в углу самовар — да что там самовар. Тишина была густая, торжественная, будто вот-вот раскроется бездна.

— Есть вещи, — произнес он глухо, — о которых мужчина молчит всю жизнь. И уносит с собой.

Лидия Петровна побледнела от счастья.

А вещь была вот какая. Аполлон Аркадьевич задолжал в клубе четыреста рублей и не знал, как отдать. Все. Вся бездна. Весь трагизм.

Но согласитесь — «я задолжал в клубе» и «есть вещи, о которых мужчина уносит с собой в могилу» — это, как говорится, две большие разницы. И платят за них по-разному. За первое — презрение. За второе — обожание, суп с пирожками и, если повезет, беспроцентный заем под честное демоническое слово.

Он получил и то, и другое, и третье.

Вообще, демонический мужчина живет неплохо. Пока в него верят. А верят в него долго, потому что разоблачить его — это ведь признать, что ты сама, милочка, три года вздыхала над помощником делопроизводителя. Кому охота.

Поэтому тайна его так и осталась нераскрытой. Лидия Петровна до старости рассказывала племянницам о том, какой роковой человек прошел через ее жизнь, оставив в сердце неизгладимую рану. Рана, впрочем, зажила прекрасно, и аппетит от нее нисколько не пострадал.

А он? Он и по сей день где-нибудь стоит у окна. Вздыхает. Глядит вдаль.

Котлета остывает.

Впрочем, ему и холодная сойдет — лишь бы подавали с тайной.

Требуется мертвая душа. Опыт неважен — главное числиться

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Мертвые души» автора Николай Васильевич Гоголь

**ВАКАНСИЯ №1842**

**Работодатель:** П. И. Чичиков, коллежский советник (документы имеются, честное слово)
**Отрасль:** приобретения, оптимизация активов, кое-что еще
**Занятость:** посмертная
**Зарплата:** не предусмотрена (и не понадобится)
**Локация:** удаленно. Совсем удаленно.

---

**Описание позиции:**

Закупаю крестьян. Много. Требования к кандидату минимальны — по сути, единственное: чтобы он значился в ревизской сказке. Все.

Жив ли кандидат? Это, знаете ли, деталь. Второстепенная. Даже, я бы сказал, необязательная.

Более того — приветствуется отсутствие. Отсутствие пульса, отсутствие претензий, отсутствие желания есть три раза в день. Идеальный работник тот, что не просит, не пьет, не бунтует и уже, простите за прямоту, лежит.

**Обязанности:**
— числиться;
— исправно фигурировать в документах до следующей ревизии;
— не воскресать (это важно; был неприятный прецедент).

**Мы предлагаем:**
— дружный коллектив таких же;
— перевод в Херсонскую губернию (на бумаге);
— вечный покой с сохранением налогового статуса.

Отклики принимаю лично. Приеду в бричке. Кучер Селифан, лакей Петрушка — оба, увы, еще живы, поэтому в вакансию не годятся.

> *Пометка рекрутера (моя же):* формулировать деликатно. Крестьянское слово «мертвые» вслух не произносить. Говорить — «выбывшие». Или «несуществующие». Или вовсе обходить молчанием и мило улыбаться.

---

**ОТКЛИК №1**

**От:** Манилов, помещик, мечтатель, обладатель беседки с надписью «Храм уединенного размышления»

«Драгоценнейший, обожаемый Павел Иванович!

Прочитал Ваше объявление и — не поверите — прослезился. Какая идея! Какая, если позволите, широта! Я вот сижу тут третий год, мечтаю провести подземный ход да выстроить через пруд мост с лавками, где сидели бы купцы... а Вы — Вы уже действуете. Позвольте облобызать.

Мертвых душ у меня — сколько угодно. Берите. Даром. Абсолютно даром, и слышать про деньги не желаю, потому что дружба, дорогой мой, дружба выше всякого копеечного расчета.

Сколько именно? А кто ж их считал. Приказчик считал. Наверное. Я в такие мелочи, признаться, не вникаю — душа не лежит к цифрам.

Будьте счастливы. Обнимаю. И супруга моя обнимает. И детки — Фемистоклюс и Алкид — тоже, можно сказать, обнимают.»

> *Пометка:* приятнейший человек. Совершенно бесполезный, но приятнейший. Договор подписал, даже не дочитав. Взял даром. Отлично.

---

**ОТКЛИК №2**

**От:** Коробочка Настасья Петровна, вдова, коллежская секретарша, специалист по меду, пеньке и подозрительности

«Батюшка мой. Как это — мертвых покупать? Отродясь не слыхивала. Мертвых-то в землю кладут, а не продают, что ты, что ты.

А почем нынче мертвые-то идут? Ты не обмани старуху. Может, они в хозяйстве-то еще сгодятся, а я задешево спущу?

Вот пенька — это я понимаю. Мед — понимаю. Сало, перья, крупа — все понимаю. А это... Дай-ка я лучше повременю. Обожду. Может, кто другой приедет, купцы приедут, я и приценюсь как след.

Сколько за штучку? А ты первый скажи. Нет, ты. Ну ты же покупатель, тебе и говорить.»

> *Пометка:* дубинноголовая. Просидел у нее до петухов. Торговалась за несуществующих так, будто это племенные быки. В итоге сторговались. Голова трещит.

---

**ОТКЛИК №3**

**От:** Ноздрев, гуляка, картежник, обладатель шарманки и щенка неизвестной, но, по его словам, редчайшей породы

«Чичиков! Брат! Ты чего это тут удумал?! Мертвые души?! Ну ты жук, ну ты каналья, я всегда говорил — ты плут, каких свет не видывал, и за это тебя, брат, и люблю!

Зачем они тебе? Не скажешь? Врешь. Врешь ведь. Ну и черт с тобой.

Слушай. Души так просто не отдам. Купи у меня заодно жеребца — гнедой, чистый арабский, за десять тыщ брал, тебе за четыре отдам! И шарманку. И щенка возьми — мордаш, какого ты в жизни не нюхал! А души — в придачу. Или давай в шашки на них сыграем. Что, струсил? Ага! Струсил!

Эй, а ну назад, куда пошел, я еще не закончил!»

> *Пометка:* едва ушел живым. Обвинил меня в шулерстве при игре в шашки (это ОН передвигал шашки рукавом!), потом чуть не приказал меня бить. Кандидатура работодателя крайне нестабильна. Не рекомендую. Бежать.

---

**ОТКЛИК №4**

**От:** Собакевич Михайло Семенович, помещик основательный, похожий, как говорят, на средней величины медведя

«По сту рублей за штуку.

Что значит — они мертвые? Мертвые, да. И что? Другой плут вам живого продаст, а тот через месяц околеет — вот и покупайте. А у меня товар отборный. Каждая душа — как орех, одна к одной.

Вот Михеев, каретник — таких карет наделал, какие в Москве не сыщешь. Пробка Степан, плотник — сажень косая в плечах, трезв был как стеклышко. Милушкин, кирпичник, — в любом доме печь ставил. Максим Телятников, сапожник, — что шилом кольнет, то и сапоги.

Все мастера. Все золото. То, что померли, — так это уж не моя вина.

По сту. И ни копейкой меньше. Хотите — берите, не хотите — Бог с вами.»

> *Пометка:* кулак. Прижимист до неприличия. Расхваливал покойников с таким жаром, будто продавал живых чемпионов. Сторговал по два с полтиной. Вписал даже бабу — Елизавету Воробья — с буквой «ъ» на конце, шельмец, чтоб за мужика сошла.

---

**ОТКЛИК №5**

**От:** Плюшкин (имя-отчество утеряно среди прочего хлама)

«Милостивый государь. Времена нынче тяжелые, разорение кругом, воры, мошенники, народ так и норовит объесть, обобрать, по миру пустить.

Души? Да. Есть. Мерли, как мухи. Одна горячка выкосила, потом еще, потом еще — а я, старик, за всех подати плати. За воздух плати! За то, чего нет, плати! Разоряют, ей-богу разоряют.

Берете? Задаром снимаете с меня эту обузу?

Батюшка. Благодетель. Спаситель. Дай я тебя... нет, обнимать не буду, а то еще запачкаешься. Вот сто двадцать штук с лишком, и беглые есть, беглых тоже возьми, чего им по лесам-то без дела шляться.

А за бумагу гербовую — это ты сам плати. Своей. У меня-то лист есть, четвертушка, да я его приберегу, мало ли.»

> *Пометка:* прореха на человечестве. Продал больше всех, дешевле всех, и еще пожалел четвертушку бумаги. В кабинете — гора хлама до потолка: сломанные вещи, засохший кулич, зубочистка, которой, судя по виду, ковыряли еще до нашествия французов. Феноменальный улов. Уезжаю богаче некуда — на бумаге.

---

**ИТОГ ПОДБОРА** (внутренняя записка, никому не показывать)

Собрано душ: за четыреста. Все — как на подбор. Все — выбывшие.

Манилов — даром. Коробочка — со скрипом. Собакевич — дорого, но качественно. Плюшкин — оптом и почти бесплатно. Ноздрев — вычеркнуть, забыть, при встрече переходить на другую сторону улицы.

Теперь — в опекунский совет. Заложить. Получить настоящие, звонкие, живые деньги под мертвые, несуществующие, но исправно числящиеся души.

Гениально ведь. Просто гениально.

...А в городе уже, кажется, начали шептаться. Дамы что-то заподозрили. Один говорит — я миллионщик, другой — фальшивомонетчик, третья — будто я Наполеон, сбежавший с острова. Наполеон! Каково?

Пора запрягать. Селифан! Лошадей!

Эх, тройка. Птица-тройка. И какой же русский...

Впрочем, некогда. Погоняй.

Статья 08 авг. 02:58

Индустрия саморазвития ворует идеи Гессе 60 лет — и не платит ни копейки

Открой любой инстаграм психолога-коуча. «Найди своего внутреннего волка». «Прими все грани личности». «Путь к себе начинается с принятия тени». Красиво, да? Продаётся за три тысячи рублей на вебинаре. А теперь открой роман 1927 года — и увидишь, что всё это уже написано. Причём написано лучше, злее и без единого совета «полюбить себя».

Гессе.

Ровно 64 года назад, 9 августа 1962-го, в швейцарском Монтаньоле остановилось сердце человека, которого нацисты объявляли непатриотом, критики в Германии — предателем немецкой литературы, а собственные читатели десятилетиями понимали неправильно. И вот парадокс: чем дальше мы от той даты, тем яснее видно — этот нелюдимый, желчный, вечно недовольный швейцарец описал наше время точнее, чем половина современных футурологов.

Начнём с очевидного. Нобелевку по литературе Гессе получил в 1946 году — формально за «Игру в бисер», роман, который он писал двенадцать лет и который сам считал скорее провалом, чем триумфом. Слишком герметичным, слишком закрытым текстом получилась история про интеллектуальную касту Касталии, играющую в абстрактную игру символов, полностью оторванную от реального мира. Смешно, что именно эта книга сегодня читается как пророчество об академической элите, о технократах Кремниевой долины, обсуждающих судьбы человечества в закрытых чатах — пока за окном всё горит. Кастальцы у Гессе тоже так думали. Что они выше происходящего. Чем это закончилось — читайте сами, спойлерить не буду.

А теперь — «Степной волк». Вот где начинается настоящий цирк.

Роман 1927 года про пятидесятилетнего интеллектуала Гарри Галлера, который считает себя наполовину человеком, наполовину волком, ненавидит буржуазию, страдает от одиночества и всерьёз обдумывает суицид в день рождения — это, по сути, первое подробное клиническое описание того, что мы сейчас небрежно называем «выгоранием». За полвека до того, как психологи придумали термин burnout, Гессе уже разложил его по полочкам: усталость от роли, которую заставляет играть общество; отвращение к собственной успешности; тоска по чему-то более живому. Битники и хиппи 60-х вцепились в этот роман мёртвой хваткой, сделали его чуть ли не манифестом контркультуры — а сам Гессе, узнав об этом, был, мягко говоря, не в восторге. Он терпеть не мог толпу. Любую. Он двадцать с лишним лет прожил в добровольном затворничестве в Монтаньоле, отказывался от интервью, ненавидел, когда к его дому приходили паломники от литературы. Его сделали иконой массовой культуры против его же воли. Ирония на грани издевательства.

Дальше — «Сиддхартха». 1922 год, послевоенная Европа, разочарование во всём западном рационализме — и Гессе пишет роман про индийского юношу, ищущего просветления. Немец, никогда толком не бывавший в Индии дольше пары недель, создаёт текст, который до сих пор продают в каждом «духовном» магазине рядом с благовониями и ковриками для медитации. Здесь стоит быть честным: современная wellness-индустрия, все эти ретриты по три тысячи долларов за уикенд, весь этот ориентализм в мягкой обложке — во многом выросли именно отсюда. Гессе, разумеется, ни при чём. Он просто первым нащупал нерв: человек Запада устал от себя и хочет купить чужую мудрость по сходной цене. Спрос на это никуда не делся. Только цены выросли.

Что здесь важно понять.

Гессе никогда не давал ответов. Ни один его герой не находит формулу счастья и не публикует её в десяти пунктах. Гарри Галлер в финале «Степного волка» не «исцеляется» — он просто учится смеяться, потому что бессмертные смеются над трагедией жизни, а не решают её. Сиддхартха в конце романа не становится гуру с миллионом подписчиков — он садится у реки и слушает воду. Это тексты про процесс, не про результат. А вся современная культура саморазвития построена ровно наоборот: купи метод, выполни шаги, получи трансформацию за 21 день. Гессе бы, наверное, презрительно фыркнул и пошёл гулять в горы. Он так и делал, кстати, — целыми днями бродил по швейцарским холмам вместо того, чтобы отвечать на письма поклонников.

Ещё один момент, который редко вспоминают. В нацистской Германии книги Гессе не сжигали демонстративно на площадях, как Кафку или Фрейда, — их просто тихо убрали из библиотек, перестали печатать, задушили административно. Гессе не эмигрировал драматично — он уже жил в Швейцарии с 1912 года и получил швейцарское гражданство ещё в 1923-м, за десять лет до прихода Гитлера к власти. Но именно из этого нейтрального далека он писал письма, спасавшие эмигрировавших коллег, доставал им визы, деньги, контакты. Тихий героизм без пафоса — примерно в духе его же героев.

Так вот, к вопросу о наследии. Сегодня, когда каждый второй разговор в офисе крутится вокруг ментального здоровья, цифрового детокса и поиска «настоящего себя», Гессе читается не как архивная классика, а как раздражающе точный диагноз. Разница лишь в том, что он не продавал решение. Он предлагал сесть у реки и просто слушать.

Может, в этом и весь фокус. Пока индустрия саморазвития штампует новые методики каждый квартал, старый затворник из Монтаньолы вот уже сто лет твердит одно и то же — и почему-то не устаревает. Обидно, наверное, коучам.

Совет 08 авг. 03:07

Герой, который выбирает неправильное средство ради правильной цели, — это герой, а не негодяй

Многие писатели боятся испачкать руки своему герою. Герой должен быть чист, морален. Но это делает его плоским. Реальный герой иногда выбирает гнусный путь ради благородной цели. Герой лжет, чтобы спасти человека. Герой ворует, чтобы накормить голодающих. Герой убивает невиновного, чтобы спасти город. Разница между героем и негодяем в том, что герой понимает цену своего выбора. Он не радуется. Он просто делает — и это его тяжесть.

Многие писатели боятся испачкать руки своему герою. Кажется, что герой должен быть чист, морален, в каждом поступке светел, без пятна. Но это делает его плоским, картонным, не человеком, а картинкой, вырезанной из журнала. Люди не такие. Реальный герой иногда выбирает гнусный путь ради благородной цели. Герой лжет, чтобы спасти человека от нежелательной, разрушающей истины. Герой ворует деньги, чтобы накормить голодающих. Герой убивает невиновного, чтобы предотвратить террористический акт, который бы убил тысячи. Герой предает товарища, чтобы спасти отряд. Герой сжигает письма, которые компрометируют государство.

Это не злодей. Точно не антигерой, который злодей и называет себя героем, оправдываясь благородством целей. Это человек, который видит два зла и выбирает меньшее — или, может быть, правильнее сказать, выбирает зло ради добра, понимая, что он платит двойную цену. Разница между героем и негодяем в том, что герой понимает стоимость своего выбора. Понимает полностью. Герой не радуется грязной работе. Герой не оправдывает себя красивыми фразами, не убеждает себя, что он был прав. Герой просто делает — осознавая полностью, какую цену платит не только враг, но и его собственная душа. Герой видит отпечаток преступления на своих руках и знает, что отмыть его не удастся никогда. И эта цена его мучит. Это его тяжесть, которую он носит до конца жизни, а может быть, и после.

Техника: когда герой делает плохое для хорошего, покажи его сомнения ДО поступка, не после. После уже поздно — он уже все испачкал. Покажи момент выбора: герой стоит перед дверью, рука на ручке, пальцы дрожат. В его голове ведется война. Он знает, что если войдет, он изменится, потеряет часть себя. Но если не войдет, люди умрут. Героизм — это не победа, это жертва своим идеалом ради спасения других.

Молния, или Как я на весь институт правду вывесил

Стенгазету в нашем институте звали «Молния». Громко звали. Выходила она раз в квартал, и молнии в ней было ровно столько, сколько жара в остывшем утюге.

Висела «Молния» у лифта. Между графиком дежурств и объявлением «Продаются щенки, недорого, отдам в хорошие руки».

В редакторы меня выбрали заочно. В тот день я сидел дома с флюсом — щека как у хомяка, разговаривать больно. А вернулся уже редактором. У нас в «Гипроводхозе» все судьбы решались именно так: в отсутствие подсудимого. Проголосовали, говорят, единогласно. Оно и понятно. Кроме меня, отказаться было некому.

Инженер я был второй категории, оклад сто сорок, характер тихий. Такие и попадают.

Художником при газете состоял Циперович из сметного. Человек пожилой, ленивый и по-своему гениальный — в том смысле, что умел одной кистью намалевать ракету, голубя и слово «Вперед!», причем голубь у него всегда выходил похожим на курицу. Машинисткой дали Люсю. Люся печатала быстро, но с чувством: где ей нравилось — там восклицательный знак, где нет — там запятая не туда.

Первые два номера я сделал, как все. Передовица к празднику. Фотография маяка производства — то бишь передовика. Стишок про весну, который принесла нормировщица Рогова и который я не посмел не взять, потому что Рогова у нас плакала легко и громко.

Скучно.

А во мне, братцы, сидела правда. Сидела и просилась наружу, как чихание. И к третьему номеру я решил: хватит голубей. Сделаю рубрику. Честную. Назвал ее без затей — «Товарищ, будь точен!».

Идея была простая, как гвоздь. У нас в институте опаздывали все. Планерка в девять, а к девяти сидели трое: я, вахтерша Зинаида и фикус. Остальные подтягивались кто к полдесятого, кто к обеду, а конструктор Бабкин, случалось, приходил прямо к концу рабочего дня — расписаться и уйти.

Зинаида вела журнал. Толстый, в клеенчатой обложке, где против каждой фамилии стояло время. Я выпросил у нее этот журнал под честное слово и три беляша из буфета.

Сел. Выписал. Составил, как в спорте, тройку призеров.

Третье место — Бабкин, само собой. Второе — машинистка Люся (тут я поморщился, но правда есть правда, свою же машинистку и вывесил). А первое, с большим отрывом, держал зам по общим вопросам товарищ Понедельник. Пятьдесят одно опоздание за квартал. Рекорд, достойный доски. Только не почета.

Циперович нарисовал часы. Часы плакали. Внизу Люся отпечатала фамилии — и, надо отдать ей должное, свою собственную вывела без единой опечатки, с достоинством.

Повесили в пятницу, к вечеру. Я ушел домой героем.

В понедельник у лифта стояла толпа. Читали, гудели, тыкали пальцем. Я подошел ближе — и сердце... нет, не сердце. В животе у меня похолодело, будто беляш попался несвежий.

Потому что гудели не про Бабкина.

— Понедельника-то, Понедельника пропечатали!

— А он-то, бедный, чем виноват? Он же тещу в больницу возит. Каждое утро. Через весь город.

— Тещу?

— Ну! У ней с ногами беда. Он ее на руках по лестнице сносит. А потом на работу — вот и опаздывает. А тут его, святого человека, к позорному столбу.

Я стоял. И понимал, что правда моя, честная, выверенная по журналу, оказалась вроде того голубя Циперовича — вроде и голубь, а приглядишься — курица.

Про тещу я не знал. Журнал про тещу молчал. В журнале была только цифра — пятьдесят одно. Сухая. Объективная. И насквозь неправильная.

К обеду меня вызвал директор. Не орал. Директор наш вообще никогда не орал — он смотрел. Долго. Потом сказал тихо:

— Правдолюб. Ты бы спросил у человека, отчего он опаздывает. Прежде чем на весь институт.

— Я по журналу, — говорю. — Объективно.

— Объективно, — повторил он и вздохнул так, будто я ему на ногу наступил. — Иди. Работай.

Газету к вечеру кто-то сорвал. Аккуратно, по кнопочкам. Плачущие часы Циперовича унесли неизвестно куда.

А на следующем собрании — я, честное слово, опять сидел с флюсом, на этот раз вторая щека, — меня от редакторства освободили. Тоже заочно. И новый редактор, из молодых, вывесил в свежей «Молнии» заметочку. Маленькую. Про нездоровую критику и про товарища, который путает справедливость с кляузой.

Фамилию не назвал.

Но часы Циперович нарисовал снова. И на этот раз они смеялись.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов